Алеха припоминает: действительно, третьего дня, когда он вернулся с работы, угощала Паша необычно щедро. Он подумал, что это из-за премии. Припомнил, что мясо было красноватым, сухим на вкус.
— Не будешь, значит? — Санька снова хохочет.
Злится Алеха, хочет обругать Саньку и Пашу, но спохватывается вовремя: так и будут всю дорогу до самого Черноречья измываться. На другое переводит разговор.
— Пища — это одно, а все равно все люди — люди… Вон нам вчера газету читали в перерыв, как англичане плохо живут. Забастовали, значит, они, третью неделю уже бастуют. Небось и конинки бы поели.
— Конечно, кровь-то у всех одинаковая, — примирительно говорит Паша, — у всех красная она. К нам тут из женсовета приходила гражданка, тоже рассказывала, как жены этих забастовщиков переживают. Ужас! У одной, слышь, даже молоко пропало, нечем грудного накормить. — Паша тяжело вздыхает. Она, как говорят в поселке, в положении, и поэтому так близко приняла к сердцу рассказ об англичанке.
Дома Алеха еще раз примерил сапоги. Прошелся по тесной комнате. Сапоги вкусно похрустывали и совсем не чувствовались на ноге. Алеха в новых сверкающих сапогах похож был на участкового милиционера Комарова. У того тоже были высокие сапоги с широкими, тупыми носами.
Паша любовалась братом. «Вон какой вымахал! Маманя бы поглядела, — думала она, — женихаться скоро начнет. Не зря вокруг Дуняха-то вьется». Паша наклонилась, чтобы помочь брату снять сапоги.
— Ну что ты, Паша! — отвел ее руку Алеха.
Сзади, на склоненной шее он увидел у Паши тугие завитки волос. Увидел — и чуть не задохнулся от неожиданно яркого воспоминания. Такие же завитки были у Дуняшки Тырыновой. Он вспомнил, как они щекотали ему лицо, когда пытался поцеловать девушку в тот далекий мурзихинский вечер. «Уеду, — подумал он, — через неделю уеду. Получу окончаловку и уеду».
Глава 3
Осень стояла мягкая, теплая, но по утрам прихватывали утренники, спать в сарае было холодно. Алеха, чтобы не обременять сестру и Саньку, решил поселиться в шестом бараке, в котором оказалась свободная койка.
Переселение вызвало непредвиденную трату денег: надо было платить за жилье. Эта брешь в бюджете спутала его расчеты. Да кроме того, после отчаянного отцовского письма, в котором тот слезно просил денег, чтобы заплатить налог, Алеха переводом послал в Мурзиху несколько рублей. Поэтому он решил остаться в Черноречье еще на месяц, до ледостава. Тем более что, как сулил знающий Санька, перед ледоставом пригонят полно барж с солью, и тогда будут за разгрузку платить сверхурочные. По мнению Саньки и Паши выходило, что Алеха сможет за один месяц заработать почти столько же, сколько за все лето. Алехе эта мысль понравилась, и, отписав в Мурзиху, что вернется после праздников, он остался в Черноречье.
…Алеха лежит на койке, отдыхает. В бараке шумно и людно, как на Балчуге. Тут живет почти сто человек, из них десятка три детишек. Ребятне вольготно: носятся по узенькому проходу между койками, играют в прятки, путаются в ногах у взрослых. Крики, визг, топот и смех.
Семейные отгородились от нескромного взгляда ситцевыми занавесками. Там идет своя, загадочная жизнь. Алехе страх как хочется поглядеть, что там происходит, но он слышит только глухой, бубнящий мужской голос и частую скороговорку женского.
— Свет вздуйте! — орет кто-то в дальнем углу барака. — Чего жалеть-то? Плотим ведь.
— Я те вздую! — недовольно рокочет мужик, койка которого через три от Алехиной. — Чай, не шьешь! — Мужику, наверное, идти в ночную, надо бы поспать, а тут разве уснуть.
— А ты с головой накройся, — сердобольно советует Алеха.
— С головой… Сам вали с головой, — окает сосед и начинает раскуривать «козью ножку».
В полутьме цигарка светится подобно раскаленной болванке. Сыплются крупные красные искры, пласты дыма тянутся к дверям. Алеха с опаской поглядывает на россыпь искр и думает: «Хорошо хоть сапоги у Паши оставил. А то придешь, а тут одни головешки…» Он вздыхает, ворочается на узкой жесткой койке.
— А ты новенький, что ли? — затевает разговор сосед. — Чего-то я тебя тут не видел прежде.
— С берегового хозяйства я, — неохотно отзывается, Алеха, — а прежде у родича жил.
— А-а, — сосед затягивается самокруткой, — а он кто?
— Санька Суханов… В башенном он работает.
— Не знаю, — слышится из темноты. — А откуда приехал?
— Из Мурзихи.
— Иди ты, — сосед приподнимается на койке. — Земляк! А я ведь из Рыбной Слободы, возле Чистополя, недалеко.
Какое-то смутное чувство охватывает Алеху, вроде бы он уже слышал этот голос, видел этого человека. Но где? И вдруг в памяти выныривает: Мурзиха, пристань, галдящая толпа, мужик с берестяным пестерем. Да точно, это же он грозил Алехе в толчее, когда ломились на «Плес».
— Погоди, погоди, — решает проверить догадку Але-ха, — а ты, часом, не ехал на «Плесе»?
— Ехал, — подтверждает сосед. — А что?
— Так я тоже на нем добирался.
— Бывает, — равнодушно соглашается сосед и звучно позевывает.
