Повести — страница 56 из 69

— Где это?

— Да у нас.

— Где?

— А где я жил.

— В каком месте?

— Да ты что, прокурор, что ли? Что ты ко мне привязался? Не виновата, не виновата! Так и не спрашивай! Бить надо — умнее будут.

— А за что бить? Вот у меня пять пальцев. А было — десять. И меня бить?

Дядька долго и хмуро смотрел на руку Василия, насупясь, соображал. И по лицу чувствовалось, как трудно пошевеливаются у него в башке колесики. Потом, додумавшись до чего-то, отвернулся и сплюнул в открытое окно.

— Оно, конечно… А постращать надо.

— Дай я в кузов перейду. Пусть теперь парнишка погреется, — попросил Василий.

В кузове, оказывается, Санька был не один. Возле кабины на соломе лежал человек в замызганной старей шинели. Он спал. Перекатится с боку на бок, пробурчит что-то и продолжает спать. Ударится о борт, охнет, шевельнется и опять спит. Василий был поражен этой удивительной способностью. Он никогда еще не видел такого. Присев рядом, присматривался к спящему. Тот был еще молод, худ и невероятно измазан. Не гладко, до синевы выбрит. Рядом с ним валялась туго набитая бумагами планшетка.

Проезжали смешанным лесом: ельник и осина. Поверху, там, куда пробивалось солнце, он был розовым, а понизу, где рос разлапистый ельник, был черен. На полянах синела вода, только кочки торчали, как плывущие зимние шапки.

Василий издали увидел своих, ушедших вперед, ребят. Они цепочкой стояли вдоль дороги и с грустной, робкой надеждой смотрели на приближающуюся машину. Василий постучал по кабине.

Лишь только машина остановилась и ребята забрались в кузов, человек проснулся. Он сел, потряс головой, протер глаза и, с любопытством осмотрев всех, сказал весело:

— Привет!

Ответили не все, потому что не поняли его и смутились.

— Ну вы и спать! — восхищенно сказал Василий.

— А у меня такая привычка, профессиональная: когда двигаемся — сплю, а как остановимся — просыпаюсь. Где мы сейчас находимся?

Василий ответил.

— А вы кто будете? — с деревенской простотой и доверчивостью спросил один из мальчишек.

— Пресса.

— А-а, — пошмыгали носами, бегло взглянули из-под бровей, но переспросить не решились.

— Вы кто такие? Куда и зачем?

Ему рассказали. Разговорились.

— Ага. Это хорошо, что государство хлеб дает, помогает. А много?

Василий ответил.

— Н-да… Скромно… Ну что ж… Где взять? Если признаться, в стране сейчас не густо. Просто тяжело. Но все-таки дает! Кормит фронт, представляете, какой это фронтище, тысячи километров! И все-таки находит, присылает сюда. Как бы это ни было трудно, невозможно, а находит, дает! Я еду от самого Ленинграда. И вот до Новоржева везде все разрушено. Вся Ленинградская и Псковская области. А сколько еще таких областей! Их поднимать надо. Каждый колхоз, каждую деревушку. Каждый мостик заново строить, каждый колышек заново вбить.

— Потом опять хорошо будет?

— Быть-то будет. А не станут ли люди стесняться вспоминать эти дни, все тяжелое, грустное? Не будут ли говорить — пессимизм? А ведь нельзя молчать об этом! О людях, выстоявших, переживших все это, рассказать надо обязательно… Трудно вам, хлопцы?

Ребята переглянулись между собой, ухмыльнулись:

— Ничего. Война.

И они потихоньку, по-деловому стали обсуждать, сколько гектаров можно засеять тем зерном, что они принесут…

В стороне от дороги, на пригорке, показалось кладбище.

Низкие одинаковые березовые кресты длинными, ровными рядами. На каждом кресте висела зеленая каска. В центре вздымался такой же по форме высокий крест.

— Фашисты стоят! — крикнул кто-то из ребятишек и вскинул руку: — Хайль!

6

Ночевали они в Чихачеве, в маленьком одноэтажном домишке, приспособленном под вокзал.

Когда пришли, уже все удобные места в углах и возле стен оказались занятыми. Василий и его спутники пристроились неподалеку от двери.

В помещении горела тусклая керосиновая лампа. Скамеек здесь не было, все сидели и лежали на полу. В сумраке казалось, что просто люди накиданы сюда как попало. Торчали рядом и головы, и грязные босые ноги, и спины.

На улице шел дождь, и в помещение набивалось все больше и больше народу. Входили мокрые, молчаливые, злые. Лезли инвалиды с котомками, бабы с узлами.

По путям от фронта и к фронту проходили эшелоны.

Василий не спал.

Было тревожно и грустно. Голова — будто свинцовая, тяжелая. Настя… Он не разбирался, не пытался оценить что-либо, а только чувствовал: плохо ему, неприятно, обидно. И вообще так, что не выразишь словами. А если б можно было по-другому! Ведь любит его Настя! Ну и что из того, что любит?

Неподалеку от Василия сидела женщина, еще совсем молодая годами, по будто зачерствевшая, отвердевшая и внешне, и нутром. Она сидела ровная, безразличная ко всему окружающему. Голос у нее был жестяной, грубый. Она говорила отрывисто, не оборачиваясь, не глядя на собеседницу, и слова падали, как кирпичи.

— Сколько же ты там пробыла? — спрашивала соседка.

— Три.

— А теперь куда?

