Повести — страница 23 из 58

— Напрасно ты это, Филатов, — нахмурился Ушаков. — Брось ты, говорю, эти разговорчики! Начальство знает не хуже нас с тобой, что делать.

— А почему бы нам не знать? Мы что, сбежим из-за этого, что ли? — подал кто-то голос из темного угла вагона. — Мы же добровольцы.

— Вот именно, — приободрился Алексей.

— Да бросьте вы, товарищи! — прервал их Кравцов, сидевший на верхних нарах у окна. — Посмотрите, ночь-то какая! А воздух-то, воздух! Распахнул бы, товарищ комвзвода, дверь пошире!

Все потянулись к двери, которую отодвинул Ушаков. Синее, легкое полотнище света легло на пол теплушки, светлячками заиграли лунные отсветы на остриях штыков, матово засветились цинковые коробки с патронами.

— Тишина-то, — шепотом сказал Кравцов, — а, товарищи! Даже ушам больно.

И каждый, очевидно, в душе согласился с ним, каждый за эти несколько суток беспрерывного грохота и скрипа старенького вагона с полустертой надписью на стене: «Годен под хлеб» — услышал эту тишину и, так же как добродушный Кравцов, поразился, что она, эта тишина, еще существует. Такая же мирная ночная тишина, которую они, поселковые люди, полугорожане, хранили где-то глубоко-глубоко, в полузабытых детских и юношеских воспоминаниях, не связанных с их работой и заводом.

Слышно было, как шелестят тальники внизу под насыпью, и чувствовалось, тянет оттуда сыростью.

Алексей увидел, как вдали перекрестились лучи прожекторов, став на мгновение похожими на белые бумажные полосы, которыми заклеивали окна домов в поселке.

Как там Дуняха и Андрейка? Может, зря он велел им оставаться в поселке? Лучше бы им сразу уехать в Мурзиху, наверное, химический завод немцы все равно не оставят в покое.

«Черта с два!» — чуть не выругался он вслух. Для чего же тогда они едут навстречу врагу? Скорее бы только добраться, столкнуться грудь в грудь! Патроны кончатся, руками, зубами буду рвать фашиста!

Ну и что из того, что немцы прорвались уже почти к Смоленску? Значит, еще не все наши ожесточились так, как он, Алексей Филатов. Значит, оробел кто-то, струсил, отступил. А он не отступит! И поселковые тоже не отступят.

И Алексей посмотрел на своих товарищей, которые, как и он, молча сидели и стояли в тесной и темной теплушке.

Про каждого из них он знал почти все: вместе с ними строил он химический завод, ходил на субботники, ездил на массовые гулянья к Черному селу. И он уверен, что каждый из них знает точно так же все про него. И в этом обоюдном знании и доверии друг к другу — сила и крепость, вера в победу. И таких, как он и его товарищи — тысячи тысяч.

Алексей чувствовал себя крепким и сильным, могущественным и добрым: он нужен, ему дали оружие, чтобы защитить страну, свой поселок, а значит, и свою семью. И от сознания этого, от мысли, что все понятно и просто, на душе делалось легко и ясно. Но тут же к этим мыслям примешивалось неясное опасение: а вдруг его убьют? И тогда все останется таким же — эта ночь, шорох листвы, фырканье паровоза, негромкий говор людей, — все останется, а его уже не будет.

Алексей смотрел на мятущиеся лучи прожекторов, на белые шарики разрывов зенитных снарядов далеко на горизонте и ощущал, как неприятный холодок возникает под гимнастеркой.

— Быстрей в вагоны! — послышался в темноте чей-то повелительный голос. — Сейчас поедем.

Состав осадил назад, лязгнув буферами, тихо тронулся и, ломаясь на повороте, вполз на запасной путь. Добровольцы столпились у дверей теплушек, всматриваясь в темноту, откуда медленно подходил к разъезду встречный поезд.

— Раненые, наверное, — предположил комвзвода Ушаков, — сейчас пропустим.

Оказалось, на разъезд прибыл эшелон с эвакуированными.

Вагоны остановились друг против друга, и в распахнутой двери теплушки Алексей смутно увидел женщин и детей, молча смотревших на их состав.

Алексей спрыгнул на землю вместе с другими добровольцами, подошел к вагону.

— С Украины мы, с Украины, — словоохотливо отвечала одна из женщин. — Мы вот из-под Николаева, есть херсонские, а в тех вагонах аж харьковские.

В мерцающем лунном свете лица женщин и детей казались мертвенно-синими, глубокие тени лежали под глазами. Женщины хором уговаривали какую-то Степаниду сходить быстрее за водой. Наконец, грузная тетка, шурша юбками, пошла, широко размахивая новым цинковым ведром. Из темноты вагона показалась худенькая девчушка лет двенадцати.

— Спи, спи, Шуренок, — сказала ей женщина, которая сидела возле двери и, как показалось Алексею, растерянно и виновато улыбнулась, обратившись к нему: — В Днепропетровске мы под бомбежку попали. И там потеряли бабушку нашу. Искали, искали ее, да где там! Вот теперь у всех спрашиваем, не встречалась ли наша бабушка.

— Мама, а эти дяди на фронт едут? — сипловатым голосом спросила девочка. И, не дождавшись ответа, сказала: — А можно, я им спою? Может, дадут чего поесть?

— Ну что ты, Шуренок, что ты? — смущенно заговорила женщина. — Утром приедем на большую станцию, там нас накормят. А потом, уж поздно сейчас.

Но девчонка, выпрямившись, заложила руки за спину, выставила худую коленку и негромко произнесла чистым, тоненьким голоском первую фразу. И от нее, от этой фразы, словно бы вновь опустилась на землю тишина, смолкло шумное фырканье паровоза, приглушенные голоса людей, шуршащие по щебенке шаги.

