м себя, ища какой-нибудь дамы, чтоб повертеть ею несколько раз по зале, и видит Олиньку. Он подходит к ней очень ловко, кланяется ей очень вежливо и поднимает ее с кресел безмолвно. Наступила роковая минута. Она опять в его объятиях!..
Олинька кружится с пим по зале: она горит и трепещет еще сильнее прежнего... Она хотела бы объясниться с ним насчет его поведения с нею и не смеет раскрыть уст. Она ожидает, пока он скажет ей слово; но он молчит и вальсирует с нею так хладнокровно, как величайший германский философ с первою австрийскою философкою. Она устремляет в его лицо свои бесподобные, наполненные прекрасною слезою глаза, ищет проникнуть взором в его душу; но ого лицо мертво, холодно, душа его как бы нарочно закрыта черною завесою равнодушия — и уста ого немы, и рука его нема, и глаза еще немее уст и руки. Олинька в отчаянии: она почти мерзнет в его объятиях, хотя страшный жар бьет ей в голову; она издышала всю надежду и уже дышит душою, остатком своего существа. Она изнемогает под тяжестью обиды и несчастий и едва-едва имеет силу сказать ему:
— Довольно!.. Мне очень жарко!..
Он учтиво посадил се в кресла, еще учтивее поклонился и ушел, думая про себя: «Я на все сердит!.. Завтра мы объяснимся с нею и помиримся».
Завтра!
В то же самое время княгиня, маменька и господин с большою звездою вышли в залу. Их-то присутствия только и недоставало, чтоб довершить убийство несчастной девушки!..
Она вздрогнула всем телом и убежала из залы.
Одаренная пылкою и чувствительною душою, Олинька могла еще вынести мучения страсти, клевету, измену, неблагодарность; но она не была в состоянии стерпеть презрение от того, кому пожертвовала своим спокойствием, своею честию. Она была в исступлении. Люди! что вы сделали с кроткою, невинною, милою Олинькою!.. Вы привели ее на край пропасти и оставили! Вы изуродовали ее ангельскую душу! Она теперь решится на все...
Она быстро бежала в спальню, усталая и распаленная танцами, облитая холодным потом по всему телу, взволнованная, бледная, с неподвижными глазами последней степени отчаяния; мчалась через столовую, пыша, негодуя, клянясь отмстить ему, отмстить себе, княгине, маменьке, господину со звездою и целому свету; вбежала в буфет с клятвою на устах наказать вероломного; увидела графин с водою и, в наказание ему, выпила два стакана холодной воды; увидела еще мороженое и бросилась на него с жадностью, стала хватать его руками, набивать в свой узкий, красивый ротик, глотать целыми кусками, и не прежде оставила, как одна из служанок вырвала у ней из рук тарелку, закричав в испуге: «Ольга Ивановна!.. что вы делаете?..»
Тогда спокойно ушла она в свою спальню, зовя за собою горничную.
— Наташа!.. раздевай меня скорее. Скорее! скорее!..
— Ольга Ивановна, ведь бал еще не кончился!..
— Все равно! Расстегивай корсет... Проворнее!.. Ох!..
— Вы ужинать не будете?..
— Не буду!.. Скорее!.. Ой, мне дурно!.. Я лягу. Уходя, убери свечу. Тащи чулки скорее... Когда маменька спросит, скажи, что я уже уснула. На, вынь еще серьги из ушей!.. Оставь, не складывай ничего!.. Брось все на землю!.. Ах!..
Олинька долго рыдала впотьмах, и глухой гул отдаленного бала долго еще смущал слух несчастной. Она была холодна, как глыба льду.
Потом перестала она рыдать, вздохнула и сказала: «Теперь все кончилось!..»
Потом Анна Петровна вбежала еще в ее комнату. Олинька закутала голову в одеяло и притворилась спящею.
— Олинька, ты спишь?
Она не отвечала.
