Повести о войне — страница 108 из 132

Хотя Петя хорошо знал дорогу, но тьма была такая, что он время от времени на какие-то мгновения включал подфарники эмки, и тогда впереди по неровностям дороги, по кустарнику вдоль обочины прыгало желтоватое пятно. Подфарники гасли, темнота вокруг густела, и у меня возникало ощущение, будто с темнотой на меня надвигается что-то неотвратимое.

На НП Шаламова я пробыл до рассвета. Трое суток истекло. Группа Петрова не вернулась. Значит, произошла катастрофа.

Утром меня вызвал к себе Журавленко. За внешней его невозмутимостью угадывалась озабоченность.

— Ну… Что будем делать?

Что я мог ответить на такой вопрос?

— Сегодня же подам рапорт в штакор.

— Так… А почему меня хочешь обойти? Или я в дивизии не хозяин?

— Товарищ генерал… Сам заварил, сам буду расхлебывать.

— Ты не философствуй. Рапорт представишь мне. Чтоб к обеду лежал у меня на столе.

— Слушаюсь, товарищ генерал. Будут еще какие-либо указания?

Журавленко строго на меня посмотрел и вместо ответа поднял телефонную трубку.

— Дайте двадцать второго… Это ты, что ли?.. Голос у тебя какой-то не такой… Хм. С квасу? Ой ли… Я к тебе по поводу донесения, ну того самого, о котором договаривались… Написал уже?.. Ты зайди-ка на минуточку.

Журавленко положил трубку.

— Трудно будет расхлебывать, лешак тебя побери! Понимаешь, чем это пахнет?

Пахло, как говорится, жареным: мне предстояло расплачиваться.

Широко распахнув дверь, вошел Кулагин. Подтянутый, загорелый, молодцеватый. Поставил на стол оплетенную почерневшей, кое-где изломанной соломой закупоренную бутыль. За стеклом у горловины пенилась темная жидкость. Квас, понял я.

— Отведайте, товарищ генерал. Сила. У меня даже пробку выбило… На меду настоян, на липовом.

— Ишь ты. Отведаю. Спасибо… Значит, донесение еще не отослал… Давай-ка повременим отправлять до завтра.

— Больше ждать не могу, товарищ генерал.

— А все-таки?

— Не могу, товарищ генерал. Ну никак.

— Да и зачем собственно откладывать, товарищ генерал? — вмешался я. — Что это может дать? Только вам лишние неприятности.

— Что может дать? — тихо переспросил Журавленко и вдруг неожиданно взорвался. — Да как ты смеешь подобное говорить?! — он стукнул кулаком по столу. — Ты для чего их посылал? На смерть? Или верил, что вернутся?.. Да как же ты смеешь от этой веры так быстро отступиться?! — Журавленко перевел дыхание. — Так вот что, Кулагин, подождем до завтра.

— Нет, товарищ генерал, — со спокойной решимостью ответил Кулагин, — исключено. Партийная совесть не позволяет.

— Вот оно как, — после томительной паузы вполголоса с расстановкой заговорил Журавленко. — Значит, у тебя партийная совесть есть, у меня нет? — голос Журавленко окреп, он, видимо, сдерживал себя, чтобы не закричать. — Да я уже двадцать три года коммунист! — Журавленко опять стукнул по столу кулаком. — Ишь, чем меня попрекнуть вздумал, совестью партийной!

Кулагин стоял набычившись, под бураковыми от солнца щеками играли желваки:

— За «совесть», конечно, извините. Но все равно, товарищ генерал, я не могу. Даже если прикажете.

— Я не при-ка-зы-ваю, — по слогам, будто через силу выдавил Журавленко. — Про-шу.

Лицо Кулагина дернулось, он явно не хотел уступать, но и ссориться с генералом ему, очевидно, тоже не хотелось.

— А… — с тяжелым вздохом сказал он наконец. — Была не была. На преступление иду… Больше я вам не нужен?

Вслед за Кулагиным ушел к себе и я.

Да, круто все завернулось. Конечно, день, подаренный мне Журавленко, кое-что значил, но никаких иллюзий я не строил. Механически занимался тем, чем положено заниматься. Написал рапорт и подал его генералу. В круговерти дел не заметил, как наступили сумерки. В блиндаже уже было темно, но движок еще не включали. Что же стряслось с Петровым и остальными? Если их не убили, как они себя там повели? Откуда у меня эта уверенность в их преданности? Доверился первому впечатлению? Разве оно не бывает обманчивым? Кто они собственно такие?.. Я вспоминал, по кирпичикам восстанавливал свой разговор с Петровым, Перебреевым, Никоновым… Я опять видел, как упрямо сдвигаются тонкие брови Перебреева, как сжимаются и белеют его еще ребячески припухлые губы, как он весь напрягается, пытаясь перебороть мучившую его обиду, а потом не выдерживает и выплескивает все, что накопилось на душе… Опять у меня в ушах звучало твердое «правильно меня в штрафную угораздило» Петрова. Так бесповоротно осудить себя за то, что на войне убил человека, убил не по злому умыслу, а в суматохе боя, думая, что убивает паникера, может не каждый. Одной большой силы тут мало. Нужно и не очерствелое сердце. А смог ли бы так на его месте я?.. Или стал бы искать оправдания? Считал бы себя невинно пострадавшим?..

Вошел Гудковский. Хитро, с заговорщицким видом сказал:

— Очень важная новость, товарищ полковник.

— Что такое?

— Едемте. Увидите сами.

— Да что стряслось?

— Вы должны сами посмотреть, товарищ полковник.

