Повести разных лет — страница 81 из 86

В Колпине это было невозможно. Фронтовое напряжение ощущалось там постоянно, город, завод находились как бы непрерывно под током — рубильник войны не выключался ни на один час. Буквально считанными минутами жители и бойцы рабочего батальона располагали для того, чтобы пешком или на велосипеде пересечь город, сделать свои житейские или служебные дела наверху, на земле, под открытым небом, и опять поспешить в подвалы, в блиндажи, в траншеи, — именно там или же в истерзанных, искромсанных снарядами заводских цехах они жили, работали, воевали. Что касается деревянных домиков с палисадниками, где недавно еще обитало большинство ижорских рабочих, то домики эти перестали существовать: немцы стреляли по Колпину чуть не прямой наводкой.

В ноябре 1941 года мы с Евгением Рыссом опубликовали в «Известиях» очерк под заглавием «Завод-воин». Собственно, написали мы его значительно раньше, после первых посещений Колпина, — в ноябре там уже многое изменилось, как и в самом Ленинграде. Но и в сентябре было достаточно трудностей, о части которых мы написали в газете. Тон корреспонденции был бодрый, быть может чрезмерно бодрый — этого требовала тогдашняя обстановка: слишком много было кругом потерь и жертв, человеческих и территориальных, чтобы ежедневно слушать и служить панихиду.

Но верно и то, что мы не встретили в Колпине ни одного человека с расширенными от страха глазами, с заплетающимся от испуга языком, между тем страшных вещей вокруг хватало с избытком. Ехавшему навстречу нам на велосипеде вестовому, парнишке пятнадцати-четырнадцати лет, оторвало голову. Война? Война. Но у нее одна особенность: всего за несколько кварталов от места гибели парнишки живет и работает в швейной мастерской, помещающейся в подвале, его мать, в ижорском рабочем батальоне воюют старшие братья, вот это и есть колпинский быт — одновременно война и мир…

Об этом двуединстве мы очень скупо писали в своей корреспонденции — газеты больше интересовались тогда боевыми эпизодами. Но мы-то были не только военкорами, нас интересовали прежде всего люди. Кроме того — может быть, это звучит кощунственно, — нас привлекала, гипнотизировала поэтическая цельность всего, что мы видели и ощущали в Колпине. Я назвал Колпино концентратом фронтового города, фронтового завода. Но одновременно это был и концентрат поэтический, мы сразу это почувствовали. Недаром через год, находясь уже врозь, далеко один от другого и далеко от Колпина, мы снова начали о нем думать, о его особенной судьбе, и попытались, каждый по-своему, показать эту судьбу. Рысс написал повесть «У городских ворот», я набросал вчерне несколько картин пьесы «Эшелон ушел», которые послужили потом основой для пьесы «Камень, кинутый в тихий пруд».

Но это все далеко впереди, пока же нам в полную меру предстоял Ленинград: черная блокадная осень, ледяная блокадная зима — понятно, что я на время почти забыл о Колпине. П о ч т и, ибо где-то внутри, в глубине, оно не забывалось. Больше того, иногда и внешние обстоятельства тем или иным образом заставляли о нем вспомнить.

В октябре 1941-го, в разгар немецких атак на Ленинград, когда не только Колпино, но и Кировский завод, и мясокомбинат стали передним краем обороны, трое литераторов — Евг. Рысс, Вл. Орлов и я — предложили своим товарищам, ленинградским писателям и журналистам, коллективно написать книгу «Один день осажденного города». Идея заключалась в том, чтобы, продуманно распределив литературные силы, создать документальный и одновременно художественный репортаж об одном рядовом дне жизни и борьбы ленинградцев. Не трудно догадаться, что мысль эта была навеяна горьковским «Днем мира», задуманным действительно в мирные дни 30-х годов, хотя фашизм уже начал тогда свое наступление.

Чтобы пояснить наш замысел, назову несколько тем из подробно разработанного плана: МПВО, пожарная часть, хлебозавод, булочная, баня, аварийная служба, церковь, контора жакта, кинотеатр, родильный дом, скорая помощь, радиостудия, зенитная батарея, общежитие, трампарк, бомбоубежище, швейное ателье, мастерская игрушек (читай — ручных гранат)… Нечего и говорить о том, что мы с Евг. Рыссом выбрали себе Ижорский завод.

На каждый такой участок, или, как тогда говорили, объект, было решено направить несколько литераторов и журналистов: не успеет или не сможет собрать наблюдения один — дополнит другой. Кроме того, каждый объект в одном районе дублировался таким же объектом в другом, а то и в третьем — только так можно было избежать неудач и срывов и выбрать потом самое интересное. Наконец, чтобы все могли хоть немного поднатореть, освоиться, предполагалось провести генеральную репетицию за несколько дней до намеченного главного срока.

Признаюсь, меня и сейчас охватывает волнение, когда я представляю себе запечатленной на бумаге, в слове, в книге летопись одного ленинградского дня, и особенно ночи, с ее воем сирен и бомб, заревом пожаров, лихорадочным тиканьем радиометронома, самоотверженным трудом людей, борющихся с бедой. А написать эту летопись можно было только в те дни, не раньше и не позже, — это отлично знали и организаторы сборника, и его участники.

