Повести — страница 45 из 69

— Это кому же она пишет? — поинтересовался инвалид. — Почитай-ка, чего там?

И я прочитал:

«Жрать хочется. А душа поет. В душе целая симфония! Жаль, что я не владею нотной грамотой, записала бы сейчас, получилось бы, может быть, не хуже, чем у Шостаковича!»


«Вчера посмотрела здесь — все выжжено. Выжженная земля. Кажется, ничего не осталось. Но присмотрелась, какая-то былинка вылезает из нее, скрюченная, лохматая, как гусеница. Земле предложили: жизнь или смерть, и она выбрала — жизнь!

Вот скоро кончится война, вернется Гошка, эх, как мы жить будем, ребята!..»

Часть третья

1

Стучат весенние капели. На фоне голубого неба мелькают серебряные искры, по жести подоконников весело тюкают сотни крохотных молоточков. Выскочишь из цеха — глаза жмурятся от солнечного света. Под стенами хлюпают капли, вздыхают, оседая, сугробы, в водосточных трубах вдруг как посыплется — ах! — и на панель вылетают ледяные болванки. А вечером, лишь просинеет небо, белесой наледью покроются панели, захрустят вафельные корочки под ногами, на перилах нашего балкона повисают длинные прозрачные морковки. По мере того как гуще делается темнота, в комнате становится все холоднее.

Закутавшись в старое мамино пальто, растапливаю печь. От нее веет холодом, как от колодца. Она прогреется только через час-другой, к маминому приходу. И я растапливаю с таким расчетом.

Мама развесит возле печки свой мокрый ватник, парусиновые рукавицы, пристроит тяжеленные, будто камнями набитые, валенки. Они, конечно, не высохнут до утра — куда там! — их надо сушить неделю, но, как говорит мама, важен моральный фактор — были у печи!..

А приятно вот так сидеть возле гудящего огонька, слушать, как потрескивают угли, шкворчит кипящая вода, выступившая на торцах поленьев. И почему-то всегда, когда смотришь на огонь, думаешь о чем-то неуловимом.

В комнате совсем темно. Отсветы пламени, пробившись в щели, снуют по стенам и возле моих ног. В дверце печи круглое рваное отверстие, лучик света торчит из него, как макаронина. Я подставляю ладонь, и по ней божьей коровкой ползает теплое пятнышко.

Это отверстие пробило недавно. Пулей. Я вот так же топил печку, когда ко мне пришел Юрка, принес два винтовочных патрона. Мы зарыли их в угли. Результат — вот эта дырка.

Мама еще не знает о случившемся. О патронах, конечно, можно и не говорить. Мало ли что бывает.

В цехе часто приходится слышать, как вместе с дровами попадает что-нибудь. У нас с мамой один раз так бабахнуло, что чуть не сорвало с петель дверцу. Да и неудивительно. Наши дрова из Поповки. Ленинградцу-блокаднику это название о многом говорит. Не надо было быть там, чтобы понять, что такое Поповка. Достаточно взглянуть вот на эти поленья, все иссеченные, изодранные, в шрамах и царапинах, как спины у инвалидов в нашей Смольнинской бане.

Я сижу и думаю о том, что пройдут годы, пройдет, может быть, сотня лет. И забудется война. Уже не останется никого на земле, кто видел ее. Умрут инвалиды. Уйдет и наше поколение.

Но останутся деревья. Деревья с осколками в телах. И когда-нибудь будут пилить дерево, и вдруг под пилой, под ее острыми белыми зубьями, как раненый под скальпелем, громко вскрикнет осколок…

В коридоре раздается звонок. Кто-то пошел открывать.

— К тебе, Васюха, — кричит Глафира.

На лестничной площадке, освещенная тусклой фиолетовой лампочкой, стоит незнакомая женщина.

— О, какой у Дуськи большущий сын! Жених! Я-то думала, ты совсем маленький, мать всегда говорит: «Мальчик, мальчик», а ты вон какой. Ну, здравствуй. Что ж, разреши войти?

