Ничего не понимая, оглядываясь на Клавку — может, что-то подскажет, иду к выгородке. Жарков там один.
— Так, Василий, — увидев меня, тотчас начинает Жарков, — мы тут посовещались и решили создать молодежную бригаду. Ты, Борис Филиппов, сейчас нам дают еще трех пареньков. И хотим тебя назначить бригадиром.
Уж чего угодно, но этого я не ожидал.
— Будете работать на второй площадке, собирать «вертушку». Справишься, — видя мое замешательство, успокаивает Жарков. — Ничего, не боги горшки обжигают. Правда, теперь будет все немного посложнее. Раньше ты только о себе думал, а теперь должен думать за коллектив. Примером должен для ребят служить, завоевать у них авторитет. Без этого никакая работа не пойдет. Да вот, кажется, и они, — заглядывает он через мое плечо, потому что в дверь выгородки постучали довольно бойко и приоткрыли ее, не дожидаясь ответа:
— Можно?
— Входите.
И они вошли, трое.
А я взглянул на них и побледнел. Почувствовал, как кровь отошла у меня от лица. Одним из них был Лепеха. Он тоже побледнел. Мы стоим и молча смотрим друг на друга. Вот где довелось встретиться… Вот наши дорожки и сошлись!.. Ну что ж, долго я тебя искал.
Жарков что-то поясняет пришедшим, но я не слышу его. Он предлагает познакомиться.
Я пожимаю руки мальчишкам, а сам все смотрю на Лепеху. Его очередь подойти ко мне. Он сделал нерешительный шаг, протянул руку. Но я стою, будто не замечая ее.
На мгновение Лепеха теряется. Но тут же выходит из положения.
— Оп-ля! — делает он дурашливый взмах, будто хотел поймать мою руку, но промазал. — А мы с ним уже знакомы! В одной школе учились.
Но я молчу. Стараюсь сдержать себя, смотрю, как он паясничает, и молчу. И это молчание, видимо, нервирует Лепеху. Уголком глаза он настороженно следит за мной.
Жарков отпускает нас.
— Ну познакомьтесь, пока еще есть время, получше, пообщайтесь.
Мы вчетвером выходим за выгородку.
— Может, покурим, — предлагает кто-то из мальчишек.
Но я по-прежнему молчу, все смотрю на Лепеху.
— Между прочим, начальник, хочу предупредить, эти ребята из детдома и сами хорошо умеют «права качать», — указывает Лепеха на пришедших с ним пацанов. — На всякий случай, чтобы не было недоразумений, учти.
— Хорошо, учту. А тебе что, надоело шляться по причалам, решил работать?
— К вашему сведению, я всегда работал. А что касается остального-прочего, то так: кто старое помянет, тому глаз вон! Понял?
— Понял, — киваю я и вплотную приближаюсь к нему, чуть ли не грудь в грудь. — Учту… А кто старое забудет, у того два вон!
Таким образом появилась у меня еще одна забота — Лепеха. Я знал, что просто так мы с ним не разойдемся, что-нибудь да случится.
Сразу по окончании смены я иду к Юрке в фотоларек. Но на этот раз его там нет, в ларьке у стола, заваленного снимками джигитов, сидит один фотограф.
— Приветствую, — лишь мельком глянув в мою сторону, кивает он мне. — Юру ищешь? Юра ушел к… (и он называет старика художника). Еще какое-то время он сидит, склонившись, а затем недоуменно вскидывает голову, потому что я слишком надолго задерживаюсь в дверях.
На столе, рядом с пачками фотобумаги, лежат маленькие серебряные гантели.
— А-а, — проследив мой взгляд, понимающе улыбается фотограф. — Симпатичные, правда?
Я пожимаю плечами. И, возможно, предугадав мой вопрос «откуда это?», прочитав его по выражению моего лица, поясняет:
— На днях одна барышница предложила. Не устоял. Ну, потрогай, потрогай, если хочется.
Но я не решаюсь протянуть руку, прикоснуться к ним. Молча отрицательно качаю головой. Ну конечно же, это те самые гантели, вот они, до блеска отполированные ладонями.
— Уникальная вещь, — хвастается фотограф.
Я спиной отступаю к двери, наугад перешагиваю порог, штора падает и сама закрывает дверной проем.
Наверное, это растерянное выражение лица так и сохраняется у меня, потому что старик, вышедший открыть мне и сообщивший, что Юры у него нет, вдруг задерживает меня:
— Вы подождите, он, наверное, скоро придет, коли пошел сюда; видимо, где-то задержался.
Будь это в другой раз, может быть, я и не зашел, отказался, но сейчас я испытываю вроде бы какую-то вину перед стариком или что-то похожее на жалость — не могу точно определить это чувство, — и поэтому захожу. Старик как-то сразу обрадовался, засуетился, возможно, ему скучно здесь одному.
— Просто очень хорошо, что вы зашли. Мы теперь с вами старые знакомые.
А я смотрю на пустой письменный стол, на его зеленое сукно и, кажется, различаю на нем маленькие чуть заметные вмятинки от гантелей.
— У меня сегодня очень счастливый день, — говорит старик. — Мне удалось приобрести краски. И колонковые кисти. Вы представляете, что это такое? Теперь — за работу, за работу! Я уже стар, но, может быть, еще успею что-то сделать.
Дверь в соседнюю комнату, как и прежде, приоткрыта, и я вижу полотно на мольберте. Снова будто цепляюсь взглядом за черное ядро на мишени. Но странно, мне теперь кажется, что те, двое, выжидая чего-то, смотрят на меня. Нет, отвернулись.
