Так размышлял Базиль в утренние часы второго дня, когда носил воду и наполнял ею чаны, делая это почти механически.
Потом размышлять стало некогда. Приступив к работе у горна, надо было поворачиваться живее, тем более что Базиль решил возможно быстрее, не теряя ни минуты драгоценного времени, усвоить навыки мастерового-наводчика.
Дело наводчика казалось Базилю самым ответственным в золотильной мастерской. Наводчик накладывал на металл амальгаму и растирал ее при выпаривании. Требовалась особая тщательность, чтобы получалась ровная, гладкая позолота.
Базиль, держа лист и раздувая угли, непрерывно следил за каждым движением наводчика и к концу дня настолько проникся уверенностью в своем знании сути дела, что попросил наводчика разрешить ему попробовать растирать по листу амальгаму. Излагая просьбу, Базиль впервые за эти два дня взглянул в лицо наводчика: во время работы, вчера и сегодня, он смотрел лишь на его руки, а за обедом вообще ни на кого не глядел, сосредоточенно думая о своем.
Взглянув на лицо, Базиль поразился его безучастности: руки мастерового жили работой, а лицо было совершенно мертво. Даже жаркие отсветы угля и золота не оживляли его, глаза оставались пустыми и мутными. Мастеровой часто сплевывал, но при этом выражение апатии на лице не менялось: едва отвернув лицо в сторону от очага, но не двигая ни единой лицевой мышцей, он чуть приоткрывал угол рта, изо рта выливалась обильная слюна, и рот закрывался снова. Так и сейчас, когда Базиль попросил уступить ему на время тряпку, наводчик тягуче спустил изо рта накопившуюся слюну и равнодушно подал Базилю тряпку, не проявив ни малейшего беспокойства перед возможной порчей позолоты. Базиль, ободренный его молчаливой поддержкой — так истолковал он его бессловесность, — принялся уверенно и довольно ловко растирать амальгаму. Через некоторое время Базиль вспотел от жара, исходившего от очага, лицо горело, руки ныли от непрестанных движений, но он был доволен собой — он справился с трудным делом, позолоту он не испортил.
Базиль решил: через несколько дней он попросит мастера или даже самого Берда, чтобы его перевели из подручных в наводчики, разумеется испытав честь по чести его умение.
Гордость, довольство собой поддерживали уверенность в будущем, уверенность в будущем поддерживала выносливость в настоящее время, и во второй этот день Базиль чувствовал себя менее утомленным, чем вчера.
Придя с работы в барак, Базиль не завалился сразу же спать, а стал ужинать вместе со всеми. Он словно опьянел от работы, мысли путались, голова кружилась, зато проголодавшись, он ел с удовольствием.
Берд кормил лучше, чем Шихин: щи были с мясом, каша гречневая была не затхлая, масло в каше не горькое.
«Молодец Берд!» — решил про себя Базиль.
Его удивляло лишь, что не многие ели с таким аппетитом, как он: одни вышли из-за стола, едва похлебав щей, другие остались есть кашу, но тоже не особенно на нее налегали и к тому же поминутно отплевывались, точно им было противно есть. Между тем шихинские каменотесцы были всегда голодны, им не хватало приварка, не хватало хлеба, они часто жаловались, что брюхо подвело с голодухи. И то было понятно: как же не проголодаться рабочему человеку, гнувшему спину в продолжение четырнадцати-пятнадцати часов. А бердовские рабочие знай отплевывались, а не ели в свое удовольствие. Под конец, когда Базиль уже насытился, ему стало даже противно от этой массы мужицкой слюны, извергаемой подле него под стол.
«Что с ними?» — брезгливо подумал Базиль и взглянул искоса на своего соседа. Это был тот самый наводчик, с которым работал Базиль вчера и сегодня. С таким же апатичным выражением лица, как днем на работе, он поднес ложку ко рту. Рот был открыт, наготове, мастеровой с трудом протолкнул ложку между распухшими, бледно-серыми, беззубыми деснами и, давясь, не жуя, проглотил кашу.
Базиль посмотрел на других, кто сидел рядом: десны их также казались распухшими и слюнявыми.
Стараясь не обращать больше ни на кого внимания, он торопливо доужинал и отправился в свой барак спать.
Он улегся удобнее, чем вчера, но не сразу заснул, долго ворочался беспокойно, точно решал и не мог решить что-то важное, а когда засыпал, то наполовину уже во сне вспомнил, что можно было бы расспросить соседа по нарам. Базиль держался здесь на заводе настолько в особицу, считая свое положение временным, что ему и в голову не пришло разговориться с мастеровыми за ужином, да и все показались ему слишком угрюмыми, все молчали.
«Потом», — сонно подумал он и заснул. Сквозь сон будто бы еще показалось ему, что сосед дрожал рядом с ним, так сильно дрожал всем телом, что тряслись нары.
Базиль спал. В половине ночи он пробудился, ему понадобилось выйти на двор. Натыкаясь на нары, побрел он вдоль всего барака к выходу. В углу над бочкой с водой висел фонарь. То, что увидел Базиль неподалеку от фонаря, заставило его окончательно пробудиться, и заснуть в эту ночь ему больше не удалось.
