Пелагея все уши прожужжала Ивану, уговаривала перенести дом. «Неровен час, сорвется кто из них, — кивала она на детей, — тогда поздно будет!» Пелагее даже во сне привиделось, как это случилось со старшим, с Сережкой. Будто стоял он на обрыве и кидал в Каму глиняные комышки, насаженные на гибкую хворостинку. Смеется Серега, любо парнишке — далеко летят комышки, а у Пелагеи сердце замирает. Хочется крикнуть, да боязно: вдруг испугается сын, больно уж близко стоит он к краю обрыва.
Уж вроде бы и уговорил себя Иван, решил с переносом дома, да неохота идти в правление. Там, наверное, людно, накурено, то и дело надрывается телефон, и председатель кричит в трубку хриплым голосом и поэтому кажется сердитым.
То ли дело тут, на берегу Камы. Она разлилась широко, скрыла под собой отмели и островки; раздолье до самого левого берега, где находится Монастырская слободка. Коричневая, мутная вода будто неподвижно застыла, разнежилась под майским солнцем. Она похожа сейчас на сусло и такая же густая, упругая и силищи в ней до черта. Вон как медленно двигается навстречу течению буксир с баржами.
Иван спускается по глинистой тропинке вниз к реке, втягивает пахнущий смолой и мокрым деревом воздух. Тут, под горой, солнце печет еще жарче. Блестят смолеными днищами перевернутые лодки, обсыхают бревна, перехваченные на реке запасливыми хозяевами. Это у них в Мурзихе за грех не считается — попользоваться дарами реки. Иван вовсе еще несмышленышем был, когда однажды весной в церковь во время обедни ворвался мужик и, лба не перекрестив, заорал: «Мужики, плот разбило!» Осеняя себя крестным знамением, все метнулись из церкви, да и батюшка с причтом, переоблачившись, приняли участие в перехвате разбитого плота. А потом обедню снова продолжили. Правда, у попа синяк появился под глазом, все участливо вздыхали: багром угораздило батюшку…
— Папа-а! — слышит Иван детские голоса и оборачивается. С горы сбегают сыновья.
«Вот бесенята, так и тянутся к воде», — притворно негодует Иван, поглядывая на сыновей. На самом деле ему любо, что ребятишки не боятся Камы. Значит, тоже рыбаками будут.
Иван переворачивает одну из лодок, сталкивает ее в воду, прилаживает весла, укладывает черпак. Старший, Серега, наблюдает молча, младший, Витюшка, куксится — чего возьмешь с семилетнего? — просит:
— Папанька, а мы?
— Мама не велела, — говорит ему Серега и не смотрит на отца.
«Ишь ты, — усмехается Иван, — характер выдерживает». Командует:
— А ну, живо в лодку!
Младший с ликующим визгом переваливается через борт, зовет брата. Серега ковыряет носком ботинка глинистый берег.
— Ты чего, Серега-сорога? — спрашивает отец.
— Так мама же!..
— Кто у нас в доме хозяин? — притворяется сердитым Иван. Сергей быстро забирается в лодку. — Ну, вот это другое дело. Бери кормовик!
На воде прохладно. Иван стаскивает пиджак, укутывает Витюшку и велит сесть ему на дно лодки. Гребет Иван не торопясь, еле окуная лопасти весел, но вкладывает в гребок столько силы, что на воде долго еще не пропадают крутящиеся воронки.
— Держи вдоль уреза, — наставляет он старшего. — Поднимемся до Соснового оврага, а там перевалим на остров.
Привставая от усердия, Серега старается помочь отцу, попасть в такт его гребкам своим кормовиком.
— Гляди, вывалишься! — предостерегает Иван.
— Не-е, — Серега трясет головой, — не маленький.
«Действительно, — думает Иван, — сейчас ему двенадцать. Через четыре года в бригаду вполне можно брать. Меня тятя с каких пор начал приучать».
— Папанька, а мы зачем на остров-то? — подает голос Витюшка. — Столбунцов там нет, дику лукова тоже.
— Эх ты, дику лукова! — смеется отец. — Там сейчас лещ нерестится, икру мечет в полоях. Вода, как в котле, ключом бьет. Рукой прямо бери.
— Наловим, — серьезно говорит младший, — а то дома один горох. Я рубаху сниму, чтобы куда класть.
— Во, — Иван показывает кулак. — Нельзя сейчас. Запрет. Ясно?
Лодку сносило течением к острову. Черно-зеленые тальники высовывали из воды верхушки. Выше, на плешине, сгрудились в кучку дубы. Они были почти голыми, лишь кое-где на ветвях шевелились от легкого ветерка желто-коричневые прошлогодние листья. Облизанные водой, громоздились на приплеске кучи плавника.
Иван первым спрыгнул на остров, подтянул лодку за веревку, обмотал ее вокруг коряги.
— Пошли на ту сторону, — сказал сыновьям, — черемухи наломаем.
Витюшка с визгом кинулся к зарослям, принялся трясти гибкие тонкие стволы черемух. Мелкие лепестки, словно снег, посыпались на него, на землю.
— Погоди, — остановил Витюшку отец, — на вот, рви! — Он нагнул деревцо, потом другое, третье. Сыновья быстро наломали охапки пахучих, усыпанных белыми гроздьями веток.
— Хватит! — приказал Иван. — А то летом самим же полакомиться нечем будет! Пошли к полоям… А оттуда к Запертому пройдем. Там сейчас самый нерест.
Витюшка кинулся было первым, но отец удержал его:
— Тихо, дурной! Рыба шум не любит.
