— Что с вами, Джексон?
— Ничего, Поль, я слушаю вас, — справившись наконец с неожиданным приступом утробного хохота, сказал Джексон, впервые беззлобно. Пока его колотило, вся накопленная в душе отрава как будто перемололась и выплеснулась, разом облегчив и душу, и тело. Даже глаза потеплели. Из-под бурой застрехи бровей они смотрели сейчас на Одуванчика и, казалось, светились примирением.
Джексон с удивлением поймал себя на мысли, что вспомнил почему-то мать Одуванчика, вернее то, как она отреклась от своего единственного сына.
В двадцать девять лет получившая в наследство текущий банковский счет на десять миллионов долларов и контрольный пакет акций в крупной судостроительной фирме, Элеонора Кингсли была, судя по цветным фотографиям того времени, почти двухметрового роста дылдой с по-обезьяньи длинными мощными руками и поразительным жеребячьим оскалом. Если к этому прибавить еще огромный костистый нос, как будто грубо вырубленный из розовато-белого, с синими прожилками, камня, и два мясистых лопуха, упруго выпиравших из-под коротко остриженных серовато-пепельных волос, го станет ясно, что, решившись на брак со столь редкостной особой, Израэль Фридман сделал свой выбор отнюдь не по зову сердца. Неудавшийся скрипач, искавший возможности легко и быстро разбогатеть, надеялся, наверное, что уж чего-чего, а пылкой любви супруга домогаться от него не будет. Однако до поры сдержанная и вроде глубоко переживавшая свое уродство, Элеонора после свадьбы как с цепи сорвалась. Изголодало жаждала страсти, неукротимого огня и обязательно поклонения, да не какого-нибудь, а непременно восторженного, на людях, чтобы все видели.
Нет, она не была настолько глупой или наивной, чтобы, несмотря на свою внешность, все же рассчитывать на чью-то искреннюю симпатию, но в ней не заметно было и той скромности или хотя бы простого здравомыслия, которые помогают человеку оценить себя по достоинству и не превращать собственную ущербность в предмет принудительного внимания для других. Неприкрытую гадливость мужа она прекрасно видела и отлично понимала, чем она вызвана, но это ничего не меняло. Наплевать, что он там чувствовал. Она купила его, и поэтому значение имело лишь то, чего хотела она. Кто платит, тот хозяин. А хозяину положено служить. Уроду, бесстыжему, самодуру… Не важно какому, важно, какие деньги. Должен быть милым, коль за любовь хорошо платит.
Так она была воспитана. Других взаимоотношений между людьми в семье Кингсли не знали, вернее, не признавали. От дедов и прадедов в их роду никто не блистал ни благородством, ни привлекательностью, но это никому из них не мешало твердо стоять на ногах и всегда чувствовать себя хозяевами положения. В Англии они были богатейшими купцами и фабрикантами, потом, переселившись в середине восемнадцатого века в Новый Свет, стали крупнейшими плантаторами-рабовладельцами, а позже, когда с рабством в Америке было покончено, занялись судостроением и всевозможными финансовыми операциями. Деньги во все времена делали для них все доступным и все позволительным. Единственное, чего они себе никогда не позволяли, — иметь лишнего ребенка, ибо это дробило бы семейный капитал и подрывало могущество семьи.
Если бы Элеоноре кто-то сказал, что супруг-игрушка когда-нибудь разрядит в нее ковбойский револьвер, она, наверное, подняла бы того на смех. Увы, случилось именно так, средь бела дня, в час послеобеденного отдыха.
Убить, однако, могучую Элеонору было не легко. Вся израненная, она сумела Израэля скрутить и задушить его прежде, чем на выстрелы прибежала перепуганная домашняя прислуга.
Как позже установил суд, Израэль стрелял в состоянии аффекта, когда человек от сильного нервного возбуждения теряет всякий рассудок. Но, по определению экспертов, психопатом от природы Израэль не являлся. Его нервная система интенсивно разрушалась лишь в последние полтора-два года, то есть уже во время совместной жизни с Элеонорой. Их брак длился как раз около двух лет.
Если принять во внимание супружеские запросы Элеоноры и то, как она относилась к мужу, понятно, какая беда губила Израэля. Но судей смущало другое. По свидетельству самой Элеоноры, до момента первого выстрела она была спокойной. Правда, поведение мужа ее слегка раздражало, но так бывало часто, и на психику ей это обычно не действовало. Внутренне она оставалась вполне уравновешенной.
Израэль вскочил с кровати неожиданно. Не сказав ни слова, вдруг бросился куда-то из комнаты. Элеонора не успела ничего понять, когда он вернулся с револьвером и сразу начал палить. Она опомнилась только после пятого выстрела.
Кинувшись на Израэля, она выбила из его рук револьвер, повалила его на пол и, заломив ему руки за спину, начала душить, упираясь в его грудь коленом.
Прислуга прибежала минут через семь-восемь. Окровавленная Элеонора сидела рядом с бездыханным супругом и тяжело отсапывалась.
— Уберите эту гадость, — кивнув на Израэля, сказала она устало и, вздохнув, добавила: — Мне трудно встать, помогите.
