Повести — страница 7 из 58

Санька ощерил желтые прокуренные зубы, сплюнул и хрипло сказал:

— Вы что, сговорились? На позор меня выставить хотите? Да? Ах ты, змея подколодная! — он швырнул корзину, замахнулся на Пашу.

— Только тронь! — Алеха нагнулся и поднял здоровенный сук.

— Ты, ты! — Санька задохнулся. — Ты меня?! Да я, щенок, кишки твои на кулак намотаю! Ты у меня кровью умоешься!

— Батюшки, — запричитала в голос Паша, — родимые батюшки! Это родные-то? Отравлюсь! Мышьяку сейчас выпью! — она бросила корзину и метнулась к бараку.

— Эй, баба! — кинулся за ней Санька. — Не дури, тебе говорят! — Он догнал Пашу, схватил за руку.

— Паша, да ты что? — Алеха удержал сестру за другую руку. — Да пусть они лежат.

— Отравлюсь или повешусь, — тихо и убежденно сказала мужу Паша. — Посадит тебя Комаров, все равно мне не жизнь.

— Прямо уж посадит, — протянул не очень уверенно Санька. — Да выкину я их к черту! Право слово, выкину… Ей-богу, выкину! Не веришь?

— Верю, — Паша неожиданно улыбнулась, — всякому зверю: кошке, ежу — а тебе погожу… Вот я погляжу, как выкинешь, — пригрозила она и спросила Алеху: — А ты чего зубы-то скалишь? У-у, дурачок!

— Так, вспомнил один случай, — увернулся от ответа Алеха, будто въявь увидев себя и Дуняшку на крутом Мурзихинском обрыве, услышав знакомые нотки в Пашином голосе. Скоро ли увидятся они?

Санька, пряча глаза, сказал глухо, не глядя на Алеху:

— Ты вот что, отнеси-ка завтра все это. Ну его…

— Отнесу, — согласился Алеха и будто ненароком погладил Пашину руку. — Чего же не отнести? Ребята спасибо скажут.


Алеха получился на снимке испуганный и почему-то при галстуке и в рубашке с отложным воротничком, хотя, кроме сатиновой косоворотки, не нашивал еще никаких рубах.

— Не в этом дело, — объяснил ему десятник, когда на участок принесли газету, — с галстуком-то красивее. Ты дай-ка мне газету, вечером дочке покажу. Видел, чай, ее когда был у меня?

Парень пробормотал что-то невнятное. Действительно, когда они с Санькой приходили к Семенычу наниматься, видел Алеха: мелькнуло в окне девичье круглое заспанное лицо. Да разве до того было Алехе, чтобы на девок засматриваться!

— Ни к чему это, Яков Семеныч, — тихо, но решительно возразил Алеха, — лучше я тяте пошлю, а то у нас ни одной карточки с меня нету.

— Вольному воля, — обиделся десятник и сердито сказал: — Героем стал, а другие за тебя хребет станут гнуть, что ли? Вон как вкалывают! За тебя отрабатывать не будут, не думай, не велика пташка!

— Я ничего, — смутился Алеха, — ты же меня сам позвал, Яков Семеныч!

— Ладно, ладно, — озабоченно нахмурился десятник, — некогда мне с тобой тут!

А когда Алеха рысью припустился к барже, десятник зло пробурчал ему вслед:

— Заважничал, лапотник!

За смекалку Алехе выдали премию. Недоумевая, он принес деньги Паше, а та, обрадованно всплеснув руками, приговаривала:

— Гляди-ка, я думала, баловство это! Выходит, теперь ты с сапогами, Алешенька!

— Магарыч с тебя, Алеха, — потребовал Санька, — расколись на полбутылки, право слово, расколись! В воскресенье поедем за сапогами в Нижний.

— За что дали? — изумлялся Алеха, разглядывая деньги и запись в расчетной книжке. — Я только и сказал, что ты мне говорил. Любой бы мог… Значит, Санька, и твоя доля тут.

— Да ладно, — урезонивал его Санька. — Не дури, слышишь! — прикрикнул он, когда Алеха протянул ему несколько рублей. — На том свете сочтемся, горячими угольками… Вот, дурной, чай, мы родные!


Сапоги… Все трое — Алеха, Санька и Паша — раскрасневшиеся, взволнованные, ходили по Балчугу, ошеломленные базарным разноцветьем, криками, всем сложным многообразием купли и продажи, которым был забит овраг, где размещались лавчонки и магазины нижегородского торжища.

Они не видели ничего вокруг себя, кроме сапог. Еще у входа на Балчуг, пронырливые, оборванные люди показывали им тяжелые, по всей видимости красноармейские, сапоги. Такие сапоги годились для работы, в них можно было подмотать побольше портянок и ходить в любую непогодь. Их можно было смазать дегтем, и они служили бы верой и правдой долгие годы. Да если бы подковать да положить скобки в носу, неизносимыми были бы эти сапоги.

Тяжело вздохнул Алеха, хотел было поторговаться, но Санька потянул его дальше, туда, где снаружи лавок висели гроздья хромовых блестящих сапог.

Хороши были лаковые сапоги, у которых голенище твердое, прямое и до того блескучее, что в него можно глядеться, как в зеркало. К таким сапогам особенно хороша поддевка, которую Алеха видел как-то в воскресенье на десятнике, и картуз с лакированным козырьком и высокой тульей. Ах, какой шикозный вид был бы у Алехи, если бы он справил себе все это! Алеха подавил вздох сожаления… Нет, не по барыне говядина.

