одозревают о твоих действиях. Зато и мы ничего не знаем: телефонная связь-то нарушилась. Твоя дочь волнуется, но выдерживает характер. И вдруг шепотом: «Товарищ комбат, можно я открою форточку?» Что такое? «Я ведь, говорит, знаю, о чем вы сейчас думаете». Опять, говорю, обо мне речь? Польщен! Весьма польщен! Ну, а форточка при чем тут? Не смотрю на нее, но чувствую — улыбается. «Я же, говорит, не громила, не взломщик, есть более тонкие методы. Например, хочет вор попасть в чужую квартиру — ищет, какая форточка не заперта. Мала, не пролезть, рукой через нее шпингалет откроет. И вот очутился в незнакомом доме… Жутко, правда? Чужая душа — потемки! Ну и что? Для того потайной фонарик имеется. Можно в один, в другой угол направить луч. У вас я уже знаю, какая форточка не заперта… Хотите, открою? Не бойтесь, ничего не украду!» Я, говорю, не боюсь… Смотри, думаю, какая мудрая, всеведущая девица! Ей-богу, угадает, что я сейчас насчет тебя кумекаю. Что все-таки надо было мне вместо тебя идти на разминирование. Нельзя было это тебе поручать… Она молчит. Ну, что же вы, говорю, открывайте форточку! И тут она зашуршала об стенку. Повалилась. Я подхватил. Глаза, вижу, мимо меня глядят. Раны не видно. В ухе немного крови. Даже не свистнула пулька — прямо в ухо — и все. Поверишь, я чуть не заорал: «Сволочи!» (Пауза.) Извини, Вересов… (Тяжело дышит.) До сих пор слышу, как она со мной говорит, расспрашивает. У нее знаешь какой был талант? Самый на земле главный: интерес к человеку. (Пауза.) Унесли ее по ходам сообщения. А я достал из планшета письмо, которое она просила тебе передать. И прочел при этом проклятом немецком свете. Нет, не стыдно, что прочитал. Там есть нелестные слова обо мне, но это не важно… (Помолчал.) Между прочим, письмо при тебе? Хотел бы я еще разок взглянуть… Ладно, тоже не важно. (Пауза.) Как она тебя, Вересов, любила! Я и не знал, что дети бывают такие ласковые… А как она о той женщине написала! Прочел, думаю: нет, не могут две хорошие женщины обмануться. Особенно дочь. Значит, в Вересове что-то есть. Есть что-то, чего я не понимаю. (Вдруг обозлился.) Откуда это у него взялось? Для чего ему это? Да ну его к черту!.. И вдруг как ножом: где Вересов? Где он со своими минерами? Сдал командование Снеткову, пополз… Но ты хоть знал раньше, что эта женщина тебя любит? Спрашиваешь, каким чудом она тебя спасла из лодки? Почем я знаю! Должно быть, вот этим самым чудом — любовью. Наши бойцы, как завидели тебя в лодке, словно обезумели! Ты по пруду зигзагами, а они, как черти, рванули через плотину. (Хмуро приглядывается к Вересову.) Молчишь?
Вересов повернул голову. Они встретились взглядами. Видно, что все, что говорил Микишев, он больше говорил для себя, не для Вересова; и вместе с тем страстно хочет, чтобы этот немолодой, одинокий человек, испытывающий огромное горе и такой ему прежде чуждый, враждебно чуждый, вдруг понял, что чувствует сейчас Микишев. Но надежды на это мало…
(Встает.) Пойду в райком. (Взглянул на часы.) Меня ждут, пойду… (Опять сел.) Слушай, ты меня наизусть знаешь. Разбуди тебя ночью — без запинки аттестуешь: такой, сякой, неотесанный… даже не солдат — солдафон революции! Скажи, имеет право солдафон учить, распоряжаться судьбами? Может он взять на себя такую ответственность? Ответственность перед людьми, не перед вышестоящими инстанциями… (Горячо.) Да ни в коем разе! Хана будет людям под таким начальством! Скажешь, мало подобных случаев? Полным-полно! Пруд пруди. (Усмехнулся.) Ну, а если он слегка поумнел? Хочет не только уметь приказать, указать, осадить, поставить другого на место… но иногда себя на его месте представить… Возможен такой вариант? (Вздохнул.) Не станем закрывать глаза, Вересов. Скорей всего, я на своем посту — явление временное. Так сказать, военного времени… Вернутся с фронта, подрастет молодежь — не бойся, не стану обеими руками держаться. Да ежели бы и стал. К скамейке этой чугунной можно примерзнуть, если на ней долго сидеть… и то весной подтаешь, отвалишься. (Искоса глянул.) Но не исключено: кой-чему подучусь. Усижу, оправдаю, выдюжу! Дурак был бы, кабы не надеялся. (Неожиданно.) Может, ты меня сменишь? А что? Еще неизвестно, кого выбрал бы Пчелка себе в преемники, если бы выбирал… Он же не то, что иные некоторые. В твоей и в моей душе читал как по-писаному. (Понизив голос.) Он был настоящий форточник!.. (Пауза. Грустно.) Такие-то, Вересов, дела. Потеряли мы с тобой самых близких, самых дорогих нам людей… (С трудом преодолевая последнее препятствие.) Попробовать, что ли, не терять друг друга? (Настойчивее, решительнее, словно плотина прорвалась.) Давай не терять, слышишь? (Поспешно.) Но ты сразу не отвечай… сначала подумай! Знаешь, что это для меня значит? Почти как…
В стороне пруда раздается резкий, громкий, тревожный звук. Совершенно такой же, как в конце предыдущей картины. Оба невольно привстали, напряженно вслушиваясь.
