Повести — страница 38 из 69

Я бросаюсь к парадной. В темноте взбегаю до нашего этажа, руками нашариваю дверь.

Мама еще не спит. Одетая, она выходит в коридор, едва я успеваю переступить порог, спрашивает встревоженно:

— Что с тобой? Почему так поздно?

— Работал.

— О господи! Разве так можно! Думала, сердце выскочит!

— Ты и сама ведь часто остаешься.

— То я… А что ты такой?.. Странный какой-то. Взбудораженный. Бежал? Устал, конечно? Умывайся скорей.

Умывшись, я на секунду приподнимаю одеяло на окне — светомаскировку, и выглядываю на улицу. На панели у сада никого нет.

Я наспех ужинаю и ложусь. Нет, не ложусь, просто падаю в кровать и, наверное, еще падая, успеваю уснуть.

Снится мне, что я собираю детали. Складываю на верстак и все кручу, кручу отверткой.

Подходит Жарков, останавливается позади и спрашивает: «У тебя что, ноги железные?» — «Почему?» — «А что же они у тебя, как у контуженного, трясутся? Цирк!» — И он теребит меня за ноги.

Это теребит мама.

— Вставай, — говорит она.

Вставать не хочется. Кажется, что я еще не спал.

— Сейчас, сейчас, — отвечаю я, не шевелясь и не открывая глаз.

— Не валяй дурака, поднимайся.

— Встаю, — а сам все еще не шевелюсь. И постель такая теплая, мягкая. А тело слабое, увядшее.

— Ну что, сколько раз мне говорить? — повышает голос мама.

— Да я уже давно встал! — отвечаю раздраженно. Тело сползает с постели, ноги стоят на полу, а голова еще покоится на подушке, спит.

Но вставать приходится… Надо…

В заводской проходной меня останавливает вахтерша:

— Ты из какого цеха?

Я называю номер.

— Вот из ихнего цеха, — говорит она какой-то женщине, что стоит с ней рядом. — Ты Жаркова знаешь?

— Конечно! Это мой мастер.

— Вот с ним и передайте, — предлагает вахтерша женщине.

— Ой, можно вас попросить? — Женщина делает порывистый шаг ко мне, но, подойдя, в нерешительности мешкает, посматривая то на меня, то на газетный кулек, что держит в руке. Там завтрак.

— Да пусть снесет, — говорит вахтерша.

Я бегу вдоль путей, возбужденно думая о том, что, очевидно, мастер не уходил домой, если ему принесли завтрак. Работал всю ночь. И другие, наверное, не уходили. И мысленно представляю, как они там устали. Значит, надо. Значит, все очень серьезно. Действительно, сейчас все очень нужно. Каждая деталь — фронту!

В цехе работают. Гудят сверлильные станки. Стучат ручники по железу. Все стоят у своих верстаков. Жарков сидит за выгородкой, в конторке, что-то пишет. В углу разостланы ватники — очевидно, на них вздремнул кто-то часок-другой. И не убрали — может, еще понадобится.

— Вам завтрак прислали, — говорю я Жаркову и протягиваю кулек. Он тяжело поднимает голову, смотрит на мои руки, но завтрак не берет. Я кладу кулек на стол и почему-то не решаюсь уйти, жду.

— Вот что, Савельев, — по-прежнему глядя не на меня, а в одну точку перед собой, глухо говорит Жарков. — Ты не глупый парень, Савельев… Пойми, нянчиться сейчас с вами некому. Если так собираешься работать…

Он подходит к соседнему столу и поднимает замасленную тряпку. Под ней детали.

— Твои?

— Мои.

— Что это?

— Узел номер три.

— Нет, это халтура, Савельев. Брак…

Он произносит это тихо. Но слово «брак» будто хлещет меня.

— Забирай и переделывай. Чтоб больше я такого не видел.

5

Если Жарков разговаривает со мной сдержанно, то вот Клава Фиссолонова вовсе не собирается деликатничать.

— Ага, явился — не запылился! — еще издали кричит она. — Ты что же это, пень трухлявый, напортачил здесь, а?! Люди сидят по три ночи, кровь из носа, а он — извольте бриться!

Ее зычный голос привлекает внимание всех, даже от самых дальних верстаков смотрят на меня. Покраснев, пригибаюсь пониже, пытаюсь спрятаться за перегородку.

— Не прячься, не прячься! — вопит Клава. — Что заслужил, то и скажу. Думаешь, мне тебя ругать очень интересно. Нисколько! Да заставляешь. Психику из-за тебя порчу… Устраняй давай!..

Она уходит, а я еще долго не поднимаю головы. Тихонько тыкаю отверткой в детали.

«Виноват, виноват, — передразниваю Клаву. — А чего кричать-то! Вон мастер не кричал».

— Что, всыпала? — выждав немного, подойдя ко мне, хихикает Борька.

— Да ну ее…

— Брак закосил?

— Да.

— Ну, горлопанка, дура!.. Устранимый, нет?

Я еще не знаю, каких видов бывает брак, но догадываюсь, что если уж велели исправлять, значит — устранимый.

— Да ты с ней меньше базарь! — наставляет меня Борька. — Следующий раз, чтобы она шухер не поднимала, если запорол, то возьми и вот так — фук! — И он щелчком пуляет деталь точно в мусорный ящик. — Ауфвидерзеен!

— Ты что? — оторопело оглядываюсь я.

— А ничего, — спокойно говорит Борька. — Да таких деталей — завались! Все они одинаковы. Если брак запорол да увидят, ругать будут. А не заметили, и порядок. Вон посмотри, в заготовительном они так со станка и скачут.

Я все еще не могу прийти в себя, смущенно озираюсь.