Она следом за мной проходит в комнату.

— Как хорошо у тебя, тепленько. Печечка топится. Руки озябли…

Я еще не угадываю причины ее прихода, настороженно жду.

— Я с твоей мамой вместе работаю. Она сегодня немного задержится, просила тебя предупредить.

— А что с ней?

— Дела всякие.

Случалось и прежде, что мама задерживалась, и довольно часто. Подавали внеочередной состав, и ей приходилось оставаться на ночь. Иногда она работала непрерывно по двое суток. И тогда предупредить меня об этом приходила мамина сослуживица, тетя Маруся с Восьмой Советской. А эту женщину я вижу впервые.

На ней розовый суконный берет и самый модный в этом сезоне ватник. Берет имеет такую форму, будто все еще натянут на тарелку. По ватнику прострочены продольные прямые линии, а ниже плеч — поперечные, похожие на сдвоенные фигурные скобки.

— Ты ведь тоже работаешь? — подойдя к печи и прижавшись к ней, спрашивает меня женщина.

— Да.

— Так вдвоем и живете? Папаша не заходит? Ну и плюньте на него, одни проживете. А я вместе с твоей мамой еще до войны работала. Замечательный человек она у тебя. Талант! Уважать и беречь надо! Конечно, сейчас работа у нас иная, тяжелая, ты ведь знаешь. В общем, ты не волнуйся, ничего особенного с твоей мамой не случилось. В больнице она, полежит немного и выйдет.

— В больнице?

— Да ничего страшного, не прыгай. Вена на ноге лопнула. У грузчиков часто случается.

Женщина называет мне больницу и объясняет, как туда ехать.

— Завтра не надо, а через денек-другой зайди в регистратуру, поинтересуйся. Полежит, отдохнет. Это как на курорте, просто повезло. Она больше за тебя волнуется. А ты вон какой большущий. Ах, хорошо у тебя возле печечки. Так бы и сидела всю ночь, не уходила. Да надо топать. Ну что ж, выпусти меня, Вася. Спокойной ночи.

Я возвращаюсь в комнату и растерянно останавливаюсь. Что делать? Что же делать? Опасно это, не опасно? Мне не сидится. Может быть, она чего-то не досказала, сама не знает всего или пожалела меня? Может, произошло что-то страшное и они не хотят, чтобы я знал?

И я решаюсь ехать в больницу, выяснить все точно.

Трамвай довозит только до улицы Панфилова, сворачивает на Пороховые, а дальше надо добираться пешком. Дома кончаются, трамвайные пути уходят в темное поле. Я бегу по рельсам. В лицо дует с полей ветер, дымятся верхушки сугробов. Бегу и постепенно начинаю понимать, что зря бегу, ничего в такую поздноту не узнаю.

Вдалеке несколько однотипных зданий. Сокращая расстояние, по целине направляюсь к ним.

— Стой, кто идет? — раздается в темноте, и передо мной появляется солдат с винтовкой наперевес. — Тебе что надо?

— Маму ищу.

— Какую еще маму?

— Где здесь больница? Мне узнать только. Ее сегодня привезли.

— Здесь госпиталь. Марш отсюда!

— Так мне сюда и надо.

— Что тебе в полночь понадобилось? Ступай!

Выждав минут пять, возвращаюсь обратно. Подкрадываюсь к зданию, заглядываю в окна. Постовой грабастает меня и рывком валит в снег.

— Попался, шпана питерская! Сейчас я тебя из винта!

— Я маму ищу!

— А ну, марш отсель! Ать-два!..

И будто веслом, поддает мне прикладом.

Обратный путь кажется длиннее. Усилился мороз. Ботинки у меня парусиновые, я прыгаю словно по колотому льду. Не вытерпев, сдергиваю их, подвывая, тру пальцы. А когда обуваю снова, подошвы липнут, как сырой блин к сковородке.

Утром я просыпаюсь рано, будильник еще не звенел. Вставать не хочется. Тело тяжелое, усталое, гудит голова. Знобит.

