— Вот так, — сказал Иван и кинул последний комок, — лучше уходи отсюда! А то я тебя как бог черепаху. — Помолчав, усмехнулся: — А то лучше, если лунку до воды пробьешь, хоть польза будет.
— Сам вали! — зло сказал Костюха, дернув санки за веревку. — А я погляжу, покараулю, может, ты сам хочешь браконьерством заняться.
— Гляди, черт с тобой! — спокойно сказал Иван исходил за своей пешней.
Костюха сощурился:
— Так, значитца, Иван Сергеич! Радетель рыбий… Вон как выходит? Себе можно, а другие не люди? Вот ужо я расскажу в сельсовете! — пригрозил он и ухмыльнулся. — Я расскажу, пусть все знают, какой ты есть!
— Не вякай под руку! — прерывисто дыша, сказал Иван, продолжая долбить лунку. — Говори где хочешь… Меня поймут, а вот тебя кто поймет? Да я сам первый пойду в сельсовет и заявлю на себя. Пусть ругают, но уж и тебе не поздоровится!
— Известное дело, — Костюха глумливо захихикал, — такому, как ты, веры больше.
— Какому такому?! — выпрямился, чувствуя, как в глотке рыбиной бьется что-то живое и колючее. — Не трогай меня, понял! Я жизни не жалел на фронте, гад ты ползучий! Пошел отсюда! — гаркнул Иван и покачнулся, чувствуя, что еще минута, и он упадет, а падать ему нельзя, никак нельзя: упасть — значит унизиться перед Костюхой. Он вынул пешню, оперся на нее и, чувствуя, как белеет лицо, сказал:
— Уходи отсюда, Пряснов! Я не ручаюсь за себя, понял!
Позднее, когда Костюха, ругаясь вполголоса и поминутно оглядываясь, ушел, Иван с трудом доделал прорубь, вычерпал из нее колотые, зеленоватые куски льда и, присев на снег, долго смотрел, как заполняется темноватой водой метровой глубины воронка. Сквозь толщу воды видны были темные спины щурят, тускло отсвечивая, взвертывалась крупная плотва. Рыбы становилось все больше и больше, она лезла в узкую прорубь, шевеля жабрами и судорожно разевая рты. Вода в проруби шевелилась, морщилась; щуренок килограмма на полтора, прикинул Иван, ошалело высунул глазастую морду, хватанул воздуху и забил по воде хвостом, норовя унырнуть обратно.
«Еще одну надо», — решил Иван и принялся снова долбить лед, чувствуя, как мало-помалу тает в душе холодный комок злости, тревоги и недовольства собой. Кончив, он закурил. Руки дрожали, когда свертывал самокрутку, просыпался табак, и даже искру не выбил из кремня с первого раза. Усмехнулся, представив, как будут говорить об этом случае в сельсовете. А ведь могут и не поверить, подумают: все равно ведь, наверное, поживился рыбой. Ну и пусть, пусть! Он-то знает, как все было. Главное, самому себе не врать. И он посмотрел на зеленоватую воду проруби. Вода шевелилась и вздрагивала. «Раз шевелится, жить будет!» — вспомнил он слова, слышанные им в госпитале от врача, вспомнил и засмеялся, проговорив с облегчением:
— Будет, будет жить!
В село Иван поднимался Церковным взвозом, который, казалось, упирался прямо в ледяную чистоту зелено-голубого едкого неба. Начинало темнеть. Надкушенная луна выкатилась из-за далекого правого берега, а возле нее неярко замерцала звездочка. С верховьев наползала на Каму ночь. Не просохшая от пота рубашка студила Ивану спину, стали мерзнуть руки в мокрых, обледенелых варежках. Иван зашагал быстрее, почти въявь ощутив, как ему сейчас будет хорошо в теплой избе: он заберется на печь, позовет с собой сыновей, Андрейку и начнет им рассказывать про войну.
