Я посмотрел на часы. Было начало второго.
Значит, не завтра, а сегодня… Вернитесь, ребятушки, вернитесь!.. Эх, это только Магомет мог своей верой и волей двигать горы… Ребятушки не вернулись. Все. Конец. Либо они погибли, либо их схватили.
День занимался жаркий, душный. Небо уже с утра казалось пожухшим, вылинявшим.
Еще до завтрака мне позвонил Кулагин, поинтересовался, не объявилась ли группа Петрова, поинтересовался, конечно, для формальности, и так было ясно, что не объявилась.
— Ну, Вересков, мы сделали для тебя что могли…
— Для чего ты мне это говоришь?.. Хочешь, чтоб я поблагодарил? Изволь, благодарю.
— Да ты не злись. Просто больше не могу оттягивать с донесением, — примирительно сказал Кулагин.
— О чем речь…
— Только ты не обижайся.
— Какие тут обиды? Не маленький.
— Носа, смотри, не вешай. Может, все пустяками обойдется. — Кулагин положил трубку.
«Черта с два обойдется! Как бы не так! Под кем лед трещит, а подо мной ломится!»
Тем временем дивизионные разведчики готовились проводить страховочный поиск. Что ж, не выгорело с рейдом в тыл, может, повезет тут. Лично для меня исход поиска не имел никакого значения. Но все-таки… Удалось бы добыть пленного, было бы хоть какое-то утешение.
Прежде чем заняться разведчиками, я зашел в оперативное отделение, просмотрел почту, подписал бумаги. Едва вернулся к себе, позвонил Чернобородов. Поинтересовался, нет ли у нас каких-либо новостей, не собираемся ли чем-либо их порадовать?
Голос Чернобородова звучал ровно, но мне показалось, что вопрос таит какой-то скрытый смысл. «Что он имеет в виду, — подумал я, — обещанного пленного или ему уже известна история со штрафниками?» Уклончиво ответил:
— Хвастать особо нечем. Все идет по плану.
— Вы там случайно не забыли, что завтра… — Чернобородов сделал небольшую паузу, — двадцать третье июля? Понимаете, что я имею в виду?
— Спасибо за напоминание. Мы не забыли. Поиск будем проводить сегодня ночью.
— Угу… Хорошо подготовились?
— Судить будете по результату…
— Ну что ж, — сказал Чернобородов, — желаю успеха.
Пришел Гудковский. Принес план и схему поиска. Вычерчено было аккуратненько, расписано детально. Группа захвата… Группа поддержки… Пути отхода… Сигналы для взаимодействия с пехотой и артиллеристами.
Я утвердил план. А через два часа вновь звонок Чернобородова — видимо, донесение Кулагина еще не дошло до штакора.
— Везет тебе, Вересков.
— В каком смысле?
— Поиск отставить.
— Почему?
— На носу большие дела.
Я положил трубку и усмехнулся. Судьба явно издевалась надо мной. Быть по существу правым и оказаться в дерьме. И все из-за собственной амбиции, черт бы ее побрал! Хотел утереть нос Лощилину! Утер называется, так твою и так. Было ясно, как только наверху получат донесение Кулагина, моему делу немедленно будет дан ход. Завертятся невидимые колесики, которые нелегко остановить. И все-таки вряд ли колесики придут в движение раньше завтрашнего дня. Значит, впереди вечер и ночь. И опять в глубине души шевельнулась надежда. Вдруг вопреки всему и несмотря ни на что они вернутся? Беспочвенность надежды была очевидна. И все-таки она пробивалась и пронизывала меня наперекор тому, что подсказывал опыт. Должно быть, это бунтовала моя молодость, не желавшая примириться с тем, что мне угрожало. Не знаю почему, но надежда крепла и оживала уверенность, что все кончится благополучно. Но проходили часы, и уверенность утекала, как утекает и осыпается со стенки окопа не закрепленный досками или жердями сухой песок.
Чтобы не поддаваться мрачным мыслям, я не давал себе ни минуты передышки и находил все новые и новые дела, которых в дивизии всегда невпроворот. Ближе к вечеру махнул в Кременную посмотреть, как идет подготовка к форсированию водной преграды. За те дни, что я здесь не был, бойцы наладились лихо переправляться через озеро-полигон. Лодки уже не врезались друг в друга, шли ровно, сильно. При высадке стало гораздо меньше сумятицы и толчеи.
Ночь все ближе подвигалась к рассвету. Луна скрылась. Небо понемногу серело, бледнело и наконец воспаленно засветилось. Вот-вот должно было подняться солнце. Рассеялись последние сомнения, ни малейшего места для надежды не осталось — на группе Петрова можно было поставить крест. Может, из-за этой жестокой определенности, может, потому что предутренние часы принесли немного свежести, я внутренне как-то успокоился. Тревожное ожидание, не покидавшее меня все эти дни, бесследно исчезло. Странно, но я почувствовал даже какое-то облегчение и, приехав к себе на КП, лег и уснул как убитый.
Первый человек, которого я утром увидел, был незнакомый мне подполковник. Я вышел из темной прохлады землянки умыться, зажмурился от слепящего, уже высокого солнца, а когда открыл глаза, тут же его заметил. Он сидел на пеньке в тени березы. На узких малиновых погонах я разглядел два перекрещенных меча и щит — эмблему военной прокуратуры.
— Вы ко мне?