В е р е с о в (задохнувшись). Моторка!
М и к и ш е в (после секунды молчания, успокаивающе). Откуда ж зимой? Это мотоциклет.
Звук удалился, заглох, растаял.
В е р е с о в (снимает ушанку, вытирает лоб). Фу, а я-то…
М и к и ш е в (живо). А я? Тоже в момент голова сработала! Как хлыстом: война! Опять все сначала!..
В е р е с о в (овладев собой, встает со скамьи). Я зайду к тебе завтра, Микишев. (Достал Витино письмо, протянул ему.) Возьми.
М и к и ш е в (тоже поднялся). Спасибо. (Повертел в дрожащих пальцах этот смятый треугольник. Прячет его.) Так. Спасибо. Значит, до утра…
Снова слышен нарастающий звук мотоцикла без глушителя.
(Быстро всматривается между деревьями.) Так и есть! Тишка Ченцов гоняет на трофейном… А попробуй запрети. Герой войны!
З а н а в е с.
1959—1962
ЭШЕЛОН ВЕРНУЛСЯБлокадная повесть
На столе передо мной книга в светло-коричневом переплете со множеством фотографий: «Ю. М. Юрьев. Записки». Прекрасные воспоминания большого актера о своей жизни в искусстве. На титульном листе стоит дата: «15 сентября 1941 года». Что же это за день? При каких обстоятельствах появилась эта надпись?
15 сентября. Ровно неделя, как Ленинград подвергается массированным воздушным налетам, проще говоря — многочасовой бомбежке. Помню, в первый день со мной произошло почти чаплиновское приключение. Уже смеркалось, когда я ехал в кузове военного грузовика, прислонясь к кабине, а напротив меня, у задней стенки машины, примостились четыре немца. Пленные. Их надо доставить с фронта в разведотдел армии, — меня просили за ними присмотреть. Я начинающий военкор ТАСС, личное оружие мне пока не выдано (если не считать пустой кобуры), немцы, правда, тоже безоружны, зато на дне грузовика навалом лежат винтовки, разумеется не заряженные, но почему-то с примкнутыми штыками. Шоссе изрыто воронками, и винтовки, скрежеща и звеня, ездят между мной и немцами по дну кузова.
— Воздух! — раздался привычный истошный крик.
Мы дружно задрали головы. Ого, это совсем не то, к чему мы уже привыкли: не штурмовик, не разведчик, а, как показалось мне, — чуть не сотня немецких бомбардировщиков и истребителей направлялись в сторону Ленинграда. В ту минуту я не мог полностью осознать весь зловещий смысл этого факта, у меня возникли свои частные волнения. Полагалось, заслышав предостерегающий возглас, выскочить из машины и залечь в кювет или, еще лучше, где-нибудь подальше от дороги. Машина остановилась, шофер и сидевший рядом с ним в кабине боец молниеносно выскочили, а я в нерешительности глядел на пленных: можно ли позволить им покинуть машину? Но немцы отлично поняли ситуацию, опрометью попрыгали наземь и, отбежав, залегли. Я вылез, снедаемый беспокойством: как я их соберу обратно?!
Мои опасения оказались напрасными. Бомбардировщики пролетели, все, кто ехал в машине, благополучно вернулись на свои места, и мы поехали дальше. На ухабах потряхивало, подбрасывало, немцев веселил каждый толчок; вид мощной воздушной армады, устремленной к знаменитому русскому городу, заметно их возбудил. Иное испытывал я…
Сдав пленных в штаб, я поспешил на станцию. Когда вышел в Ленинграде из поезда, уже совсем стемнело. От Витебского вокзала я успел дойти пешком до Невы, за которой плоско лежал Васильевский остров, а фашистские самолеты все еще прорывались на ленинградское небо (налет проходил волнами, в несколько приемов), то тут, то там сбрасывая фугаски и всюду во множестве — зажигалки.
Именно с того дня, вернее вечера, воздушные атаки на Ленинград стали регулярными. Днем мирно светило солнце, все было ярко, лучезарно, уставленные зенитками сады и скверы полны зелени, традиционных питерских дождей и туманов еще не было и в помине, по голубому небу плыли веселые белые облака. Штатские ленинградцы были одеты по-летнему — мужчины в светлых костюмах, женщины в пестрых легких платьях. На улицах продавали книги, цветы, в магазинах «Росконда» можно было совсем недавно без карточек купить хрустящий рижский шоколад, — блокада еще не успела на всем сказаться. А вечером, аккуратно в восемь часов, являлись фашистские самолеты и бомбили.
Но 15 сентября, когда я купил на Невском возле Дома книги «Записки» Ю. М. Юрьева, запомнилось мне контрастом не между днем и вечером, а между ранним утром и днем. Утро я провел в Колпине, на Ижорском заводе, куда отправился еще с ночи. К Колпину немцы подошли в конце августа, их остановили на заводской окраине, и с тех пор линия фронта проходила на подступах к Колпину вплоть до разгрома немцев под Ленинградом в январе 1944 года. Колпино оказалось как бы концентратом того, что принято называть фронтовым городом, фронтовым заводом. Ленинград велик, многогранен, в нем сочетались различные стороны осажденного города, в том числе и довольно мирные, по крайней мере в начале блокады. В перерывах между авиационными налетами и артиллерийскими обстрелами люди ходили в кино, на концерты, беспрепятственно ездили через весь город в трамвае и вообще на какое-то время могли «забывать» о своем положении осажденных.