— Ты в игрушки со мной не играй. Говори по-человечески.

— Какие игрушки?.. Новость чрезвычайно важная. Поедемте, товарищ полковник. Убедитесь сами.

Я понимал, что делаю глупость, что надо просто приказать Гудковскому доложить, в чем дело, но что-то непонятное заставило меня поддаться ему.

Мы выехали на моей эмке.

Безлунное небо было так темно, будто его прикрыли гигантским черным маскировочным полотнищем. Оно нависало низко над головой. Кое-где в его прорезях шевелились и трепыхались крупные и мелкие звезды.

Сначала мы ехали знакомой дорогой, полем и через луговину, затем свернули в рощу. Чем дальше, тем роща становилась гуще, деревья подступали ближе, и я заметил, что никогда раньше тут не бывал.

— Куда ты меня везешь? — спросил я Гудковского.

— Уже недалеко, товарищ полковник.

Скоро мы вылезли из машины и двинулись пешком по тропинке. За ноги цеплялся кустарник, несколько раз пришлось перелезать через поваленные замшелые деревья. Я все больше злился на себя. Какой леший дернул меня потащиться сюда?

— Долго еще? — спросил я Гудковского.

— Почти пришли. Тут за поворотом, — прохрипел он прямо мне в ухо. — Только тише, а то все испортите.

«Нелепость какая! Что я могу испортить?»

Через несколько шагов мы вышли к небольшой поляне. Торчавшая над лесом луна заливала ее бледно-зеленым светом.

— Видите? — шепотом спросил Гудковский.

Метрах в двадцати от нас чернела невысокая копенка. Вглядевшись, я понял, что это не копенка, а шалаш.

— Вижу. Ну и что?

— Сейчас узнаете.

Осторожно ступая, мы вплотную подобрались к шалашу. Внутри его я разглядел чью-то фигуру. Кто-то, сидя на корточках, раздувал огонь. «Странно, — подумал я, — ведь шалаш может загореться». Вдруг человек на корточках повернул голову в нашу сторону, и я узнал… Никонова. «Что он тут делает? Его надо задержать!» Я ринулся в шалаш, но Никонову удалось отпрыгнуть. Он оскалился, подмигнул своим кошачьим глазом и захохотал. В это время костер разгорелся и искрой мне обожгло руку…

Я открыл глаза. Вовсю светила висевшая над столом лампочка. Пахло паленым. Рядом со мной на койке под непогашенным окурком тлело одеяло. Вскочил. Кинул окурок в консервную банку, заменявшую пепельницу. Обжигая ладони, загасил одеяло. В блиндаже стало чадно.

— Сеня! — крикнул я. — Сеня!

Никто не отозвался. С раздражением подумал: «Когда не надо, так тут как тут, а надо — так запропастился. Наверно, пошел котовать».

Оставив дверь в блиндаж открытой, чтоб выветрился чадный дух, вышел в темноту ночи. Дурацкий сон не выходил из головы. Ощущение было таким, будто все, что привиделось, происходило наяву: и как нехотя поддался уговорам Гудковского, и поездка на эмке, и шалаш, и Никонов. Вот ахинея! Надо ж такому присниться… Я растер ладонями виски, попытался припомнить ход своих мыслей, нарушенных сном, но голова была смурной, будто в нее напихали вату.

Кто-то невдалеке посветил фонариком.

— Это ты, что ль, Сеня?

— Так точно, товарищ полковник.

— А я тут было того… Чуть пожар не приключился… Прибери-ка в блиндаже. Выпить у нас чего-нибудь найдется?

Вскоре я сидел у себя за столом и наливал водку из пол-литровой бутылки в граненый стакан. Налил до половины, помедлил и добавил еще. Выпил залпом, заел куском черного хлеба и двумя кружочками репчатого лука, посыпанных солью. Лук был злой, у меня аж захватило дыхание и прошибло слезу. Отдышавшись, маханул еще полстакана. Стало теплее и душе и телу. И вновь я вернулся мыслями к ушедшим за языком в немецкий тыл… Петров и Перебреев… Нет, таким грех не верить. Значит, Никонов… Ах, собака!.. Недаром у меня к нему душа не лежала. Видел, что крутит, паясничает, и все-таки доверился. Как я мог? Ведь для такого все едино, что бог, что черт. То-то он замандражировал, когда к Донцу шли. За шкуру свою поганую боялся. А переправился, решил: все, смоюсь, — взял да и драпанул, а те заблудились, напоролись на немцев. Ах, собака, так его и так!.. Ах, скотина!..

Почему-то во мне начала подниматься глухая злоба и против Петрова и Перебреева, как будто и они были повинны в предательстве — теперь в предательстве Никонова я уже не сомневался. Неужели они не могли раскусить, что это за птица, и подрезать ему крылья? Это было подлое чувство, и я его подавил. Но это только так казалось, что подавил. Вскоре оно шевельнулось вновь. «Не смей!» — сказал я сам себе.

Я выпил еще.

Что же предпринять? Что?.. Видел басурманин во сне кисель, да ложки не было, лег спать с ложкой, не видал киселя… Я искал какую-либо спасительную соломинку, зацепку, но не находил ничего, за что бы ухватиться. И тут во мне что-то переключилось: мысли побежали в другую сторону. А почему собственно все пропало? Разве худое уже навалилось?.. Чего же сопли распускать? Ведь верит же Журавленко… Может, и с Никоновым все в порядке? Может, они еще завтра вернутся, и не одни, а с «языком»? Мало ли что могло их задержать… Черт возьми! Может, действительно, завтра?