— Не просплю, — заверил Алеха, — чай, мне это нужно, а не дяде.
«Прежде чем писать письмо, надо поздороваться. Здравствуйте, тятя и маманя. С приветом к вам в вашей жизни ваш сын Алексей И. Филатов. Лети, мое письмо, взвивайся, никому в руки не давайся, лети с приветом, а вернись с ответом.
Во первых строках моего письма кланяюсь всей нашей родне до сырой земли. Сапоги я еще не купил, но к Октябрьской непременно справлю. Живу я хорошо, чего и вам желаю. Поклон вам и всей родне от Паши и Саньки. На спаса мы разговелись яблоками, здесь их нынче полно, привезли из Васильсурска. У меня пока все. Досвиданье.
Остаюсь ваш сын по гроб жизни Алексей Игнатьевич Филатов».
Десятника грузчики заглазно звали Яшкой-генералом. Семеныч вовремя выдавал голицы, спецовку, не прижимал с оплатой. Ну, а то, что он любил дармовое угощение, на это никто не обижался.
— Не нами начато, не нами кончится, — рассуждали грузчики.
Да и к тому же Семеныч зараз больше бутылки на двоих не принимал. Поэтому грузчики сговорились, установили черед, кому когда поить десятника. Выходило не накладно: грузчиков было за пятьдесят. Получалось, что всего раз в году в субботу каждый должен поставить Яшке-генералу бутылку водки. Поскольку Алеха был новичком, его очередь могла наступить лишь перед рождеством. Алеха ликовал: к этому времени он уже будет в Мурзихе, и плевать он хотел на здоровенного кадыкастого десятника с такой странной кличкой.
А между тем ничего странного в прозвище не было. Довелось в самом деле Семенычу прослужить генералом. Правда, сам он об этом не очень любил вспоминать, но как-то раз проговорился по пьяному делу. Собеседники были восхищены и тогда десятник стал гордиться своим прозвищем. А появилось оно так…
В начале зимы восемнадцатого года собрался Яков Горбатов в Москву, где в ту пору, по слухам, дошедшим в Черноречье, можно было поживиться брошенным добром. Но поживиться сразу не удалось. Пришлось Якову устроиться дворником.
Был он рослым, широкоплечим. Черные усы торчали, словно пики, и делали строгим и злым крупное Яшкино лицо.
Управившись с работой, Яков целыми днями стоял возле ворот. Проходили по улицам анархисты с черным знаменем, увешанные оружием. «Вот бы к ним пристать, — раздумывал Яшка, — добра бы, чай, нахватал».
По ночам в городе стреляли, и хозяева Якову наказывали не впускать никого ни под каким видом. Однажды ночью на Поварской улице, где стоял дом, в котором служил Яков, появился броневик. Пофыркивая мотором, он подъехал к одному из домов. Рыльце пулемета уставилось на окна. Прижимаясь к домам, прошли солдаты. Они забухали прикладами в ворота. В доме дзинькнули стекла, и из окна кинули бомбу, метя в броневик.
Броневик качнулся от взрыва и сыпанул по окнам пулеметной очередью. Не прекращая пальбы, броневик попятился. От ворот бежали солдаты и штатские в кожанках и кепках.
Опять грохнул взрыв, на этот раз в подворотне. Солдаты и штатские толпой хлынули в пролом. Спустя немного, из ворот показались люди. Они шли с поднятыми руками и сбивались в небольшую толпу. Пулемет броневика настороженно целился в арестованных.
Хозяева говорили Якову, что взяли анархистов, а в доме нашли склад оружия и продовольствия. В ту же ночь ликвидировали анархистские гнезда на Малой Дмитровке, на Донской улице. На заборах запестрели объявления ВЧК, грозившие расстрелом врагам Советской власти.
Весна пришла в город незаметно, ночью. Враз осели и стали ноздреватыми сугробы во дворе. Деревья стояли мокрые, опустив голые черные ветви. На них трещали грязные воробьи.
Яков все чаще начинал подумывать о возвращении в Черноречье. Однажды, когда он вечером стоял у ворот, к нему подошли двое.
— Здорово, мужик! — дружелюбно поздоровались незнакомцы и угостили папироской.
— Не балуюсь, — отказался Яков.
— Хочешь денег заработать? — неожиданно предложил низенький, тучный. — Много денег!
Яков покосился на желтый лист объявления. Низенький рассмеялся, заметив этот взгляд, сказал:
— Не бойся, без мокрого обойдется. Ну?
— Дык что, — ухмыльнулся Яков.
Незнакомцы ушли, пообещав вернуться. Утром они действительно пришли и увели Якова с собой в небольшой чистенький особняк. Там на него надели китель, штаны с лампасами, шинель с алой атласной подкладкой, фуражку с высокой тульей. Часа два провел в этой форме Яков, покорно выполняя приказания незнакомцев. Требовалось от него немного: ходить, четко печатая шаг, как положено генералу, не стесняться одежды и молчать. Так было с неделю. Потом предупредили: «Завтра!» Дали денег, молча показали наган: «Помни, ежели вякнешь, шлепнем в одночасье!»
Перед обедом приехали за Яковом на лакированной щегольской пролетке. Один — за кучера, другой — за ординарца. Лихо подкатили к мануфактурному магазину в Столешниковом переулке. Последний раз предупредили:
— Больше молчи! Отвечай, когда спросят, только «можно» или «да».