«А как же сельсовет? — ворохнулась мысль. Но он тут же отогнал ее: — Успею, завтра схожу… А вдруг Костюха уже успел наплести? Ну, и черт с ним! Я-то знаю, как все было… Ты знаешь, а другим как докажешь?»
— Здравствуй, говорю, Иван Сергеевич! — услышал он чей-то голос и поднял голову. — Что же старых друзей не признаешь?
Хрупая валенками, к нему двигался объездчик. Он нес за спиной куль. Сбоку бежала собака. Она тихонько повизгивала, и объездчик ругал ее.
— Ну, как ты, Иван, вообще-то? — спросил Зюгин. — Ба, за рыбой никак ходил? — и хохотнул. — Да я смеюсь, смеюсь я. Чай, знаю тебя…
«Ну, пойдет теперь звон», — подумал Иван и, пытаясь сгладить затянувшуюся паузу, спросил:
— Далеко ли?
— Да вот, — Зюгин показал на куль, — прямо извела меня! На старости лет душегубством занимаюсь… Ну, чего скулишь, глупая? — Он взглянул на собаку. — Одного оставил, и хватит. Еще набегаешь.
— А ты бы ребятам отдал, — предложил Иван, — жалко же!
— Не хватало заботы, — Зюгин перекинул куль с плеча на плечо. — Что я, Дед Мороз, по избам подарки разносить? Скажут, рехнулся… Заходи, Иван, когда по лампадке раздавим, а то и выпить не с кем.
— Зайду, — пробормотал Иван, чтобы быстрее отвязаться от неожиданного собеседника. — Все ноги прибаливают, — для пущей убедительности соврал он и осекся: Зюгин не слепой, видит на санках пешню и сачок.
— Ну, пока до свидания! — попрощался объездчик. — Зашел бы в сельсовет, а то чего-то там Пряснов на тебя давеча клепал… Да нету ему веры. И-ех, люди! Один на одного, один на одного, ни стыда, ни совести.
Глава 5
— Ну-ну, герой, покажись, какой ты стал! — в знакомом, чуточку хрипловатом голосе Утрисова Алексею послышались нотки радости, и от этого он широко и в то же время застенчиво заулыбался, шагнул к массивному столу, за которым сидел директор завода. Крепко, так, что Утрисов поморщился, пожал ему руку: — И шинель подогнана, и заправка что надо, — критически оценил Утрисов. — Садись, рассказывай!
— Так чего же рассказывать? — отозвался Алексей, бочком опускаясь в темно-коричневое, мягко просевшее под ним кресло. — Вон в письме все нарисовано.
Утрисов улыбнулся:
— Командир твой, чувствуется, пройда? Дай, мол, использую человека. Ты хоть знаешь, что он просит?
— Говорил, нужны редукционные клапана, — Алексей боязливо покосился на сапоги, из-под которых натаяла на ворсистый ковер грязная лужица.
— Если бы, — хмыкнул Утрисов, — а то, как в солдатском анекдоте: дай бумажки закурить твоего табачку, а то я спички дома оставил… Клапаны, компрессоры, свинцовые трубы! Что я ему, отдел снабжения?
— Но ведь вы знаете, зачем это? — робея, не помня наставления командира, настаивал Алексей. — Говорят, немцы намерены…
— Говорят, в Москве кур доят, — сердито перебил его Утрисов. — Есть планирование, есть фонды — кому, что и сколько. Это-то тебе тоже, наверное, известно?
«Откажет», — испугался Алексей и пустил в ход последний, главный козырь.
— Наша часть сформирована недавно, потому мы снабжаемся хуже других, — зачастил он. — А потом, я слышал, на заводе пущено много новых цехов, так что наверняка есть излишки оборудования. Помните, когда мы аммиачный монтировали, сколько лишнего было?
— «Говорят», «слышал», — Утрисов глянул на Алексея поверх толстых очков. — Все это — глаголы неопределенного наклонения. Не успел приехать, а уже не хуже меня всю новую дислокацию завода знаешь. Откуда это? Или уже экскурсию совершил? Да со знающим гидом, оказывается?