Отдельно от общих нар стоял топчан, и лежащий на нем человек был привязан к топчану веревками. Только благодаря веревкам он мог лежать на топчане — с такой силой его трясло. Стоило лишь развязать веревки, и человек скатился бы на пол. Однако он спал. Он мог еще спать в таком состоянии, и это поражало всего более.
Вид спящего был отвратителен: из открытого рта вытекала слюна на бороду, распухший язык, как видно не помещавшийся во рту, торчал меж распухших беззубых десен, зловонное дыхание отравляло воздух, мокрое от пота и от слюны лицо казалось зеленым под жалким светом, а может быть, и в самом деле было зеленым. Базиль смотрел на это трясущееся, но словно бы неживое лицо, как на шевелящееся само собой гнилое мясо, — казалось, вот-вот из отверстого рта выползут черви.
На несколько секунд дрожь затихала, затем начинала снова подбрасывать тело. Веревка врезывалась в напрягшийся живот, голова и пятки стучали по топчану, а человек продолжал спать, и это было самое страшное: это значило, что такие припадки бывают с ним еженощно, утомление же от дня превозмогает все, и он спит, обезопасив себя лишь от падения. С каким чувством он должен с вечера привязывать самого себя веревкой?..
Базиля мутило, он больше не мог стоять над больным, этот ужасный смрад, этот распухший и высунувшийся, как у повешенного, язык казнили его любопытство. Ах, зачем он остановился в проклятом углу? Базиль начинал сознавать, что припадочный и те, что плевались за ужином, ели, не жуя, выставляя дурные десны, больны одной и три же болезнью, и болезнь эта происходит от одного и того же.
От чего?
Мучаясь полусознанием, полудогадкой, Базиль сам начал дрожать от предчувствия чего-то ужасного, еще более ужасного, чем увиденное в углу. Он брел по проходу меж нарами, вглядываясь в спящих, тайно желая, чтобы хоть один из них пробудился в эту минуту и рассказал, объяснил Базилю, что здесь такое творится. Но все спали. Многие дрожали во сне, не так буйно, как тот, но все же дрожали заметною дрожью (не от холода — в бараке было жарко), стало быть, тоже были больны.
Базиль все шел, давно уже пройдя мимо своего места, шел и все обманывал себя, будто еще не догадался.
Ему было стыдно и страшно.
Стыдно своего невежества: он слыхал раньше, что существуют какие-то вредные ядовитые производства, но до сих пор не имел о них ясного представления; забыв химию, он и не подозревал об отравляющем действии ртути.
Ему было страшно потому, что он понял сейчас, куда он попал и на что обречен, обречен, как и все эти спящие.
Когда Базиль понял, что от себя ему больше не скрыть правды, он тихо вернулся к своему месту на нарах, смирно улегся на спину и твердо решил поразмыслить о том, как спасти себя. Ясно было одно: следует уходить с завода. Куда? Об этом как раз к нужно было подумать. Но Базиль не мог думать. Он, в свои тридцать два года решивший во что бы то ни стало построить блистательную карьеру, перевернулся ничком на грязных и жестких нарах, вздохнул раз-другой и заплакал.
Он заплакал не только оттого, что был обречен на болезни, на раннюю смерть, как все эти спящие, — он ощутил себя одиноким.
Глава тридцатая
На другой день он работал подручным, уже не допуская и мысли взять в руки тряпку наводчика, наклониться над амальгамой и дышать отравой…
Еще утром, за завтраком, он приглядывался к рабочим. Большинство выглядело худо после ночи. Руки и ноги дрожали, лица были серые. Ночью они бредили, днем их мучили поносы. У многих были язвы во рту.
В первые дни Базиль обращал внимание только на производство, не замечая людей; сегодня же он не сводил глаз с людей, работал небрежно и делал промахи. Мастер не раз прикрикивал на него, но Базиль не принимал это близко к сердцу и продолжал разглядывать своих соратников, словно бы сортируя их мысленно на больных, тяжко больных и пока здоровых. Здоровых было очень немного.
Прошло еще несколько дней. Нужно было что-то предпринимать, пока не поздно, пока Базиль сам не успел отравиться, но он почему-то не мог решиться покинуть завод. Он не мог дать себе ясный отчет, что́ удерживало его на заводе, временами ему казалось, что эта задержка находилась в какой-то связи с его слабостью, с его плачем в бессонную ночь. Да и эта бессонная ночь не была единственной, теперь он почти каждую ночь проводил в беспокойстве, в смятении, просыпался часто, и самый сон его был беспокойным, он бредил. Бредил о том, о чем он старался теперь не думать, бодрствуя: о карьере. Базиль как бы твердил во сне цифру своих лет:
«Мне тридцать два года, тридцать два года, тридцать два года, нужно успеть сделать карьеру…»
Потом вдруг пугался во сне же:
«А вдруг мне уж не тридцать, а сорок два года, я могу не успеть сделать карьеру!..»
Потом тосковал, убедив себя:
«Ах, вот мне уж не тридцать, не сорок, а пятьдесят два года, значит, я опоздал сделать карьеру…»
В эту секунду он просыпался и насмешливо говорил:
«Милый мой, тебе все равно не дожить до пятидесяти двух лет, ты отравишься раньше, о чем тебе беспокоиться?»