И в цехе все было желтым: желтый свет электроламп, желтая пыль на станках, до боли яркая в свете этих ламп.
Пришлось работать и в ночную смену. В одиннадцатом часу ночи Андрейка шел по затемненным улицам поселка к заводу. Из домов выходили люди и тоже двигались к проходной. Дверь у нее была завешена тяжелым пологом из брезента.
Андрейка подходил к темному снаружи цеху, на крыше которого появился счетверенный зенитный пулемет и, предъявив еще раз пропуск, попадал внутрь.
Чтобы меньше хотелось спать, они с Володькой озоровали, с грохотом катая по конвейеру тяжелые мины. Женщины взвизгивали и ругались.
Не ругалась только тетя Глаша. Она просто на мгновение отрывала глаза от мин, на которых ставила клеймо, и взглядывала на ребят. Но даже в эти мгновения ее руки не останавливались. Левой она ловила на конвейере мину, правой стукала деревянным клеймом в плоский ящичек с черной мастикой и беззвучно прикладывала клеймо к мине. И ребята никак не могли определить, в чем была сила взгляда этих черных с желтыми белками глаз, обрамленных красноватыми припухшими веками. Просто начинали проворнее опускать мины в ящик.
Однажды ночью, перекрывая шум, в цех донесся резкий вой сирены. Спустя немного загрохотал пулемет на крыше и ударили зенитки.
«Вот если бомба упадет сюда — другое дело», — вспомнил Андрейка и боязливо покосился на потолок.
В цех вбежал запыхавшийся начальник и сказал:
— Мимо прошли. — Он зашагал вдоль конвейера. — Спокойно, товарищи, продолжайте работать!
Каждую ночь, просто хоть часы проверяй, ровно в двенадцать начинал выть истошный голос сирены. А немного спустя раздавался треск пулемета на крыше и рвали небо на части дальнобойные зенитки. И каждую ночь в цех прибегал начальник.
После одной такой ночи, когда дважды объявляли тревогу, когда особенно громко и часто стреляли и трассирующие пули прошивали небо цветными стежками, Дуня сказала утром сыну:
— Вот что, Андрейка! Давай-ка уезжай в Мурзиху. К дяде Ване Досову.
— Это еще почему? — он вскинул на мать желтоватые глаза. — Отец же велел на завод. И дядя Ваня в армию ушел.
— Мало ли что велел. — Дуня не спала всю ночь, отсиживалась с бабами в бомбоубежище, и те, видимо, подали ей эту мысль: и мужа, мол, потеряешь, и сына могут прихлопнуть, не зря немцы летают над заводом, а не трогают, значит, готовятся посильней ударить. — Он тебе велел меня слушаться, вот и весь сказ!
— Но ведь мне стыдно будет, скажут: удрал, испугался. И дяди Вани все равно нет!
— Стыд не дым… Ты у меня один! Вон отец прислал открытку с дороги и молчит… А тут вдруг тебя… У Пелагеи поживешь…
— А ты же сама работаешь! Тебя что, не могут?
— Вот именно, либо меня, либо тебя, либо нас вместе! Скажи начальнику цеха, пусть расчет дает, а я дядю Саню попрошу, чтобы он с главным инженером поговорил.
— Я отсюда никуда не уеду! — Андрейка дернул плечом. — Мне перед ребятами стыдно. И потом, немцев сюда не пустят, ты же знаешь, сколько наших ушли окопы рыть и противотанковые рвы.
— Сынок, — голос у матери звучал ласково. Понимала Дуня: принуждением тут не поможешь, — меня не слушаешь, поговори с тетей Глашей.
— Чего с ней говорить? — буркнул Андрейка.
— Была у нее семья, дом под Херсоном. Жила с дочерью и внучкой. А как пришлось уезжать, попали под бомбежку и потеряли друг друга… Она-то вот здесь, а где дочь с внучкой, никто не знает. Может, живы, может, нет.
— Ну и что?
— Вот и подумай, в Мурзихе хорошо тебе будет.
— Мама, я не уеду отсюда! — голос Андрейки задрожал. Мать сама чуть не заплакала, так жалко стало ей сына, стоящего перед ней с опущенной головой, с худенькой шеей, с желтоватыми волосами, с лопатками, выпирающими из-под черной спецовки. Но она сдержала слезы, печально и твердо сказала:
— Если ты меня любишь, ты сделаешь так, как я говорю! Ладно?
— Ну, дай хоть я до сентября доработаю! — взмолился Андрейка и заплакал. — Как я только Володьке Суханову об этом скажу-у?
— Я сама буду у них и скажу, — пообещала мать, — они же родные, поймут!
Но так и не узнал Андрейка, говорила или нет мать с Володькой, потому что уехал тот из поселка вместе с ремесленным училищем, куда подал заявление после семилетки. Уехал срочно, даже не попрощался с ним, попросил только отца передать на память Андрейке ножик-складышок с деревянной рукояткой. Подивился Андрейка подарку, зная прижимистого Володьку, лишь пробормотал удивленно и устало, потому что был он после ночной смены:
— Спасибо, дядя Саня, за ножик! Спать я хочу больно уж… И мамки чего-то долго нет! А говорят, ночью бомбили?
— Да всего одна была бомба-то… Поспи, поспи! — ласково и непривычно тихо произнес обычно шумный дядя Саня. — Вечером я зайду к тебе.
— Ага, — позевывая и раздеваясь, сказал Андрейка, — заходи! Мама обрадуется. Она говорит: «Когда дядя Саня покурит, все хоть в доме мужиком пахнет». Как будто я не мужик, вот чудная, — и он засмеялся веселым, беззаботным смехом.