— Олинька!.. Олинька!..
Мать начала будить ее рукою.
— А?.. что?.. Это ты, маменька?..
— Ты спишь, Олинька?
— Да, маменька! сплю.
— Что это значит?.. Зачем ушла ты так скоро?
— У меня голова страх разболелась.
— Надо было, по крайней мере, сказать мне, а то я не знала, что с тобой сталось. Княгиня и Тимофей Антонович спрашивали об тебе по нескольку раз. Ты очень ему понравилась...
— Маменька!.. я сплю!..
———
На другой день, около полудня, Олинька лежала в постели. прикрытая зеленым одеялом по шею. Голова ее, небрежно обвязанная батистовым платком, слегка утопала в подушке и по удивительной правильности черт лица, по его спокойствию и смертельной бледности казалась головою из каррарского мрамора[94], отбитою от статуи прекрасной нимфы Кановы. Мать сидела у кровати в креслах и, держа на коленях руки, сплетенные пальцами, печально смотрела на свою Олиньку.
Олинька показала рукою, что желает, чтобы стоящий на окне горшок с розою, которую подарила ей тетушка, поставили у ее кровати. Анна Петровна сама исполнила ее желание, и Олинька, возвращаясь всею душою к своему растительному, безмятежному другу, начала нежно ласкать рукою красивый цвет, который в то время только что достиг полноты своей блистательной жизни.
Скоро рука ее упала на постель. Она вздохнула, и две крупные слезы покатились но ее щекам, сбежали со щек и иссякли в подушке.
— О чем ты вздохнула, мой друг? — спросила мать.
— Ничего!.. так!.. — отвечала она.
— Скажи, душенька, правду, — присовокупила Анна Петровна, — я хочу знать. Я вижу, что ты печальна.
— О нет, маменька! — сказала она умильным голосом. — Я никогда не была так спокойна духом, как теперь. Мне только стало немножко грустно оттого, что я подумала...
— Что же ты подумала?.. Говори смело, не скрывай ничего от меня.
— То, что я и эта роза — посмотри, маменька, как она полна, свежа, мила! — что я и она вчера начали жить в одно время: мы с нею расцвели вместе; она еще цветет, а я уже вяну!..
И тихие слезы, опять заструились из ее глаз.
— Полно, Олинька! — сказала мать. — Выкинь эти мысли из головы. Завтра ты будешь здорова.
— Нет, маменька! — сказала Олинька. — Я чувствую смерть в груди. Она лежит тут, внутри, как большой, холодный камень. Я умру!.. я желаю умереть... Зачем взяла ты меня из института!..
Олинька уже была в скоротечной чахотке. Жизнь ее была кончена, и уже началась смерть. Домашний доктор решил, что она страждет истерическою болезнию.
———
Она уже не бледна, но желта, или, лучше сказать, зелена. В три дни она исхудала так, что узнать невозможно, и в ее груди смерть хрипит страшным голосом. Она не говорит о смерти и даже старается удалять от себя всякие неприятные мысли. Потому она и беспокойна, потому и все ей не нравится, и она ищет облегчения в прихотливых, переменчивых желаниях.
— Маменька! что-то меня душит.
— Выпей, мой друг, это...
— Не хочу лекарства. Перенеси меня в другую комнату. Я боюсь лежать здесь... Терпеть не могу этой комнаты.
— Куда же ты хочешь?
— В твой кабинет, маменька!
Мигом постлали для нее постель на софе в красивом кабинете Анны Петровны и перенесли ее туда на руках. Некоторое время она была спокойна и даже казалась счастливою. Потом сказала:
— Ах, нет!.. И здесь что-то душит меня, преследует...
— Что же такое не нравится тебе, мой ангел?
— Вот это платье пугает меня.
— Какое?.. Здесь нет никакого платья.
— Оно висит у меня перед глазами.
— Душенька, здесь ничего не висит.
