Повести о войне — страница 105 из 132

— Вот сейчас посмотрим, сколько наберется.

— Мне десяток не нужен. Трое требуются.

— Пожалуйста, — палец капитана заскользил по столбику фамилий. — Вот. Петров из второго взвода… Может, скажешь, этот ненадежный?..

Замполит ничего не ответил.

— То-то. Бывший майор. Железный человек. В сорок первом трижды был в окружении. И трижды прорывался к своим. Награжден орденом «Красная Звезда» и двумя медалями «За отвагу».

— За что попал в штрафники?

— Самовольно расстрелял старшину. Посчитал, что тот драпает с фронта. Обстановка была сложной. Немец жал. Тут неразбериха. Ну вот и… досадная получилась история. Или возьмите Перебреева. Может, скажешь, этот ненадежный?.. Летчик. Бывший старший лейтенант. Двадцать боевых вылетов. Три самолета сбил. Выпрыгнул с горящего самолета. Попал в плен. Бежал. Перешел линию фронта. Направили в штрафники.

— Почему?

— Не сохранил документов и личного оружия.

— Вот видишь, — сказал замполит, — какой же он надежный, если документы не сохранил. Может, он их сознательно уничтожил?

— Зачем зря молоть.

— По-твоему, выходит, его зря к нам прислали?

— Этого не говорю. Но ведь в приговоре как записано? Не сохранил документы. Зачем же лишнее вешать?.. Так, — капитан вернулся к списку. — Или вот, к примеру, Кострецов…

— Погоди, — сказал я. — Нет ли среди штрафников кого-либо родом из здешних мест — из-под Изюма, Славянска, словом, откуда-нибудь отсюда?

Капитан задумался.

— Есть-то есть, — отозвался замполит. — Только его никак нельзя.

— Почему?

— Биография с душком. За кормой нечисто.

— А именно?

— Урка. В лагере сидел. Ни в какого бога не верует.

— Это ты о Никонове, что ли?.. Да, парень, как говорится, оторви и брось. Я бы, пожалуй, такого не послал.

— Может, другой кто есть отсюда?

Капитан посмотрел на замполита. Тот подумал немножко и с твердостью сказал:

— Нет, другого нет.

— Пришлите-ка их ко мне. Только не всех разом. По одному.

— И Никонова тоже?

— Да. И Никонова.

Первым явился Перебреев. Высокий, плечистый, узкий в бедрах. Из-под выгоревшей пилотки выбивались коротко остриженные светло-пшеничного цвета волосы. На его лице жизнь еще не поставила своих отметин, не проложила борозд. Оно было юношески чистым. Но, вглядевшись, я заметил явное несоответствие — затаенная скорбная суровость взгляда никак не вязалась с ребяческой мягкостью рта и подбородка. Выслушав его историю, я спросил, как он относится к решению трибунала, направившего его в штрафную роту.

Тонкие, изогнутые брови летчика еле заметно дрогнули, резче обозначились скулы.

— Разрешите не отвечать, товарищ полковник.

— Почему не отвечать?

— Врать не хочу.

— Ну и не ври.

Взгляд летчика сделался неподвижным.

— Как я могу к нему относиться?.. Буду доказывать, что я не верблюд, не сволочь, не подлец, а наш, советский… Другого ничего не остается.

— Ну, а если б другое оставалось?

Глаза Перебреева сузились, и, видимо, стараясь перебороть вспыхнувшую вновь обиду, он едва слышно сказал:

— Но ведь не остается.

— А все-таки…

— Хотите напрямик? — Губы Перебреева побелели, он еле сдерживал поднимавшуюся из глубины ярость. — Извольте. Разве это справедливо, товарищ полковник? Человек бежит из плена, добирается к своим, а его… И потом глупо это. Ну, убьют. Так разве там, — Перебреев движением головы указал вверх, — разве там я от смерти прятался? Летчик я. Истребитель. Где, скажите, я нужнее: тут или там?

— Родители твои где?

— Нет у меня родителей. Мать в тридцать девятом умерла. Отца зимой сорок второго убило. Здесь недалеко. Под Лозовой.

— Что ж, никого у тебя нет?

— Есть. Братишка остался. Пятнадцать лет ему. С бабушкой живет.

— Не женат, конечно?

— Хотел жениться. Девушка у меня была.

— Почему была?

— Когда меня сбили, сообщили ей, что погиб. А я ей больше не писал.

— Что так?

— Не захотел. К чему? Чтоб второй раз меня хоронила?

Конечно, далеко не все одобрили бы беседу, которую я вел. Но мне надо было понять человека, как говорится, заглянуть ему в душу, и иного пути для этого не видел. Перебреев мне понравился. Понравилось, что он не хитрит, а режет прямо, выкладывает все без утайки. Жизнь не раз убеждала меня, что именно таким прямым людям, которые говорят, что думают, без оглядки на то, выгодно им это или нет, можно смело доверять.

Петров, разжалованный майор, был лет на десять постарше Перебреева. Каждое его движение и то, как он подошел, и как чеканно-четко вскинул руку в приветствии, и как представился, — все выдавало в нем служаку-кадровика. Я не ошибся. Петров попал на финскую уже старшиной-сверхсрочником. Там ему, как и мне, доверили взвод и присвоили звание младшего лейтенанта. В сорок первом году, после того как он с боем вышел из окружения, его поставили командиром роты и наконец назначили комбатом. Был он невысок, но крепко сбит и широк в кости. Гимнастерка — конечно, б. у. (бывшая в употреблении) — была ему узковата, и сквозь нее прорисовывалась мощная мускулатура. Петров был не то чтоб угрюм, но как-то спокойно суров. Отвечал немногословно. По отрывистой речи видно, что он привык командовать.