Спал Андрейка весь день и не знал поэтому, что взбудоражен поселок событиями минувшей ночи, не знал, что заводские пожарники разбирают развалины аммиачного цеха, в который угодила одна-единственная и, по всей вероятности, случайно сброшенная фугаска, взрыв которой не был слышен в девятом цехе из-за ночной пальбы зениток, не знал, что под обломками цеха погибла вместе со всей сменой его мать Евдокия Гурьяновна Филатова.
…Андрейке запомнился страх, пережитый два года назад.
Вместе с ребятами играл он в нехитрую поселковую игру — прятки.
Играли осенью, в разгар подготовки к засолке огурцов и капусты. Возле гидранта, из которого поселковые брали воду, громоздились наполненные водой бочки, выставленные заботливыми хозяевами, чтобы замокли щели. Андрейка облюбовал одну из бочек, в которой воды было чуть на донце. Он опрокинул ее, дав стечь воде, а когда подошла очередь прятаться, подлез под нее и накрыл себя бочкой.
Сразу сделалось темно и влажно, пахнуло затхлым. Но Андрейка не замечал ничего этого, он зажимал рот, чтобы не засмеяться от переполнявшего его чувства восхищения своей смекалкой и хитростью. Пусть теперь приятели поищут его! Вот уже раздаются их нетерпеливые голоса. Пусть поищут, пусть!
Вдруг тяжелый и гулкий звук хлестнул Андрейку по ушам. Ему показалось, что он провалился куда-то и у него остановилось сердце.
— Ах ты, гаденыш! — услышал Андрейка злой мужской голос, и бочка приподнялась. — А ну, вылазь отсюда! Ишь, взяли моду, — над ним стоял сосед Пяткин.
— Вот он, вот он! — заорал водящий, увидев Андрейку. — Тебе водить, тебе водить!
Но Андрейка, с трудом переставляя ноги, ставшие словно ватными, сказал: «Я чураю, ребята», — и поплелся домой, сопровождаемый криками: «Неотвожа — красна рожа! Неотвожа — красна рожа!»
Несколько дней не оставляло его чувство страха, вызванного оглушительным ударом.
И вот сейчас, после похорон матери, — он даже ее не видел, просто ему сказали, что в заколоченном гробу, стоявшем в фойе Дворца культуры вместе с другими гробами, лежит его мать — он снова испытал знакомое чувство, сродни тому, какое пережил от удара по бочке.
…Приходила соседка Пяткина, жалостно вздыхала, завистливо косясь на лакированный бок шифоньера, говорила тете Глаше:
— Вот те и равноправие для баб. Умереть одинаково с мужиками — вот и все права. И что это делается на вольном-то свете? Раньше хоть баб-то не убивали, детей не оставляли круглыми сиротами.
Тетя Глаша, неслышно ступая, сновала по комнатам, еле отвечая на слова Пяткиной. Но соседку не смутить.
— А это как же вы теперь тут? Навовсе или как?.. Эдак, эдак. — Выслушав ответ, откровенно недоверчиво гнула свое: — Конечно, временно, чего же не пожить временно? Все-то мы на земле временные! Вон его мать-то уж как старалась, все в дом, все в дом норовила, вон как обиходила, а вот с собой ничего не взяла. Жалко ее! — И промокала уголок глаза нечистым ситцевым платком.
— Вы бы ушли, а? — сказал вдруг Андрейка. — Все ведь вы врете! И не любили вы маму нисколько, и она вас тоже!
— Ну и дети нынче пошли, — колыхнула вислыми грудями Пяткина, — еще сопли не умеют вытирать, а уж взрослых чуть не за горло…
— Уходите! — Тетя Глаша не выдержала, отворила дверь. — Мне просто стыдно за вас! Чего вы себя срамите, чего тряпки Дунины выпрашиваете? Зачем они вам! О жизни бы подумали, а не о тряпках.
После похорон вечером к Андрейке пришел дядя Саня Суханов. Поздоровался с ним, как со взрослым, за руку, попросил попить, только чтобы не из гидранта — речной, а холодной, подземной, которую добывали качком за сараями филатовского дома. Потом закурил, кинув на стол пачку «Красной звезды», спросил:
— Ну как дальше думаешь?
Андрейка промолчал.
— Надо тебе в Мурзиху ехать, — дядя Саня откинулся на стуле, подождал, не ответит ли Андрейка. — В квартире пока поживет тетя Глаша.
— Так и я с ней буду.
— А мне отец велел отправить тебя в случае чего в Мурзиху. Ясно? Мать говорила тебе об этом?
— Говорила.
— В общем, так. — Дядя Саня притушил окурок, воткнул его в цветочницу. — Завтра идет наш грузовик, я тебя отвезу на пристань. Я прямо после ночной за тобой заеду… Из барахла возьми только свое. Да сапоги отцовы обуй. Они еще хорошие. Денег я тебе дам, съездишь потом в Чистополь, купишь муки на зиму. Вот возьми, — он положил на стол пачку денег.
…Эшелон с добровольческим полком чернореченских химиков двигался к Смоленску, двигался медленно, особенно после Москвы. Добровольцы волновались, нервничали, на каждой станции, где задерживали состав, посылали к коменданту делегации, пока майор, командир полка, выруганный одним из комендантов, под страхом расстрела не приказал бросить гражданские замашки, прекратить, как он выразился, партизанщину.
Алексей Филатов, который был во взводе бывшего начальника военизированной охраны завода Ушакова, недоумевал вместе со всеми:
— Почему же так получается, что вроде бы пробка на каждой станции? Должен же быть какой-то план.