Увидев «генерала», из-за прилавка вышел хозяин. «Ординарец» застрекотал:
— Генерал дочь замуж выдает, надо произвести покупки.
Стелет хозяин штуку за штукой на прилавке. Шерсть, атлас, шелк… Спрашивает «генерала»:
— Это возьмете?
— Можно, — роняет «генерал».
«Ординарец» тащит штуку в пролетку.
— А эту?
— Да.
Нагружена пролетка, рессоры прогнулись. Спрашивает «ординарец» «генерала»:
— Разрешите ехать?
— Да.
— Вот-с, пожалуйста, платите! — Хозяин магазина протягивает счет «генералу».
«Эх, прощай, Черноречье! Вызовут сейчас комиссара, шлепнут на месте», — думает Яков.
— Платите-с, — обеспокоенно звучит голос хозяина.
— Можно, — машинально отвечает Яков и снова замирает.
Хозяин, видимо, наконец догадался, крикнул приказчику, чтобы бежали за милицией. Привел приказчик двоих с красными повязками на руках, с кобурами поверх кожанок.
В первой же подворотне «милицейские» заставили Якова переодеться, пригрозили:
— Мотай сегодня же из Москвы и — молчок!
На прощание сунули толстую пачку денег.
— На, серый, заработал!
В ту же ночь Яков Горбатов уехал из Москвы на товарном поезде. А вернувшись в Черноречье, построил за лето просторный пятистенный дом, выбрав для него место на выселках недалеко от Оки.
Горбатовское владение кончалось у Заборского болота. По краям болота густо рос пахучий багульник, и щетинилась жесткая осока. Ближе к середине болота зеленело еще пышнее. Нежная мягкая травка расстилалась плюшевой скатертью, манила к себе. Каждый год в этой чарусе — гибельном, бездонном провале, хитро прикрытом легоньким пушком зелени, — гибла скотина. Люди сюда не ходили. Выселковые мальчишки вырастали в страхе перед чарусой. Правда, наиболее отчаянные из них на спор лазали к чарусе покачаться на упругих пружинистых закраинах. Тогда болото вспучивалось и тяжело дышало.
За болотом начинался бор. Густые, замшелые ели строго и чинно стояли на опушке бора. Там всегда было сыро, сумрачно, пахло влажной землей. До середины мая под елями хоронился снег, густо утыканный иглами. В бору по ночам дурным голосом хохотал и визжал филин, тревожа и надсаживая душу гулкими возгласами: «Пу-гу, пу-гу…»
Любил эти места Яков Горбатов. Чувствовал он себя здесь хозяином, вольным над всей живностью. Пристрастился к охоте, частенько бродил по округе, норовя всякий раз к зиме поближе свалить оплошавшего лося. Случалось, хаживал на медведя, белковал.
Но больше всего любил он май, пожалуй, самый радостный месяц в суровом лесном краю. Молоденькие березки в одну ночь, словно обрызгал их веселый маляр, украсятся маленькими зазубренными листочками. Широкие листья ландышей тянут к солнцу свои ладошки, собирая в них сверкающую росу. В синем невыгоревшем небе ни облачка.
И вот туда, в бездонную синеву, с самой середины Заборского болота стремительно взмывает охристо-белая птица.
Это сокол-сапсан, старожил Заборского болота. Там, на кочке, оставил он свою подругу, чтобы, покрасовавшись перед ней, снова вернуться наполненным неизбывными вешними силами.
Рассекая грудью тугой весенний воздух, плотно поджав сильные, загнутые когти, сокол взмывает все выше и выше. И оттуда, с поднебесья, слышится его торжествующий, радостный крик. Гибкие и жесткие, словно каленая сталь, аспидно-черные с голубоватым оттенком крылья секут воздух. Большие карие глаза замечают на земле все.
Там, откуда встает солнце, в колеблющемся мареве полдня видится сапсану широкая открытая пойма большой реки. На правом, горном берегу, словно выводок куропатки, прижались к земле редкие дома. От реки ужом вьется и исчезает в перелеске дорога. Серебряной паутиной вплелись в изумрудную зелень бесчисленные реки, речушки и ручейки.
Черноречье, лесная сторона… Летит вольготно сокол-сапсан, и словно бы не шумели здесь столетия, не сшибались насмерть лихие племена славян, исстари селившиеся здесь. Красивы и своеобразны чернореченские места. Не зря люди, взглянув на эти места с высокого горного берега, произносили с восхищением: «Достойны эти места, чтобы стоял на них столичный город».
Впрочем, здесь действительно когда-то была столица княжества. В поросших реденьким леском увалах, земляничном раздолье крутых склонов можно угадать огромные валы, ограждавшие стольный город. Из вспаханной земли нередко вынимали мужики арабские диргемы, монеты Оттона, киевские гривны, византийское серебро. По обрывкам золотой парчи, по огромным амфорам-кувшинам догадывались сведущие люди, что бывали здесь армяне и греки. С болью и горечью писал об этой земле древний летописец, видавший, как попрала городище неисчислимая татарская конница:
«Оскудела земля Чернореченская, богатство и слава ее, ничто в ней не осталось — бысть только дым да пепел».
Не сумел восстать из этого пепла древний город. А в память о той смутной поре появились окрест села, в названиях которых на века осталась темная глухая печаль. Шатрищи — тут стояли островерхие шатры завоевателей. Спасск — место, где приютились уцелевшие славяне…