— Как же ты, одиннадцать лет в армии и вдруг в штрафную угораздил?

— Правильно меня угораздило, — бесстрастно, но твердо сказал Петров, сказал, как нечто хорошо продуманное, и пояснил: — Человека убил.

— Как же так получилось?

— Долгий рассказ, товарищ полковник.

— Случайно, что ли?

— Нет, не случайно… — Петров вздохнул. — Приказ ни шагу назад, а батальон отступает.

Я ждал продолжения рассказа, но Петров будто и не собирался говорить. Взгляд у него был неподвижный. Должно быть, он видел перед собой что-то невидимое другим.

«Да, — подумал я, — тут клещи нужны, чтоб слово вытянуть».

— Ну, дальше-то что?

— Батальон, значит, отступает. Ну, я из окопа выскочил: «тэтэ» из кобуры. И в воздух. Только залечь всех заставил, а тут этот старшина. «Стой!» — кричу. А он будто и не слышит. «Стой!» — а он прет себе и прет. — Петров опять помолчал, а потом его словно прорвало. — Ну тут… Ну в спешке, я того… А старшина, он из артполка. За снарядами шел. Эх!.. Обвинили меня. Самоуправство. Поначалу я на дыбы. Ведь, говорю, шел бой. Разбираться времени не было… Уже потом понял — правильно мне влепили. Не то страшно, что трибунал осудил, сам себя я казню. Не немец его, не фашист, а я убил. Свой своего.

Мы помолчали.

— У самого семья есть?

— Старики живы. И сестра. Брат погиб. Под Москвой. В сорок первом.

— Чего ж ты, тридцать лет, а до сих пор не женат?

— Да как-то так… Служба. У братана, что погиб, семья осталась — жена, трое ребятишек. Я им аттестат выправил. А жив останусь, женюсь на ней.

Долго я беседовал с Петровым. Расспрашивал о боях, в которых он участвовал, о действиях в тылу противника, о том, как выходил из окружения. Постепенно все мои сомнения, годится ли он для того, чтобы идти за «языком» в тыл к немцам, почти рассеялись.

Особо интересовал меня Никонов. То немногое, что я о нем услышал, не обнадеживало. А ведь от того, что такое этот Никонов, насколько хорошо знает местность, пригоден ли для столь рискованного поиска, зависела чуть ли не половина успеха.

— Товарищ полковник, по вашему приказанию бывший сержант Никонов, ныне рядовой третьего взвода энской штрафной роты прибыл, — и он откозырнул с веселой лихостью. В желтых от курева крупных зубах сверкнула золотая коронка.

— Вольно, — ответил я.

— Есть вольно, — с озорным перекатом в голосе отозвался он.

— Уж больно ты весел, Никонов.

— А чего мне печалиться? Веселому завсегда легче. Забубенную головушку и девки шибче любят. Козел до соли охочий, а Генка Никонов — до девок.

Зеленые глаза Никонова смотрели с наглым бесстыдством.

— Ты, Никонов, не паясничай. У меня с тобой серьезный разговор.

— А я с вами на полном сурьезе, товарищ полковник. Просто у меня такая масть — и на полном сурьезе и с веселостью.

Я оглядел Никонова. Был он худ и жилист. Застиранные хлопчатобумажные бриджи висели на нем, будто пустые. Руки длинные. Загрубелые кисти рук, как лопаты. На тыльной их стороне — хитрым узором синь татуировки: рожа черта с высунутым языком, сердце, пробитое стрелой, и надпись — «не забуду мать родную».

Никонов перехватил мой взгляд и, показывая, протянул свои лопаты:

— Это, когда я еще пацаном был, накололи. И на грудях, и вокруг пупа, и пониже живота. Хотите глянуть? Чистая Третьяковка. Вообще-то за показ я гроши беру, гривенник, а вам, товарищ полковник, бесплатно. Хотите? — и он схватился за пряжку поясного ремня, чтобы расстегнуть.

— Отставить!

Наглое паясничанье Никонова все больше и больше меня раздражало. Что было с ним делать? Поставить по стойке «смирно», развернуть кругом, заставить помаршировать и опять поставить по стойке «смирно»? А дальше что?

— Видно, крепко тебя жизнь потрепала, — сказал я.

— Не без того.

Я достал папиросы, сунул одну в рот, протянул пачку Никонову:

— Куришь?

— С тринадцати лет. — Он взял папиросу, повертел, понюхал. Подмигнул своим кошачьим глазом. Снял пилотку и спрятал папиросу за отворот. — После подымлю. Перед тем, как дрыхнуть завалиться. Слаще.

— Возьми еще.

Никонов исподлобья, с затаенной подозрительностью поглядел на меня:

— Разрешите задать вопрос, товарищ начальник?

— Полковник… — поправил я. — Задавай.

Никонов пропустил мое замечание мимо ушей и не стал поправляться.

— На какой предмет вы меня того, — он усмехнулся едва заметно дрянной усмешечкой, — щупаете? Для чего вам Никонов-то сдался? Может, расколоть хотите? — Он подождал, не отвечу ли я, но я не ответил. — Так зря стараетесь. Чтоб Генка Никонов скурвился или сукой стал? — Он брезгливо скривил губы, глаза его холодно и злобно заблестели. — Не было того и не будет, — и, выделив голосом, он с вызовом добавил: — товарищ полковник!