Мы понимали, что доступ на некоторые из перечисленных объектов, да и на ряд других, особенно на продолжавшие действовать промышленные предприятия, требовал специального разрешения и что вообще эта книга — достаточно ответственное политическое дело. Значит, надо набраться терпения и ждать, пока разрешат его сделать. Но сколько же ждать? И вот тут произошла трагедия.

Трагедия… Я употребил это слово вполне сознательно, без преувеличений, ибо под угрозой стояла судьба не только будущей книги, но и судьбы живых людей. Я имею в виду многих квалифицированных талантливых литераторов, одни из которых по возрасту или по здоровью были освобождены от военной службы, но хотели приносить посильную пользу, другие участвовали в составе ополченской дивизии в тяжелых боях под Ленинградом, с трудом вышли из окружения, и сейчас, в блокадных условиях, им так нужен был повод к активной деятельности.

В. К. Кетлинская, заменившая в Ленинградском союзе писателей его секретаря Бориса Лихарева, с первых дней войны ушедшего во фронтовую печать, пустила в ход всю свою незаурядную энергию, пытаясь доказать вышестоящим инстанциям необходимость скорее начать работу над книгой. Усилия ее были тщетны. Проект книги прочно попал под сукно и был утвержден лишь через несколько месяцев, когда обстановка в Ленинграде и физическое состояние ленинградцев резко ухудшились. Суть даже не столько в том, что литераторы, как и все ленинградцы, ослабели от голода и не могли оперативно действовать — собирать материал и писать. Суть в том, что жизнь в эти месяцы в Ленинграде во многих отношениях как бы замерла, замерзла, и возобновилась, оттаяла она только к весне. Это сказалось, кстати, и на характере осады: немцы по-прежнему обстреливали город, но почти прекратили воздушные налеты. Они стали ждать, когда Ленинград свалится к ним в ладони, как спелый плод. К их удивлению, этого не случилось, а через год была, прорвана блокада и образовался коридор, по которому следовали поезда на Большую землю. Но тогда уже все стало другим, город заметно обезлюдел: сотни тысяч жителей в первую зиму умерли, сотни тысяч удалось эвакуировать, в том числе и многих писателей.

Зима 1941—1942 года была на редкость морозной. Обычно Нева не легко замерзает, тем более когда ее бороздят ледоколы, проводя суда по фарватеру, — между мостами тянутся километровые полыньи. В эту зиму стоял сплошной лед, что для жителей имело существенное значение: выяснилось, что по льду легче идти, чем через мост. Кривизна, подъем, незаметные в обычное время, сейчас казались почти непреодолимыми. Люди и по плоскости-то с трудом передвигали ослабевшие ноги, а чтобы перевалить через середину моста, приходилось делать сверхъестественное усилие. Ледяная же поверхность реки строго горизонтальна, если не считать неровностей, своеобразных торосов, образовавшихся при ледоставе, — торосы можно и обойти. Правда, оставалось спуститься на лед и подняться на противоположный берег — почти альпинистская задача. Но пешеходы, как альпинисты, помогали один другому: страховали, поддерживали, вытягивали за руку наверх, — это была настоящая взаимная выручка в бою — в бою с высотой и слабостью.

Для меня этот путь имел особую притягательную силу. Ежедневно, выходя утром из дому, вблизи Малого проспекта на Васильевском острове, и спускаясь на Неву у Ростральных колонн напротив Биржи, я знал, что в конце пути, у Литейного моста, меня ждет награда. Дело в том, что в самое тяжелое для меня время, когда стало ясно, что задуманная нами книга «День осажденного Ленинграда» не сможет быть осуществлена, мне предложили составить и отредактировать пробный номер журнала «Литературный современник», который еще летом перестал выходить: ответственный редактор Филипп Князев погиб под Таллином, из членов редколлегии один я находился в Ленинграде.

Я был рад поручению. Я знал, что эта работа опять прибавит сил и мне, и моим товарищам. Так важно было тогда делать какое-то общее дело, не имеющее касательства к утолению физического голода. И люди снова поверили, стали писать, стучать на машинке… Всем хотелось чувствовать себя литераторами, а не просто «едоками первой или второй категории».

О категориях. Иногда я менял свой маршрут — шел из дому по Четвертой линии, спускался на лед у Академии художеств и поднимался на противоположный берег у памятника Петру или у Адмиралтейства. Тогда я нередко встречал на набережной знакомую фигуру. По-деревенски закутав голову в шаль, так что видны были одни бодрые, как всегда, глаза, Кетлинская чуть не каждое утро брела через весь город в карточное бюро Ленгорисполкома, помещавшееся рядом с Адмиралтейством, — хлопотать для Союза писателей еще об одной карточке первой категории, приравненной к рабочей. В большинстве случаев это означало жизнь еще для одного литератора: 250 граммов хлеба в день вместо 125. Приходя в Дом писателя, я гадал: кто этот очередной счастливец? Бывало, что помощь уже запаздывала — человека невозможно было спасти этой хлебной добавкой, — к другим она подоспевала вовремя. «Лишние» 125 граммов означали не только материальный, но и моральный «допинг»: получивший первую категорию крепнул духом, чувствуя, что он нужен. Случалось, что косвенно ощущал это и я, вдруг получая от него рукопись — стихи, очерк — или хотя бы устно высказанное желание работать для журнала, — человек ожил!