Я отодвигаюсь так, чтоб мне их не было видно. Но испытываю какое-то беспокойство.
Теперь рядом со мной копия с картины Васнецова. Но почему она не закончена?
— А потому, — на мой вопрос отвечает старик, — что уже в том немногом, что есть, изложена вся суть, главная мысль картины — человек делает выбор. При всей моей любви и глубочайшем уважении к Васнецову, мне кажется, что излишней детализацией он несколько сузил, локализировал большой, я сказал бы даже — огромный смысл картины. Человек во все времена делал и делает выбор. Ныне, присно и во веки веков. Так было, так есть и так будет. Таким образом устроен мир: человек всю жизнь обязан делать выбор: между «да» и «нет», «вчера» и «завтра», «выгодно» — «не выгодно», между тем, что подсказывает ему совесть и что — рассудок. И самое удивительное, при всем невообразимо богатом опыте предшественников человек для себя каждый раз начинает все сначала. Каждый раз это «да» или «нет».
А что же тогда является критерием при выборе?.. Честность, абсолютная, беспредельная честность по отношению к самому себе. Не лги, никогда не лги, даже если эта ложь пошла бы тебе во спасение. Ибо ты сохранишь тело, но погибнет душа. И посему — не солги!..
Я ухожу от старика еще более взволнованный. Как-то все запуталось, перемешалось у меня в жизни. Всем все ясно, и только неясно мне. Как и что надо делать. Когда был маленьким, было просто все. А вырос — стало сложно. Неужели и дальше будет так?..
Подойдя к дому, я еще издали вижу, что все окна у нас в комнате распахнуты настежь. Там кто-то есть. Кто там?.. Папа?..
Нет, это наконец-то вернулась мама.
Я маме все рассказал о тете Але. Но она, к моему величайшему удивлению, не ругала ее. Она ничего не ответила мне, этим оставив меня в недоумении: «Что, она с ней заодно?» Я ее не понимаю.
Мы с мамой ужинаем на кухне, когда там появляется тетя Аля.
— О, Дуська, милка ты моя, дома? Поздравляю!.. Да как же ты шла-то по лужам в валенках!
— Ничего, высохнут, — улыбается мама.
— Что же ты не сказала, чтобы мы привезли тебе туфли?
— Да я и сама не знала, что выпишут.
— Напросилась?.. Ой, не ври, не ври, Дуська, врать-то ты не умеешь. По Васе извелась. Кому-кому уж можешь говорить, а только не мне. Разве мы о них можем хоть на один миг позабыть? Нет, никогда. Вот я каждую ночь во сне Толюню вижу. Сегодня хожу с ним, гуляю. За руку держу. А рука такая холодная-холодная. И он молчит. «Толюня, — говорю, — сынуленька моя, что же ты молчишь, матери ни одного слова не скажешь? Скажи хоть что-нибудь, ведь она ждет». Молчит… А рука-то холодная-холодная… Ох, Дуся!..
Тетя Аля щупает чайник — теплый ли? — разводит примус и не успевает еще уйти из кухни, когда возвращается с работы Глафира. Она с мамой уже виделась.
— К псам собачьим, понаставила тут всего, больше ей места нет. — Глафира толкает тети Алины кастрюльки. — Помойку тут устроила.
— Что ты, Глашечка? — удивленно спрашивает тетя Аля. Но Глафира гремит кастрюлями, расшвыряла их которую куда. — На работе, наверное, устала?
Глафира молчит. И, недоуменно пожав плечами, тетя Аля уходит в комнату.
— Нажралась где-то, пузо-то торчком, — гудит Глафира, посуда ойкает у нее в руках, вскрикивает от боли.
После ужина я все жду, что мама скажет мне что-то, объяснит, почему она так относится к тете Але, но мама молчит.
— Ты не разговаривай больше с ней, — прошу я.
Мама понимает, о ком говорю я, но опять не отвечает. И это странно.
Чувствуя, что молчать нельзя и надо хотя бы сделать вид, что чем-то занят, я беру с этажерки оставшийся у меня Муськин дневник и, развернув наугад, читаю. Что ты скажешь мне, Муська?..
«Я заметила, что жизнерадостных людей гораздо больше, чем грустных. Представляю, как скверно, кисло было бы на земле, если бы было иначе! Видеть обвислые, как хоботы, носы, поникшие плечи, увядшие руки. Фу, как противно!
Жизнерадостный! Какое прекрасное словосочетание. То есть радующийся жизни! Надо жизни радоваться!
Жизнерадостные живут дольше. И это справедливо. Да здравствует жизнь!»
«Вчера работала подряд две смены. К концу так умаялась, ноги дрожат, а в глаза будто песок насыпан. Смотрю и уже не соображаю, крутится заготовка или нет. Вышла за проходную, не могу идти. Нет, думаю, так не годится. Надо подумать о чем-то хорошем, и все будет хорошо.
И почему-то вспомнила, как мы с нашим Митей однажды вальсировали в Таврическом саду и получили первый приз.
Тогда я пришла на танцплощадку, а там конкурс на лучшее исполнение вальса. Смотрю, кружатся и кружатся пары. И так мне хочется потанцевать, а никого знакомых нет. И вдруг вижу, идет по саду наш Митя с ребятами. Подбегаю к ним, зову одного, другого: «Мальчики, идемте, мальчики!» — «Да какие мы танцоры!» Но тут Митя говорит: «Идем!»