— Гвардии подполковник Иванчук, — представился незнакомец. — Если вы полковник Вересков, то к вам.
— Минуточку… Приведу себя в порядок.
— Будь ласка, будь ласка. Вы не торопитесь. Я подожду.
Войдя в землянку, подполковник с облегчением вздохнул и долго вытирал платком мокрые от пота волосы на висках, лицо и шею.
— У вас тут хорошо. Гарно. А там спасу нет. Еще только десять, а уже невмоготу. Что же к вечеру будет, а?
— Может, воды хотите? Родниковая.
— Спасибо, не откажусь.
Он жадно выпил полную кружку, вытер тыльной стороной кисти рот и улыбнулся:
— Гарно… Гарно… А у нас в штаарме болотом воняет. И всегда теплая. — Глаза у него были, как предрассветное небо над моим родным Полесьем в крещенские морозы.
— Хотите еще?
— Хватит, а то лопну. — Он сделал глубокий вдох, от чего у него в животе булькнуло, внимательно на меня посмотрел и сказал: — Ну что ж, начнем?
Беседуя со мной, подполковник понимающе качал головой, так что можно было подумать, будто он относится ко мне с дружеским участием, и тут же задавал вопросы, которые, несмотря на его медовый голос и беспрестанное «будь ласка, будь ласка», уже сами по себе означали: мне надо готовиться к худшему.
Подполковник пробыл у меня около часа, побывал в штрафной роте, встречался с Журавленко, Кулагиным.
Около полудня я узнал, что Журавленко получил шифровку из штакора. Лощилин отстранял меня от должности начальника штаба дивизии.
За два года войны я хлебнул всякого. Как говорится, смерть не раз в упор заглядывала мне в глаза. В начале июля сорок первого батальону, которым я командовал, было приказано занять оборонительный рубеж по взгорку недалеко от белорусского городка Плещеницы, на сутки задержать фашистские части и прикрыть отход дивизии, прорывавшейся от Орши на восток. Нас считали обреченными. Командир дивизии, ставивший мне задачу, осунувшийся, с ввалившимися, сумрачно блестевшими глазами, уже немолодой генерал, на прощанье сказал: «Помни, брат, на тебя большая надежда. Так что держись и не поминай лихом, иначе нельзя…» Но вопреки всем опасениям, мы, хотя и понесли потери, целый день сдерживали натиск гитлеровцев, а ночью отошли и через трое суток вновь влились в дивизию.
Мог я запросто погибнуть, и даже странно было, что не погиб в первые недели оборонительных боев под Москвой, когда меня назначили командиром особого диверсионного отряда, совершавшего налеты на тыловые базы немцев. Дважды отряд окружали, и дважды мы прорубались через кольцо карателей. Были и другие отчаянные ситуации, почти не оставлявшие шансов на жизнь. Но все они были связаны с боем. Я делал то, что требовала война. Пусть было страшно, но я видел смысл, цель. Это придавало силы. И мы — хотя сердце заходилось от напряжения — шутили, улыбались там, где, казалось, нет места шуткам. Сейчас все было по-другому. Моей жизни непосредственно ничего не угрожало, но я чувствовал себя беспомощным — щепкой, попавшей в водоворот. Вспоминались Петров, Перебреев… И пленного нет. И таких людей погубил. Бездарно погубил! И снова жалость к Петрову и Перебрееву сменилась приливом глухой злобы против Никонова, будто именно он толкнул меня в омут и, намертво вцепившись, тащит за собой ко дну. Но я не хотел идти ко дну. Проклятый инстинкт самосохранения вылез из каких-то щелей сознания. И я, как любой человек, нежданно-негаданно свалившийся с моста в реку, готов был изо всех сил колотить по воде ногами и руками, лишь бы спастись. Но ужас был в том, что подо мной не было воды. Теперь в моей судьбе я сам больше ничего не решал, вытянуть меня из водоворота могли лишь другие. Как поведут себя эти другие? Как они повернут дело? Ограничатся дисциплинарным взысканием — шифровка Лощилина о моем отстранении говорила, что, скорее всего, не ограничатся, — или придадут моему делу показательный характер, чтобы оно послужило уроком для всех? Я старался ничем не выдать своего состояния. Пока официально до меня не доведут приказа об отстранении, буду вести себя как начальник штаба.
После обеда в дивизию прибыла специальная комиссия — два полковника и подполковник.
В 18.55, за пять минут до назначенного срока, я подходил к небольшому дощатому домику, построенному нашими саперами для дивизионного клуба, у выхода из балки, где размещался штадив. Духота все усиливалась. Прокалившийся за день воздух застыл, листья на деревьях пожухли. Небо, вылинявшее еще с утра, стало уже не блекло-голубым, а каким-то алюминиевым. Казалось, еще немного, и оно начнет плавиться.
Члены комиссии сидели на лавках, вкопанных у домика. Густой баритон кому-то говорил:
— Нет, вы просто герой. Такая жара, а вы в хромовых сапогах. Добровольная пытка. К чему?
— Я полагаю так: офицер при всех обстоятельствах должен блюсти свою форму. Тут никакие вольности непозволительны.
— Помилуйте, какая ж тут вольность? Те же сапоги, только из плащ-палатки. Нога дышит. Легко… — говоривший похлопал себя по матерчатому голенищу. — И все мы… Как ты, Пташкин, считаешь?