— Там оно, там!
— Где?
— Там, в шкафу!.. белое... оно душит меня!.. с букетом... я страх боюсь его!.. атласное... гадкое...
— Что же ты прикажешь с ним сделать?
— Вели его сжечь, сжечь тотчас!.. Мне будет легче…
И спустя четверть часа она еще спросила:
— Ну что?.. сожгли ли его?..
— Сожгли, дитя мое.
— Ох!.. Теперь я чувствую себя лучше... Теперь уж не боюсь выйти в нем замуж!..
———
— Прощай, маменька!.. — еще сказала она однажды слабым, почти невнятным голосом, протягивая к ней желтую, иссохшую руку из-под одеяла и бледный взор из погасающих глаз.
Анна Петровна заплакала.
— Прощай!.. Я скоро отойду от тебя, туда!..
Мать рыдала и целовала ее руку, огрызенную алчною, ужасною болезнью.
— Вели принести платье, в котором была я на бале... Не плачь, маменька!.. я счастлива... Положите его подле меня... Маменька, когда я вас покину... наденьте на меня... это платье... Одну только эту вещь возьму я с собою... из этого света...
Через две недели поело этого злополучного бала шел я, с зонтиком о руке и в галошах, по Вознесенскому мосту.
Погода была ужасная. Перед мостом, почти напротив самой церкви, сперлось множество карет, следующих по двум различным направлениям. Я принужден был остановиться на мосту, покамест одни из них очистили дорогу другим. Лакей в богатой ливрее с гербами бегал, кричал, приказывал кучерам поворачивать по каналу и бранился с городовым. Я спросил у него, что это за суматоха?
— В церкви свадьба, — сказал он, — эти негодяи встали с каретами так, что другим нет проезда.
— Разве похороны, братец? — возразил я. — Я вижу колесницу с гробом.
— Это не наша, — отвечал лакей равнодушно. — Наши господа в церкви; а здесь другие, везут какого-то покойника на Смоленское.
— Не знаешь ли, кого?
— Не знаю.
— А вы чьи? Кто такой женится?
— Женится-то граф Александр Сергеевич П*** на дочери княгини Надежды Ивановны***.
— Как!.. разве не на самой княгине?
— Нет, сударь, на ее дочери. Мы их люди.
Он побежал кричать. Я остался на мосту, пораженный странностью случая, по которому дочь княгини получила столь неожиданное наследство. Впрочем, это понятно!.. Наконец, великолепная колесница с розовым гробом, обитым широкими серебряными галунами, выпуталась из свадебных карет, и начали появляться погребальные факелы. Я подошел к первому из них, чтоб расспросить, кого они везут на кладбище.
— Ольга Ивановна Р*** приказала долго жить!.. — отвечал мне спокойно грязный человек в черном плаще, с огромною обвислою шляпою.
— Ольга Ивановна?.. Ах, боже мой!!.
Я не скор на слезы, однако ж они полились из моих глаз при этом известии. Несчастное дитя!.. Бедная Олинька!.. Этот человек лишил ее всего — спокойствия, чести, счастия, жизни; она умерла с обидою и с его образом в сердце, и еще труп ее должен был остановиться на улице, чтоб быть свидетелем торжества его вероломства!.. Должно признаться, что судьба иногда жестоко играет теми, которые более других заслуживали бы ее покровительства... Женщины, женщины, как вы достойны сожаления! Вы созданы для нашего блаженства, а мы наше блаженство полагаем в вашем несчастии!.. Эта невинная девушка пришла в свет перед балом, попалась на глаза развратному мужчине, в течение одного бала испытала все страсти, всю сладость и все горе, предназначенные целой жизни женщины, сделалась их жертвою и исчезла с последнею мазуркою того же вечера. Мы говорим, что жизнь женщины уподобляется бесконечному балу: я видел примеры, что эта жизнь заключалась вся в границах одного бала!..