Из показаний Элеоноры следовало, что она задушила Израэля вовсе не в порыве яростной самозащиты. Обезоружив и скрутив его, она душила уже поверженного. И теперь, отвечая судьям, рассказывала обо всем весьма подробно. Все помнила, значит, с нервами у нее действительно было все в порядке. Иначе говоря, убивала она осознанно.
И тем не менее суд признал Элеонору невиновной.
Как бы то ни было, а нападение совершил Израэль. Это во-первых, но это не все. Прежде всего, он стрелял в мать десятимесячного младенца, и этот младенец — его родной сын.
Может быть, обезвредив нападавшего, Элеонора, с точки зрения прокурора, обязана была остановиться. Но ведь она мать. В ней вспыхнул инстинкт материнства. В минуты смертельной опасности он сильнее сознания. Ринувшись на чудовище, поднявшее руку на мать своего ребенка, Элеонора не могла действовать осознанно. Она подчинялась только инстинкту матери и защищала не себя, а материнство. Усмотрев в этом элемент рассудочной мести, суд допустил бы непростительную ошибку.
Таково было последнее заключение психиатров, и оно оказалось решающим.
Исход судебного процесса, который продолжался двенадцать дней и широко освещался в прессе, для многих был неожиданным. Сначала все шло к тому, что Элеонору Фридман (она носила тогда фамилию мужа) осудят. Для этого, казалось, было достаточно ее собственных показаний и слишком прозрачного определения экспертов о сроках и причинах психической деградации Израэля. Однако потом судейскую колесницу словно кто-то резко дернул за поворотный рычаг. Кроме прокурора, запальчиво повторявшего, что закон есть закон, Элеонору все стали оправдывать. И не только в суде. В защиту матери десятимесячного младенца поднялась целая кампания.
Газеты, еще вчера представлявшие Элеонору звероподобной мегерой, вдруг открыли в ней образец материнства и, будто желая искупить свою вину перед ней, обрушились на Линдона Джордена — прокурора, упорно призывавшего судей применить к Элеоноре самую строгую меру наказания, ибо она, по его словам, не просто задушила Израэля: пользуясь той всепозволительностью, которую присваивают себе люди, считающие, что все в этом мире можно купить и продать, она убивала мужа методически, уничтожала его морально и только потом, когда доведенный до отчаянья человек, обезумев, схватился за револьвер, уничтожила его физически. Преступление, говорил прокурор, началось еще в день свадьбы, постепенно оно развивалось и пришло к своему логическому завершению; трудно, не зная всех мотивов, сочувствовать человеку, добровольно отдавшему себя в рабство, но это не повод для снисхождения по отношению к тому, кто из-за материальной зависимости несчастного делал его повседневную жизнь невыносимой.
Суровое красноречие прокурора, которым недавно так восхищались, теперь разбивалось о твердыню гуманности.
«Взгляните на это прелестное дитя, — писали газеты под портретами маленького Поля. — Злодейская рука отца-выродка покушалась на жизнь его матери. Но черный замысел не удался, Элеонора Фридман — жива! Женщина необыкновенного мужества, с пятью тяжелейшими ранами, каждая из которых могла оказаться смертельной, она нашла в себе силы дать отпор убийце. В жестокой схватке она защищала священную неприкосновенность материнства, сражалась безоружная и победила. И вот эту женщину, истекавшую кровью в битве за право ребенка иметь маму, прокурор Джорден требует осудить, как преступницу, призывает правосудие лишить ребенка не только материнской ласки, но и его единственной опоры сейчас и в будущем…»
Кампанией кто-то явно дирижировал, и всем было понятно, что газеты переменили свою позицию отнюдь не бескорыстно. Но как закон есть закон, так ребенок есть ребенок. У здания суда с утра до вечера колыхались многолюдные толпы с плакатами: «Отдайте сиротке маму! Наши сердца с тобой, Элеонора! Прокурор Джорден, вы инквизитор!»
Все прежние газетные статьи, направленные против Элеоноры, в один день были забыты. Мегеры-миллионерши больше не существовало. Там, за стенами предварительного заключения, томилась под стражей женщина-героиня, мать, подобная гордой львице.
Элеонора вышла на свободу, как маршал на парад победителей.
Спустя несколько дней она отдала сына в сиротский дом. В газетах, однако, об этом не появилось ни слова. Мелькнуло только короткое сообщение, что Элеонора Кингсли, бывшая Фридман, из Нью-Йорка переехала на постоянное местожительство во Флориду. То, как она поступила с сыном, для газет и публики осталось тайной. Само собой разумелось, что ребенок уехал вместе с матерью.
Поселившись в пригороде Майами, она жила в огороженном чуть ли не крепостной стеной семиэтажном доме, из которого, если верить майамцам, лет семь никуда не выходила и не принимала никаких гостей. У внешнего подъезда, похожего на тюремные ворота с проходной, неотлучно дежурили дюжие негры, пропускавшие во двор только тех, кто там работал или нужен был Элеоноре по делу.
Весь свой дом она превратила в огромную псарню, или, как его называли в Майами, «собачий рай». Цоколь и первый этаж — кладовые и кухня, от второго этажа до шестого включительно — собачьи палаты, на седьмом — лазарет (собачий же), комнаты для обслуги и апартаменты самой Элеоноры.