— Где устроился, — интересуется Алеха, — плотником, что ли?
— Нет, я в суперном. Знаешь, там, за башенным? Ну газит который уж больно.
— Знаю, — кивает Алеха, так и не решив, стоит ли напоминать соседу, как тот грозил оторвать ему башку на пристани.
А суперный цех действительно Алеха знает, но почему-то думает о нем очень странно. Ему кажется, что в этом цехе варят суп, если судить по названию, но навряд ли. Супы варят в столовой. И потом он несколько раз читал на доске в приказах директора Шупера, что за провинность рабочих направляют в суперфосфатный цех. Ему показалось забавным совпадение этих слов: Шупер и супер.
«Припевку можно сочинить, — думает, усмехаясь, Алеха, — гляди, как складно: нас директор Шупер посылает в супер…»
— А сволочь там у вас десятник, — убежденно говорит сосед и с хрустом потягивается.
— Это почему?
— Тут до тебя парень спал, — растолковывает сосед, — посадили его третьего дня. Собирался парень домой, соли решил прихватить маленько на берегу. Тут его десятник и накрыл. Вызвал участкового, акт составили и упекли.
— Пускай не ворует, — тихо, но твердо говорит Алеха. — За что же сволочить десятника?
— За что, за что! — ропщет сосед. — А за то, что он сам крадет возами эту соль, по деревням перепродает, а теперь все на парня свалил. Вот и выходит — сволочь… Мне парень тот все рассказал… А ты чего его защищаешь? Вместе, что ли? И-эх, люди! Все одна шайка-лейка… Совести нету, страху нету.
Медленно, словно нехотя, стали алеть продолговатые, похожие на огурцы, лампочки под потолком. Тусклый желтый свет наполнял барак, густил тени в углах, под койками, наводил позолоту на черные проемы окон.
Алеха искоса посмотрел на соседа. Точно, тот самый с пристани в Мурзихе. Сосед лежит навзничь, свесив руку с самокруткой, и словно завороженный глядит на поспевающую лампочку. Желваки ходят под худыми, втянутыми щеками, словно грызет он неподатливую еду. Резкие, острые провалы морщин секут лоб.
— Чего ты на меня? — мужик по-волчьи, всем туловищем, поворачивается к Алехе. — Кто тебя знает, кто ты? А меня ты знаешь? Ну вот, то-то и оно… Раньше ведь как было? Нас вот, к примеру, в Рыбной Слободе полсела Урядовых. И все родственники… Мы друг про друга все знаем. А теперь? Кто ты есть?
— Кто? Человек, — обижается Алеха. — Не видишь, что ли?
— Человек, — дергается в презрительной ухмылке скуластое лицо соседа. — А деньги у тебя есть? Нету денег? Значитца, ты не человек! Жрать человеку надо? — Он загибает длинный худющий палец. — Надо! Избу ему надо? Надо! — Сгибает второй палец. — Одежу надо? Сапоги? А землю надо? Все надо! Вот теперь и гляди, что получилось. — Он показывает Алехе костлявый кулак. — Кулак! Ты мне дай все, вот тогда я человек. В ножки поклонюсь я тебе за это!
— Работай, и все будет, — советует Алеха.
— А я что, не работал? — зло отзывается Урядов. — Как вернулся с гражданской, я землю-то только что зубами не грыз. Бабу свою надорвал, выкидыш был у нее. Умерла. Другую в дом взял. Жить было начали, а тут вдруг признали меня кулаком… Все позорили, из Рыбной Слободы выселили. Вот и очутился я тут. И то лишь в суперный взяли… А ты говоришь… Ладно, спать давай. — Сосед отворачивается, смежает веки, вытягивает руки поверх одеяла.
Кажется — не дышит вовсе, лежит, как покойник: щеки ввалились, нос заострился, под глазами темные круги. Неприятно стало Алехе.
То ли дело у них в Мурзихе: там все ясно и понятно. Купит Алеха сруб, избу восемь на восемь аршин поставит, плетень заплетет. Отец корову даст, когда делиться станут. Женится Алеха и будет жить, как люди.
А перед глазами костлявый кулак урядовский: харч, изба, одежда, обувь, земля.
«Что же это выходит? — изумляется Алеха. — Получается, я тоже, что ли, кулак? Мне ведь тоже все это надо. Без этого жить нельзя».
— Учи, учи, аспид! — слышит вдруг Алеха визгливый женский голос за занавеской. — Только бы все тебе бегать, собак гонять!
За занавеской раздается звонкий звук затрещины. Хнычет мальчишка.
— Нишкни! — кричит женщина. — Читай, кому сказано, неслух!
— Вот моя деревня, вот мой дом родной, — послышался сквозь ситцевую, яркими цветами разрисованную занавеску детский голосок, — быстро мчусь я в санках по горе крутой…
Вслушивается Алеха, а сам видит перед собой порядки домов Мурзихи, крутой Церковный взвоз, по которому зимой катается мурзихинская детвора, видит свой родной дом, до которого теперь и не знает, когда доберется, и сглатывает шерстяной ком, заложивший глотку.
— Вот умница ты, умница, — поощряет женский голос, — учись, сынок, учись… Человеком будешь, не станешь чертоломить, как папанька-то. Инженером будешь.
— Мам, — тянет осмелевший детский голос, — я есть хочу!
— На, — отвечает женщина.
— Всухомятку, — капризничает парнишка, — ты песком посыпь да водой полей!
— Ишь ты, — умиротворенно бормочет женщина, — лакомка! Зубы повыпадают от сахара. На вот! Учись только.