Запертым называлось небольшое озеро, расположенное в глубине острова. Летом из него тек узкий и неглубокий ключ, по которому в засушливый год скатывалась из озера рыба. Но по веснам полая камская вода подпирала ключ, и он делался широким, заливал луговину. Течения тут почти не ощущалось, вода была теплее, чем в Каме, и рыба облюбовала луговину для нереста.
Иван знал, что сейчас, в пору, когда цветет черемуха, нерестится средний лещ — черемшаник. А незадолго перед этим тут выметал икру самый мелкий лещ — березовик, в эту пору как раз распускались почки на березах. Все это он успел рассказать сыновьям, пока пробирались они к Запертому.
Раздвинув кусты, Иван всмотрелся в разлившийся ключ, затем негромко позвал сыновей, стоявших у него за спиной:
— Глядите!
Обычно осторожные, недоверчивые и, по мнению рыбаков, смышленые лещи, размером чуть не в печную заслонку, вели себя, словно легкомысленные уклейки. Целыми табунами, вереницами плескались они в прибрежных затопленных зарослях. Иные, видимо, обессилев, выворачивались на бок и мгновение лежали, лениво пошевеливая хвостом и плавниками. У других узкие высокие спины высовывались из воды, образуя на ней расходящийся след. Рыба словно забыла обо всем: о том, что ее может подкараулить ставная, незаметная в мутноватой воде большеячейная сеть; о том, что над разливом носятся прожорливые чайки; о том, что щуки без промаха бьют по рыбьим табунам. Громкий плеск и лясканье лещевых тел как бы говорили всему окружающему миру: и яркому солнцу, и бездонной просини июньского неба, и молодой зелени, и людям, стоявшим и смотревшим на это ежевесеннее зарождение, — мы даем жизнь себе подобным, нам не страшна смерть, потому что мы оставили, после себя потомство, поэтому не мешайте нам, ибо не будет нас, не уцелеете и вы!
И все: и солнце, и небо, и зелень, и люди, — наверное, понимали это. Потому-то и было так торжественно и тихо над полоем. Не понимали этого только прожорливые чайки и оголодавшие озерные щуки. На чаек закричал и замахал руками Витюшка, и птицы испугались, шарахнулись от берега, улетели прочь. А про щук, прижмурив от цигарочного дыма глаз, сказал Иван:
— Давно я до них добираюсь! Нынче волокушей всех выберем из Запертого. Вон ведь что делает, паразитина! Вон, вон, глядите! Вон у куста.
Недалеко от берега — тут вода была посветлее — тихо плыла рыба. За ней тонкой струей тянулась бледно-желтая дорожка — икра. Несколько самцов увивались возле. На переднюю рыбину и обрушилась щука. Вмиг мутная наволочь окутала и хищника, и жертву, только с плеском ударял по воде щучий хвост.
— Папанька-а! — вдруг крикнул Витюшка и ухватился за куст. Оказывается, он так увлекся зрелищем, что не заметил, как ноги очутились в воде, и теперь хныкал, явно опасаясь отцовского гнева.
— Ну, ладно, ладно, — успокаивал сына Иван, — вон сейчас Серега сушняку насобирает, разведем костер и высушим… Экий ты растяпа!
Пока разгорался костер, Витюшка хныкал, что он хочет есть. Сергей принялся его стыдить. Но меньшой раскапризничался, крупные слезы покатились по щекам, а потом он принялся жаловаться, что ему холодно.
Иван поскреб затылок: неровен час, заболеет малец, тогда от жены попреков не оберешься. Поглядел на Мурзиху, видневшуюся на горе, на свой дом, на темную пасть обрыва.
— Хватит, не ной! — прикрикнул он на младшего. — Распустил нюни. Сейчас накормлю… Ты гляди за ним, Серега!
Парнишки затихли, недоверчиво поглядывая, как отец достал из лодки сачок, срезал толстый прут и направился к полою. Вскоре Иван вернулся. В сачке лениво ворочал жабрами лещ.
— А как же запрет? — строго спросил Серега. — Сам же говорил — нельзя.
— Говорил, говорил, — сердито отозвался отец, — из-за вас же.
— Я не стану есть.
Витюшка снова захныкал:
— А я хочу, хочу! Сами взяли меня сюда, я бы сейчас дома гороху похлебал и ситного поел бы!
— Цыть! — пресек его хныканье отец и стал обмазывать леща глиной. Потом он разворошил костер, уложил рыбу в золу и снова развел огонь.
Серега сидел, исподлобья поглядывая то на брата, то на отца. «Наш, досовский, погляд-то, — усмехнулся Иван, — вылитый дед. И волосы, и глаза». Он взглянул на меньшого. Черноволосый, темноглазый, с узеньким белым лицом, на котором брови казались нарисованными, Витюшка пошел в материну родню. «Ишь, нахохлился, галчонок», — подумал отец, наблюдая, как Витюшка тянет шею, посматривая, скоро ли прогорит костер.
— Потерпи, потерпи, — утешал его Иван, — зато харч будет — за уши не оттащишь. — Он свернул самокрутку, прикурил от уголька. — Вы вот что, сыны, послушайте-ка-сказку не сказку, а так, одну побасенку… Мне ее отец, стало быть, дед ваш рассказывал… Иди к нам поближе, Серега-сорога, а то за костром-то не слышно тебе.
«Может, не надо? — мелькнула у Ивана мысль. — Малы еще, не поймут… Не поймут? Возможно. Но тогда просто пусть запомнят». Он, Иван, запомнил? А понять правильно — он позднее понял, когда уж не было в живых его отца. А то кто знает, когда еще выпадет время и место побыть с сыновьями. Не принято ведь на Руси во младенчестве тютькаться с ними. Вот когда подрастут, тогда вроде бы и можно разговаривать как с ровней. Но зато подросшие сами не желают быть откровенными со стариками.