У Саньки на рябом лице пот выступил. Торгуется Санька с продавцом, степенным, мрачноватым мужиком, словно не Алехе, а себе покупает. Мнет высокие голенища, гнет подметку, ногтем пробует ее. Внутрь заглядывает, руку сует, а вдруг там где-нибудь шпилька или гвоздь остались.

— Два раза слыхал, — невозмутимо говорит продавец, когда Санька называет цену.

Санька божится, что в другой лавке сапоги дешевле, что бессовестно драть столько за какие-то, подумаешь, сапоги. Да и подметки-то у них с изъяном и шов на голенище косой.

— Сам ты косой, — вскипает продавец, — нет денег, так не лапай товар! Много вас тут ходит, на грош пятаков норовит купить… Косой! Взять вот да морду набить! Черт рябой!

— Пошли, — решает Санька, — не свет в окне. Вон сколько лавок!

Они переходят к другой лавке. Санька, Алеха и Паша вглядываются в сапоги, нюхают спиртовой запах политуры, царапают скользкие подметки, выискивая изъяны, выворачивая подбор, оглаживая головки.

— Союзка не тово, — роняет Санька и берет новую пару.

Алеха и Паша молча соглашаются с Санькой, хотя оба не видят никакого изъяна.

Они переходят от лавки к лавке, хмельные от торгового азарта, от боязни зря потратить деньги, напороться на картонную подметку. В конце концов Санька возвращается в лавку к мрачному, несговорчивому продавцу, обвиненному в косом шве на голенище.

— Себе дороже выйдет, — упрямо не соглашается уступить мрачный продавец, услышав окончательную цену. — Ты погляди, какой товар!

Владелец товара с треском стукает сапоги подметками, ставит их на прилавок, поддерживая за ушки. Сапоги и впрямь хороши. И все трое знают об этом.

— А где те, которые давеча смотрел? — с подвохом спрашивает Санька и, торжествуя, смотрит на владельца.

Но того не смутить. Он копается в связке, небрежно кидает на прилавок точь-в-точь такие же сапоги, как и те, которые в руках у Санька. Санька смотрит на подметку, находит на ней след своего ногтя, умиротворенно хмыкает.

— Ну так как, гражданин, уступишь? — спрашивает Санька после того, как Алеха примерил сапоги, встав на кусок мешковины, специально захваченной Пашей из дому.

Продавец неожиданно соглашается, Алеха достает деньги, слюнявит палец и отсчитывает желтоватые рубли. Паша бережно заворачивает сапоги в мешковину и прячет в камышовую кошелку-зимбиль.

— Смотри, не сперли бы, — предостерегает Санька, — вон тут чего делается.

И, словно бы очнувшись от сна, все трое слышат разноголосый гул Балчуга, видят непролазное сонмище людей с озабоченными, возбужденными лицами.

Желтолицый китаец, продираясь сквозь толпу, выкрикивает, коверкая слова:

— Чай, сахар, сахарин, кому надо — продадим!

— А вот дрожжи, дрожжи, — жужжит толстая, со сдобным белым лицом низенькая женщина.

— Нытка, нытка, — смуглый парень в красно-желтой тюбетейке тычет в лицо прохожим коричневые, белые мотки пряжи, шпульки с нитками, черные конвертики с блестящими иголками.

— Поесть охота, — говорит Санька и решительно направляется к обжорному ряду. Они покупают по толстому теплому куску брюховицы, каравай ситного и, выбравшись из толпы, усаживаются возле забора. Главное, они теперь с покупкой. Уминая хлеб и прикусывая резиново-упругую брюховицу, отдающую навозным душком, Санька поучает Алеху:

— Которая подметка соковая, ее ногтем-то почти не возьмешь. А вот если юфтовая, она против соковой хуже. Провел ногтем — и сразу след на ней. Понял?

Алеха знает все это не хуже Саньки, но рябое лицо родича светится такой мудростью и заботой, что ему совестно не поддакнуть. А еще он замечает, как благоговейно смотрит на мужа Паша, явно гордясь им, и поэтому парень уважительно кивает.

— Голова ты, Санька, — поощрительно говорит Алеха после того, как тщательно доедена брюховица, а остатки ситного спрятаны Пашей в зимбиль. — Ни в жизнь бы я, чай, не купил, один-то… Приедешь в отпуск в Мурзиху, мы с тятей отблагодарим.

Санька довольно жмурится, ковыряет в зубах спичкой, небрежно затягивается толстенной папиросой «Наша марка», про которые говорят: «Метр курим, два бросаем».

— Пошли морсу выпьем, — предлагает Алеха, — я угощаю.

— Не транжирь деньги-то, — скуповато поджимает губы Паша. — Тяте еще надо!

— Пошли, пошли, — настаивает Алеха и берет у Паши зимбиль, — а то когда еще на базар выберемся.

Они пьют красную, пенящуюся, липкую влагу с независимым видом людей, которым это питье не в диковинку, и, хмелея от этой мысли, поглядывают на прохожих с веселой насмешливостью удачников, только что совершивших большое и нужное дело.

— А у татар вера крепче, — неожиданно говорит Санька, показывая на мужчину и женщину, увешанную монистами.

— Это почему же? — недоумевает Алеха.

— Татарин ни за что свинину есть не будет, грязная она, говорит. А мы все едим: и свинину, и кобылятину, — убежденно говорит Санька.

— Это ты брось, — не соглашается Алеха. — Я вот никогда не возьму в рот конину-то.

Паша тихонько прыскает, ухмыляется, и Санька переспрашивает:

— Значит, не будешь? Вон ведь какое дело-то… А позавчера ты чего ел? Ел да хвалил. А ить это махан ты ел, Алеха! Паша на бойню ходила, подешевле ухватила полляжки…