— Домой.

— До дома-то далеко?

— Нет. Из Торковичей.

— Наших там, наверное, еще много?

— Много. И в Латвии есть, и в Германию угнали.

Они умолкли. На улице лопотал дождь. Булькало возле самых дверей. Тянуло оттуда сыростью и обволакивающим холодом. В помещении как-то все притихли.

И вдруг эта, торковичская, запела своим дребезжащим, простуженным металлическим голосом:

Надоели мне бараки,

Крыши деревянные,

А еще больше надоели

Немцы окаянные.

Она пела, сидя все в той же окаменевшей, неподвижной позе, не замечая окружающих, будто и не было здесь никого, и пела она так, будто говорила кому-то, кто стоял далеко, но мог услышать. Или говорила она сама с собой:

Мне платья новые не шей

И в ленты не раскрашивай,

Если любишь, как любил, —

Ни о чем не спрашивай.

Перестала петь — и та же ночь. И шум дождя. И бульканье воды у дверей. Только на душе такое, будто присутствовал при операции. Или на похоронах…

И неожиданно на улице, под окном, рявкнула гармоника. Лихо, задиристо. Мелькнули огоньки цигарок, и в помещение вошли трое. Три подростка в накинутых на плечи пиджачках.

— А ну вставай, крещеные! И нехристи тоже. Билеты будем выдавать! — крикнул передний, и его приятели дружно захохотали.

Он заиграл на гармони, разом разбудив всех, и заорал дурашливо:

— «А моя милка — не кобылка, не подладишь при езде…» Девки, которые тут порченые, пошли погуляем!

Он оглянулся на приятелей, те кивнули ему, гогоча.

— А вон, Мишка, какая дроля сидит! — указал один на торковичскую.

Она единственная из находящихся в помещении не обернулась к вошедшим, была все так же пряма и безразлична ко всему. Гармонист подошел к ней и нарочито небрежно обнял. Она не шевельнулась, будто не почувствовала.

— А ты ее щипни, где помягче, да на бочок ее, — веселились парни. Гармонист, кривляясь, прижался к ней, положив голову на плечо.

— Ну-ка потеснись, — вдруг все тем же безразличным металлическим голосом сказала она и, приподнявшись, одной рукой, как отодвигают стул, отодвинула гармониста. — Еще, еще!

Паренек нерешительно отступил на шаг, недоуменно ухмыляясь. Она наклонилась чуть-чуть вперед, зажала нос двумя пальцами и громко, на все помещение, сморкнулась гармонисту под ноги. Села на место в ту же прежнюю каменную позу.

Пареньки растерянно переглянулись:

— Хы!..

И сразу же все показное, наигранное, бахвалистое разом исчезло. Они потоптались, потоптались, пошмыгали носами. И чувствовалось, что они еще совсем мальчишки, юнцы, молоко на губах не обсохло.

— Ну что, здесь будем ночевать? — спросил тихонько один.

— Да нет, пойдем куда-нибудь, — нерешительно и грустно ответил ему другой.

— А куда пойдем-то?

Они помедлили, поежились и, вздыхая, ушли под дождь.

«Может быть, уехать куда-нибудь? — думал Василий. — Страна большая, уехать отсюда навсегда, чтобы не видеть никого из знакомых, не знать ни о чем, все позабыть?»

От неплотно запертых дверей веяло холодом, ребята зябко лепились к Василию. В темноте шептала женщина, тихо, неторопливо рассказывала притихшему ребенку:

— Подвели Иванушку-богатыря к котлам. В первом котле — холодная вода, во втором котле — кипяток, а в третьем — расплавленная смола. Сначала прыгнул он в холодную воду, из нее — в кипяток, а потом — в расплавленную смолу. Во всех трех котлах побывал и вышел оттуда жив и еще краше, чем был. Все ему нипочем, Иванушке-то, что бывает и не евши он, и не спавши… Призадумалась тут баба-яга… Ты спишь или слушаешь?

— Не сплю.

— Ну вот, слушай. Значит, побывал он и в холодной воде, и в горячем кипятке…

К утру поутих дождь. За окном просинело. Василий вышел на улицу. Не хотелось будить ребят, но надо было, он опять спешил. Под привокзальными тополями, неподалеку от дверей, стояла торковичская девушка, скрестив на груди и зябко прижав к себе руки.

— Не спите? — спросил Василий.

Она внимательно посмотрела на него, прикрыла сухие острые глаза и молча покачала головой.

— Мне тоже не уснуть, — сказал Василий.

Она отошла от Василия и еще долго стояла в стороне, все так же зябко обхватив себя, не шевелясь, глядя на свинцово поблескивающие, убегающие в туман синие рельсы.

7

В Горомудине, возле кирпичного, крытого жестью сарая, в котором выдавали зерно, стояла длинная очередь. Некоторые пришли сюда еще накануне, ночевали здесь: вдоль стен было покидано соломки. Одни уже получали, суетным, возбужденным табунком теснились возле дверей. Получив, тут же проверили вес на безмене, рассыпали по мешкам, увязывали, прилаживали мешки поудобнее, — дорога предстояла дальняя, может быть в полсотню верст. Остальные молча, терпеливо ждали.

Развлекала всех суетная, крикливая баба в потертой плюшевой жакетке-«пальтушке» и немецких линялых галифе под длинной юбкой, которую она все время поднимала, чтобы еще раз достать и проверить квитанции. Баба получила з