«Гад он, а не гид», — вспомнил Алексей пьяную болтовню Пяткина, поведавшего ему все заводские новости, вспомнил, но ничего не сказал.
— А вот слышал, что у нас Бармин умер? — спросил Утрисов. — Жаль старика. Без него вот уж действительно, как без рук. — Директор вздохнул, замолчал, барабаня по краешку стола длинными, худыми пальцами.
Алексей помнил Бармина. Тот жил на поселке в небольшом уютном одноэтажном доме, какие отводились обычно инженерам, хотя числился рабочим. О старике ходили на заводе легенды, впрочем, как и о всех, кто работал в пятом производстве, — так по заводской терминологии назывался небольшой краснокирпичный двухэтажный цех, стоящий особняком возле заводского забора. В это производство был свой, особый пропуск, и Алексей был там всего раз, еще до войны, когда как представитель завкома профсоюза разбирал одну кляузную историю. В тонкости производства он, естественно, не вникал, поразился только, что все там в белых халатах, а у женщин волосы забраны под белые косынки.
Говорили, старик, о котором так жалел директор, на работу обычно приходил к концу смены. Он надевал комбинезон, прилаживал на спину небольшой контейнер на мягкой амортизирующей подвеске и поднимался на второй этаж. На лестнице и в коридорах к этому времени расстилали резиновые рифленые дорожки. По ним разрешалось ходить только одному человеку, и этим человеком был Бармин.
Потом в цехе раздавалась громкая, тревожная, захлебывающая трель электрических звонков, и каждый, где бы ни заставал его этот сигнал, замирал. А старик медленно и осторожно, прижав руки к туловищу, не ворочая спиной, шагал по резиновой рифленой дорожке, твердо ставя ноги, обутые в специальные резиновые полусапоги. Он скрывался в подвале, куда вела толстая, бронированная дверь со штурвалами запоров, и спустя немного выходил, неся пустой контейнер, похожий на термос, в котором на передовой разносят приварок. И только тогда по цеху снова разносилась громкая трель звонков, на этот раз она звучала радостно и ликующе.
Расспрашивать о том, что носит седоватый, крепкий не по годам старик, Алексею показалось нескромным, да и вряд ли бы кто сказал об этом: у пятого производства был особо строгий режим.
— Я теперь просто сна лишился, — заговорил снова Утрисов. — Продукт такой: волос упадет на него, кишок не соберешь от всего цеха, а носить надо. Приходится провинившихся использовать. А у них черт знает что на уме! Ему ведь такому не втолкуешь, почему послали на особо опасную работу. Жаль, жаль Бармина… Слышал о твоем несчастье, — мягко сказал Утрисов. — Схоронили твою супругу как подобает… На могиле не был еще? — Он нажал кнопку звонка. Бесшумно выросла на пороге секретарша. — Машину вызовите. Филатов поедет в Черное село! — Секретарша исчезла. — Ну, а с сыном как? Где он у тебя?.. Далековато. А как сам дальше думаешь?
— Так ведь чего? — Алексей пожал плечами. — Вернусь в часть, буду служить, как все.
— Да, — Утрисов поднялся. Алексей тоже было привстал, но директор жестом усадил его снова, подошел к массивному сейфу, достал из него серую папку, вернулся к столу. — Чего же ты? Подсунул мне ее тогда молчком и ушел. Я полистал, любопытно! Молодцом, Алексей Игнатьевич! Инженеры из технического отдела оформили, в наркомат послали. Недавно звонили, уточнили. Будем возить на Урал твой огарок. Вот такие-то дела, дорогой мой! Ну, а тебе, естественно, вознаграждение причитается. Так что магарыч с тебя! Так, что ли, грузчики-то говорили? — Утрисов рассмеялся. — Только вот куда тебе деньги перечислять? На часть?