Повести — страница 6 из 58

Долго живет сокол-сапсан, облюбовавший себе Заборское болото. Но еще дольше люди. И так же как сокол привыкает видеть в них обычное, хоть и нежелательное дополнение на своих угодьях, так и люди привыкают к соколу в небе.

Вот почему Яшка-генерал всегда с доброй усмешкой посматривал на взмывающую в небо птицу. Чуял Семеныч в птице что-то роднящее. Он знал ухватки сапсана. Сокол брал добычу только на лету. Заприметив оплошавшую утку, свечой взмывал в небо и, сложив крылья, камнем обрушивался на жертву. Случалось, попадут острые когти по утиной шее, вмиг отлетает напрочь утиная башка, пух и перья облачком полетят в стороны, а сама утка кубарем летит на землю.

Видывал это десятник и всякий раз, забыв о жалости, наслаждался кровавым зрелищем. Вот и сейчас, в воскресный погожий денек, приложив к иссеченному морщинами, краснокирпичному лбу ладонь, следил он за полетом сокола. Сапсан вдруг застыл на месте и сразу же ринулся вниз.

Яков привстал. Прижимаясь к тальникам, пронеслась стайка уток.

— Эх ты! — вырвалось у Якова. — Сейчас ударит!

Но то ли поторопился сапсан, то ли утка вовремя успела рыскнуть в сторону, ударился он о сучклявый, разбитый молнией осокорь и, жалобно вскрикнув, комком свалился на землю.

Яков сожалеюще крякнул:

— Промазал!

Он торопливо зашагал к черному, опаленному молнией дереву.

Когда подбежал, сапсан был уже мертв. Из разбитой груди по перьям стекала струйка крови. Карие глаза птицы, полуприкрытые бледной пленкой, смотрели в небо. Яков поднял отщепленный кусок осокоря, принялся копать в мягком податливом песке. Затем осторожно уложил в ямку птицу, носком сапога сдвинул песок.

— Промазал! — с укором повторил он.


Работа Алехе нравилась, и заработок был подходящим. Хватало на харч, да еще оставалось кое-что. В сундучке у Паши, где хранил парень свои сбережения, прибывали мятые, засаленные рубли и трешки.

Алеха похудел, загорел по пояс. Белыми были только кисти рук, поскольку работал в голицах, да лоб, прикрытый большим козырьком старой Санькиной фуражки.

Иногда приходилось надевать стеганую баланку — это когда приходили баржи с калийной селитрой. Она была упакована в шестипудовые мешки с непонятными надписями не на русском языке. Пароходские говорили, что за селитру платят золотом, и грузчики удивлялись, зачем это нужно делать, когда на золото можно купить в Торгсине в Нижнем сколько хочешь сахару, ситцу и прочих нужных товаров.

Алеха пытался узнать об этом у Саньки, который отвозил огарок от колчеданных печей, но тот сам толком не знал, хотя и не брезговал мешками из-под селитры. Спрашивал об этом Алеха и десятника, который любил похвастаться, что бывал в Москве, но и этот, кроме туманных рассуждений о каком-то бегамоте, ничего не мог сказать.

— Есть такой зверь — бегамот, — то ли врал, то ли вправду говорил, — сам он вроде свиньи, только намного больше. Пасть у него — во! — разводил на аршин руки десятник. — Живет в воде, а ест деревья.

Алеха недоверчиво хмыкал, но слушать было интересно.

— И ежели его раздразнить, — плел десятник, — он бросается на человека и может даже пополам перекусить. В зверинце бегамота держат на цепях и кормят березовыми плахами… Шибко мне хотелось на него поглядеть, — сокрушался десятник, — да не попал тогда, а теперь уже и не соберусь, видно, николи.

Он тяжело вздыхал, кряхтел и продолжал жаловаться:

— Вот я непьющий вроде, да? Сами знаете… А как кто угостит, вернусь домой, лягу на печь, и все мне этот бегамот представляется… Ну, до того иной раз явственно вижу, как он хайло свое разевает и на меня кидается, орать принимаюсь… На меня через это даже дачники обижаются. И весь после словно жеваный хожу. А что я поделаю? Что? Разве я виноват, если у меня мечтание такое. У каждого ведь, поди, в душе пустырь какой-нибудь есть.

— Гляди, Семеныч, тронешься, — подтрунивали грузчики, — в Ляхово, в сумасшедший дом увезут!

Смеялся и Алеха. Но до поры до времени. В субботу, когда он целый день пробыл на солнце без фуражки и, вернувшись домой, сразу же завалился спать, ему приснился страшный и нелепый сон.

Снилось Алехе, будто собрались они с Дуняшкой Тырыновой в Кубердейские заливные луга. На ногах у Алехи лаково светятся новенькие хромовые сапоги. Прямо глазам больно глядеть на них.

Подошли к речке, разувается Алеха, чтобы перейти речку, а тут вдруг, откуда ни возьмись, из воды бегемот вылазит. Пасть разинул, а она изнутри вроде розовая вся, и жаром дышит из нее.

Дуняшка вскрикнула и бросилась опрометью. А бегемот схватил Алеху за ногу, в воду тянет. И вроде бы науськивает этого бегемота избитый в кровь татарин Ярулла. «Не я это, не я!» — в ужасе кричит Алеха и пытается вытащить ногу из бегемотовой пасти. И тут вдруг видит, что никакой это не бегемот, а просто огромный сапог, в который Ярулла пытается засунуть его башкой вперед.