Старательно и звонко выговаривая слова, девочка пела песню, год тому назад появившуюся в стране:

Синенький, скромный платочек

Падал с опущенных плеч.

Ты говорила, что не забудешь

Тихих и ласковых встреч.

Алексей оглянулся. К вагону, возле которого он стоял, осторожно ступая, подходил Кравцов, рядом с ним шагал Лаптев, выпрыгнул из теплушки Ушаков. Они остановились возле теплушки, в которой пела девочка, и стояли, потупив взгляды, наклонив круглые, стриженые головы.

— А «Катюшу» можешь? — негромко спросил Кравцов, когда девочка кончила петь. Добровольцы рассмеялись, потому что знали: у Кравцова жену зовут Катей, и было в этой Катюше веса чуть более центнера, и уж, во всяком случае, никак не шло к ней уменьшительное имя. Но это был добродушный смех, так смеются близкие и родные люди, подтрунивая над известными в своем кругу маленькими человеческими слабостями. И Кравцов понял, что это не со зла, и тоже засмеялся со всеми вместе.

И оборвали смех, когда Шуренок запела «Катюшу», и даже зашикали на Степаниду, громко попросившую принять у нее ведро, «бо оно, клятое, все руки повытягивало»…

Алексей стоял и слушал пение, словно в полусне. Он расстегнул воротник гимнастерки и, сам не замечая того, все гладил и гладил себя по горлу.

Девчонка, прижавшись к матери, умолкла. Алексей спросил у женщины:

— Куда же теперь?

— Разве ж я знаю? — певуче откликнулась та. — Говорят, на Волгу, туда злыдни не доберутся.

— Волгу… Скажешь тоже! Мы здесь им хрип порвем!

И столько было уверенности в голосе Алексея, что женщина заулыбалась, подтолкнула девочку и сказала:

— Поцелуй, Шуренок, доброго человека!


Те два дня, что добирался Андрейка до Мурзихи на камском пассажирском пароходе «Жан Жорес», накрепко врезались ему в память. Помнит он долгое сидение в Горьком на берегу возле деревянных широких сходен, по которым люди шли на баржи. Чтобы не томиться в безделье, он принялся даже помогать грузить круглые подовые караван хлеба, став для этого в цепочку, протянувшуюся от фургона на берегу до баржи. Хлеб был теплый, пахучий, с румяной коричневой коркой. Руки ощущали это тепло и шершавость караваев, невольно хотелось отломить корку и пожевать ее.

Но Андрейка поборол это желание, сглотнул слюну и стал еще проворнее принимать и передавать кругляши в чьи-то руки.

Затем по сходням с гомоном повалили дети, бледные, грязные, повязанные поверх пальто и курток женскими платками. На них визгливо покрикивала толстая седая тетенька. Потом она заговорила с невысоким усатым речи пиком, часто произнося слово «Сарапул». Речник ее, видимо, не понимал, и Андрейка думал: «Наверное, это из-за того, что вместо Саратова тетенька неправильно говорит Сарапул».

Стало совсем темно. Ни на берегу, ни на пристани не зажигали огней, не было их видно и в окнах домов на набережной, и только в пролете на дебаркадере синими далекими звездочками мерцало несколько лампочек. Наконец, откуда-то из темноты выплыл пароход и объявили посадку.

«Плыть будешь вниз по Волге, вверх по Каме», — вспомнил Андрейка напутствие дяди Сани Суханова, который привез его на попутном заводском грузовике и купил ему палубный билет на пароход. Повторяя про себя эти слова «вниз по Волге, вверх по Каме», Андрейка медленно двигался с толпой по сходням.

Внутри парохода было светло, шумно и тепло. Люди сидели рядами прямо на палубе, загромоздив ее сундуками, чемоданами, узлами, ящиками. Андрейка втиснулся между огромным ящиком, на котором были большие черные буквы «НЕ КАНТОВАТЬ», и выгородкой машинного фонаря — легкой остекленной надстройкой. Здесь было потише и не так слепили глаза яркие электрические лампочки.

— Ты не будешь тут шалить, мальчик? — настороженно спросил Андрейку седобородый старик с худощавым смуглым лицом, которое из-за бороды казалось неимоверно длинным и еще более тонким. — Тут мои вещи, и поэтому я волнуюсь за их сохранность.

— Мне не до шалостей, — сердито ответил Андрейка, — я спать буду.

Тогда длиннобородый проворно, как ящерица, уполз по своим ящикам, а Андрейка со злостью посмотрел на багаж старика: «Вон сколько добра везет, высох весь от жадности».

Пароход отвалил от пристани. Палубу, на которой лежал Андрейка, подстелив новехонькое пальто, затрясло, и он уснул.

Помнится Андрейке еще дорога от пристани до Мурзихи.

Шел нудный, холодный дождь. Говорили, что здесь он идет уже третий день. И это было похоже на правду. Серое, шинельного цвета небо повисло над землей и сочилась, невидимыми почти струйками. Андрейкино пальто сразу же отволгло, стало тяжелым. На сапоги налипла глина, идти было трудно, и приходилось придерживать сапоги за голенища, иначе бы сапоги остались в грязи. Благо возле базара нашел подводу, хозяин которой согласился взять его мешок и довезти до Мурзихи. Самого Андрейку в телегу не посадил, потому что лошадь с трудом вытягивала ее, и обозленный старик хлестал лошадь ременным кнутом, от чего на ее мокрых боках проступали полосы. Мальчик морщился при каждом ударе, нему казалось, что возница убьет лошадь. Он даже сказал ему об этом.