Я лежу и после звонка. Будильник отзвенел, вроде бы прислушался, поднимаюсь я или нет, и недовольно дзынькнул еще раз, а мне даже руку не хочется протянуть. Не умывшись (вода из-под крана ледяная, а меня и так колотит), еду на завод. Дорогой мне делается совсем нехорошо. Подкашиваются ноги. И никак не согреться.

— Сходи к врачу, — советует мне Борька.

— Перетерплю.

— Сходи давай. Смотри, какой ты. Будто по тебе танк проехал.

Наш заводской врач выписывает мне бюллетень.

— Немедленно в постель, в постель, — велит он.

Но домой я не иду, а отправляюсь к маме.

На этот раз мне удается кое-что выяснить. Тетка меня не обманула. Но я все же не успокаиваюсь. Хочется с кем-то поделиться, поговорить. Да вот с кем?.. С Муськой бы, да ее нет.

С папой?..

Странное чувство я испытываю всякий раз, вспоминая о нем. Постоянно будто два человека борются во мне, один стремится к нему, тянется, а другой упорно не пускает. Вот и сейчас я знаю, что надо к нему съездить, и в то же время что-то сопротивляется этому, сдерживает меня.

В столовой в этот час многолюдно, шумно, как в бане. Все столы заняты. По обеденному залу туда-сюда снуют официантки. Папы не видно. Но я не решаюсь спросить, где он. Мне не хочется, чтобы меня видели столовские рабочие. Я пристраиваюсь в тесном тамбуре между дверей. Стоять здесь неудобно, каждый из прохожих обязательно задержится и уставится на меня, прежде чем пройти мимо. Со страшной силой, хлопают двери на ржавых тугих пружинах. Удары их отзываются в голове. Правда, отсюда, когда дверь открывается, мне хорошо виден весь зал. Но, кажется, кто-то из столовских заметил меня. Официантки посматривают в мою сторону.

Я выхожу на улицу, поднимаюсь на несколько ступенек и прыгаю обратно в тамбур. К столовой идет папа, тащит двухколесную тележку, груженную ящиками, сзади ее подталкивает знакомая мне женщина-уборщица, помогая папе и охраняя поклажу. Не замечая меня, папа проходит рядом, покраснев от натуги, закатывает тележку во двор, к дверям кладовой. И тотчас из кладовой выходит заведующая столовой. Улыбаясь, она что-то говорит папе. Вместе с уборщицей он сгружает с тележки ящики, перетаскивает их в кладовую. А она ждет, поигрывая ключом.

И когда снесен последний ящик и папа возвращается, чтобы поставить под навес тележку, тетка опять с улыбкой что-то тихо говорит ему, глядя в лицо. И по этому тянущемуся к нему взгляду, по сдержанной, вроде бы чуть притаившейся улыбке, я догадываюсь, что она говорит такое, что говорят только будучи наедине. Папа поворачивается к ней и обнимает за плечи. Но нет, не потому, что он ее обнял, а оттого, как она подалась к нему, по-кошачьи выгнувшись, прижалась к плечу головой и как рука его поползла с плеч вниз, растопыренными пальцами обшаривая, поглаживая спину, — от всего этого мена бросает в жар. Я шарахаюсь за угол, чтобы они не заметили меня. Но папа уже снял руку, и тетка впереди него проходит в кладовую. Дверь закрывается. Но не успевает еще она затвориться, еще видно и папу, и тетку, я в какой-то дикой остервенелой озлобленности хватаю ледяшку и изо всей силы запускаю в окно. «Вот вам! — шепчу. — Вот!» Осколки стекла со звоном сыплются на асфальт, а я, не оглядываясь, даже не очень торопясь, иду за угол. И тотчас там, позади, поднимается шум: «Держите, держите!» Слышен топот ног. А я по-прежнему не тороплюсь. И страха нет у меня, что догонят, а какая-то веселая мстительная озлобленность: «Вот вам, вот!»