— Да проснись ты, — слышит он наконец Санькин голос, — денек-то нынче выдался на «ять»! Уговаривались за грибами, али забыл? Ну и здоров спать! Чуть ногу тебе не выдернул, а ты орешь: «Не я это, не я!» Хватил вчера, что ли? Гляди, отцу напишу…

Алеха очумело глядит на родича, на улыбающуюся сестру. Весь он словно изжеван пригрезившимся бегемотом.

— Надо же, — вяло цедит Алеха и начинает одеваться, — сон какой приснился.

— Воскресный сон до обеда, — утешает сестра, выслушав сбивчивый рассказ Алехи, — а мы до обеда-то в лесу пробудем, ничего там не случится… На-ка вот, перекуси, пока идем, — она протягивает теплый пирог-пряженец. — К праздникам вот рыжичков посолим, груздочков. Свои-то, они ведь как вкусны! С чесночком да с укропчиком.

— Да ладно стрекотать-то, сорока! — ласково ворчит Санька на жену. — Идти, так идем, чего рассусоливать. И так уж скоро восемь прогудит.

В лесу, подкрашенном сентябрем, тихо и тепло. В низинах шевелится туман, словно пыль из мучного мешка вытряхнули. Медленно, как бы нехотя, падают листья с берез, шелестит, согреваясь после морозного утренника, осинник. Алеха смотрит на высоченные сосны. Над верхушками медленно двигаются облака.

Паша и Санька ушли далеко вперед, аукаются, зовут Алеху, а он, не замечая грибов, бесцельно бредет по мягкому лесному разнотравью. Перелесок кончился, и Алеха очутился на пустыре, где когда-то, видимо, стоял дом. Алеха догадался об этом, увидев полуразрушенную печь и покосившиеся столбы, на которых сохранились ржавые петли. Пустырь обильно зарос репейником и чертополохом. Множество щеглов с ярко-красными щеками и лбами, золотистыми зеркальцами на крыльях отчаянно загомонили при виде Алехи, запорхали с одного места на другое.

И хотя от этого нарядного мелькания и призывных криков щеглов на пустыре стало как бы светлее, Алеха вдруг вспомнил мрачные слова десятника о том, что у каждого в Душе есть свой пустырь. Вспомнил опять нелепый и страшный сон — и затосковал. Представилось ему, будто он один-одинешенек в этом непролазном, строгом лесу, будто никогда он не выберется отсюда, будет скитаться по лесу, пока не упадет, обессиленный, и не сожрут его злые, хищные волки. Ему сделалось страшно, и он пожалел себя.

«Да черт с ними, с сапогами, — мелькнула мысль, — пропади они пропадом! В Ляхово еще увезут».

— Алеха-а! — донесся голос Саньки. — Ау-у!

— Тут я! — встрепенулся Алеха и кинулся на голос, подгоняемый страхом, который бился у него за плечами, подобно котомке.

— Вот черт конопатый! — обеспокоенно выругал его Санька. — Ты что? И Паша из-за тебя расстраивается, и я грибов не насобирал.

— Полно, Саня, не серчай на парня-то, — заступилась Паша, — чай, не последнее воскресенье, запасем еще. Давай-ка лучше перекусим, что бог послал… Садитесь, мужики!

За едой Санька отошел. Закурив, прилег на зеленый кукушкин лен. Паша принялась перебирать грибы, среди которых попадались подосиновики.

— На жареху сгодятся, — приговаривала она, выбирая сочные, тугие грибы с начавшими синеть ножками.

— Ну как, тяжело небось чертоломить-то? — спросил Санька, повернувшись к Алехе.

— А тебе что, слаже? — отозвался парень. — Одна сласть. Бери больше, тащи дальше.

— Не скажи, — ворохнулся Санька, — у нас теперь, брат, лебедку поставили… Ну видал, в Мурзихе бабы воду достают из колодца?

— Ворот, что ли? — уточнил Алеха. — Так бы и говорил.

— Красота теперь стала, а не работа. Зацепишь вагонетку крюком на веревке, знай накручивай! Бежит по рельсам как миленькая… Если головой думать, и у вас можно.

— А где рельсов-то возьмешь? — возразил Алеха.

— И не надо, — Санька привстал, — зачем рельсы? Бревна можно положить, а по ним на поддоне мешки, и тяни прямо на берег. Думать головой надо, — озорно сказал Санька и неожиданно нахлобучил фуражку Алехе прямо на глаза.

Алеха на ощупь схватил его за плечи, повалил на спину, но Санька вывернулся, дернул Алеху за ногу и уселся ему на грудь. Алеха заворочался, попытался вырваться. Оба тяжело дышали.

— Вы что, очумели? — притворно вознегодовала Паша. — Да будет вам! Кому говорю! А то вот палкой! Алехе раз, а тебе, Санька, два! Слышите, черти?

— Сдаешься? — хохоча спросил Санька Алеху. — Ну то-то же! Слабоват ты еще тягаться со мной, конопатый!

Домой возвращались с песнями. Паша выводила красивым, чистым голосом запев, а Санька с Алехой вторили ей, стараясь петь как можно громче:

Ах, зачем ты меня целовала,

Жар безумный в груди затая?

Эхо громыхало по лесу, и казалось, поют не трое, а по крайней мере ватага подгулявших грузчиков, возвращающихся после удачного шабаша.

Перед самым поселком Санька вдруг сказал озабоченно:

— Ладно, все! А то как бы участковый Комаров не услышал. Он давно на меня косится.

— За дело, стало быть, — съязвил Алеха, поглядев на него. — Может, не доводить до греха, унести ворованное? У нас там каждое утро щепаемся из-за этого: то лопат не хватает, то тачки без колес.

— Правда, Саня, — поддержала брата Паша, — сними грех с души. Я ведь изболелась прямо вся. Да и ни к чему они нам.