— А сам-то ты бросаешь?

Ухмыльнувшись, Борька с ехидством смотрит на меня.

— Дурашка…

В этот день я работаю почти весь обеденный перерыв, устраняю брак. Борька удирает куда-то сразу же после звонка. А я работаю и все посматриваю на часы, успеть бы. В цехе сейчас тихо. Станки выключены. Некоторые из слесарей пьют чай, мелкими глотками отхлебывая из кружек с той вялой задумчивостью на лицах, которая свойственна только очень усталым людям. А другие спят сидя, уронив на верстаки свои отяжелевшие головы. Работаем только я да Клава Фиссолонова.

Выглянув из выгородки, меня молча манит к себе Жарков. Прикрывает тонкую фанерную дверь.

— Вот что, Савельев. Такая просьба. Я маленько прилягу, через десять минут ты меня разбуди. Понял?

Отвернувшись в угол, он наполняет из чайника розовую резиновую грелку. И слышно, как чихает перекаленный чайник, отфыркиваясь крутым кипятком.

— Десять минут, не больше. Усек?

— Усек.

— А если не буду просыпаться, колоти пошибче, не жалей. Или чем-нибудь остреньким ткни, не стесняйся. Ну, беги.

И он ложится на верстак, засунув под рубаху грелку.

Я выхожу и сразу же смотрю на цеховые часы, отмечаю время. Наверное, ему очень худо, если он лег с грелкой.

— Васька, ты здесь? — Через цех бежит ко мне Муська. — Ты что не отдыхаешь? А где тот парень? — Она кивает в сторону Борькиного верстака. — Звонили из райкома. Просили сегодня выступить в госпитале. Передай ему.

— Нам некогда, мы вечером работать будем.

— Всем некогда. Надо как-то укладываться. Нас там ждут. Я сейчас слетаю к вашему начальству, а ты передай ему, чтоб не задерживался, у входа в семь часов.

И едва она успевает убежать, возле меня присаживается Фиссолонова.

— Ну как, больше ничего тут не напортачил?

Я молчу, отвернувшись, не желаю с ней разговаривать.

— Эх, люди, люди! — вздыхает Клава. — Лешие вы, а не люди! Ни черта вы не понимаете! Устала я. Устала Клавдия Фиссолонова. Вот возьму автомат да пойду в окопы. А тут пусть другой кто-нибудь вкалывает. А то вези, вези, Клавка, как лошадка, да еще тебе тут будут всякие фигли-мигли выделывать, выпендриваться. Очень-то нужно!

— Там… Иван Петрович… Надо разбудить.

— Где? — вмиг настораживается Клавка. На цыпочках впереди меня подходит к выгородке, заглядывает туда.

Жарков, свернувшись калачиком, лежит на боку, прикрыв плечи ватником. Правая рука откинута в сторону, свисает с верстака.

— Тихо! — притворив дверь, отступает Клавка.

— Он просил разбудить.

— Ничего, пусть вздремнет. Уходился, голуба!

— Он велел, чтобы я разбудил.

— Ступай, я сама знаю, что надо делать.

Но уже звенит звонок. И все в цехе зашевелились, задвигались. Загудели сверлильные станки.

Прибегает Борька. Успев стрельнуть в меня гаечкой, с разбега, как на лошадь, вскакивает на свою табуретку.

— Там мастак спит, — говорю я ему, втайне надеясь, что он как-то поможет.

— Ну да? — удивляется Борька, — Лафа начальству! Мне бы сейчас минуток на триста левое ухо придавить.

А большая стрелка на часах уже прошла половину круга. «Рассердится мастак, что не разбудил», — думаю я. Однако Фиссолонова стоит у своего верстака, будто постовой, мимо не проскочишь. «Но просил-то он не ее, а меня. А может, и не рассердится. Так ему даже и лучше».

Наконец Клавка куда-то отлучается, и я захожу в выгородку. Иван Петрович лежит в прежней позе, правая рука опущена к полу. Вроде бы крепко спит. Но едва я прикасаюсь к его плечу, он, к моему удивлению, мгновенно просыпается. Скинув ватник, садится. И отчего-то болезненно сморщившись, закусив губу, замирает на мгновенье, не шелохнется. Затем осторожно-осторожно заворачивает рубашку, приподнимает грелку. И я оторопело отступаю к двери. На животе у него, под грелкой, белый водяной пузырь. Ожог! Да такой, каких я никогда еще не видывал.

— У-у! — закусив губу, тихонько подвывает Иван Петрович, сползая с верстака. И в приоткрытую дверь заглядывает в цех, на часы.

— Что же ты, Вася… Я же тебя просил.

— Да я…

— Даже и такое нельзя поручить… Эх ты!..

Я возвращаюсь к верстаку, но никак не примусь за работу. Я так и вижу этот белый ужасный пузырь. «Неужели он не чувствовал, что жжет? Неужели так крепко спал?» И только теперь я с ужасом понимаю, насколько же он устал, если вот так мог спать! Да так можно и насквозь прогореть! И я еще сильнее ощущаю свою вину. Ведь он по-человечески попросил меня, а не кого-то другого, и я не сделал. Послушал эту Фиссолонову! Нашел кого послушать.

А в ушах у меня, будто многократно повторяющееся эхо, все еще звучит с болью и укором произнесенное тихо: «Эх ты!»

Я работаю, стараюсь изо всех сил, чтобы не допустить еще какую-нибудь промашку. И все мне кажется, что от выгородки кто-то смотрит на меня.

А Борьке не сидится, он не может дождаться, когда настанет время уходить. Начальник цеха отпустил его на полчаса пораньше, потому что ему надо еще съездить домой, переоде