Мысль о том, что он больше не участник в этой бойне, что воюют теперь они, а не он, опьяняла Иосифа, приводила его в ликование и восторг. Иногда по утрам он показывал воюющим нос, распираемый сознанием того, что они больше над ним не властны. Отделенный от их мира только тонкой перегородкой стены, мир Иосифа жил своей собственной, независимой от них жизнью. Гукали вдали жерла орудий, падали за рекой, дымя горящим хвостом, подбитые «Хейнкели» и «Мессершмитты», само солнце, скользя над городом, напоминало монокль немецкого офицера, зорко выискивающего в руинах врага. А у него на огне кипятился суп из тушенки, сушилось на трубе выстиранное белье, и только чуть подрагивавшие при обстрелах стекла в буфете напоминали о том, что там, снаружи, продолжается война.
Целиком предоставленный сам себе, Иосиф, однако, нисколько не скучал, легко находя себе все новые занятия. Ничуть не смущаемый отзвуками канонады, целые часы напролет увлеченно играл сам с собой в шахматы, с неудовольствием жертвуя черным свою зазевавшуюся пешку или в тайном смятении наблюдая, как белые готовят коварную вылазку против его короля. А не то, бездельничая, лежал на тахте и мечтал о том, как вернется домой, как горячо, мокро поцелует Марту, как закатит у дяди на веранде шумный пир, готовясь к которому они вчетвером, как бывало, будут накрывать на стол, до блеска натирая тарелки и чашки, и как дядя, оповещая всех о начале застолья, ритуально позвонит в свой серебряный колокольчик.
Вспоминая о доме, он часто выглядывал за окно и мысленно рисовал себе путь, которым будет пробираться на запад. Много времени он проводил у окна спальни, выходившего на противоположную Волге периферийную улицу, где не было трупов и где не так бросались в глаза следы недавних боев. Она чем–то напоминала ему Одессу, в которую его полк вступил год тому назад и где он провел почти месяц. Такая же тихая и тесная, как улочки Одессы, эта улица очень нравилась Иосифу, и он часами отдыхал на ней взглядом от тех ужасов, что открывались с восточной стороны дома. Начинаясь на юге спокойным, медлительным ленто узкого, как бутылочное горлышко, проулка, ближе к дому Иосифа она переходила в более уверенное модерато булыжной мостовой, чтобы еще дальше, на севере, окрепнуть в мощном, асфальтированном престо соседнего проспекта, чей широкий, безукоризненно прямой тракт уходил куда–то на сторону русских. Деревья здесь уже почти облетели, и сметаемая ветром палая листва образовывала на мостовой всякий раз новый, причудливый красно–желтый узор.
Главным украшением улицы был замерший посреди рельс, изрешеченный пулями и осколками трамвай. Выкрашенный в жизнерадостный оранжевый цвет, трамвай, несмотря на пробоины, производил удивительно мирное впечатление, и Иосиф подолгу любовался им, жалея лишь, что не может спуститься вниз и осмотреть его поближе. Он напоминал ему дни учебы в Констанце, время после занятий, когда Иосиф, на ходу запрыгивал в точно такой же трамвай и мчался на попойку с друзьями. Позади оставалось ажурное, украшенное лепниной здание училища, из окон которого лились заунывные звуки настройки инструментов, впереди расстилался вымытый дождем до скрипа, серебрившийся лужами бульвар Елизаветы. Особенным шиком при этом было обмануть контролера и не заплатить за проезд, сэкономив деньги на лишнюю кружку пива: обычно он притворно засыпал на плече у какой–нибудь добродетельной старушонки, которая сжаливалась над бедным студентом и покупала билет за него. Не нарушая своего безмятежного «сна», Иосиф незаметно приоткрывал глаза и выглядывал за окно. Миновав кривую, плохо мощенную улицу Римских терм и величественный собор Св. Петра и Павла, проезжали старинные, аппетитные, как пирожные, «войлочный» дом и дом Барзанеску. На перекрестке вагоновожатый приостанавливался и пропускал какого–нибудь пожилого господина — тот, постукивая тростью, благодарно приподнимал над головой шляпу. В мокром, потемневшем после дождя парке — нахохлившиеся голуби на парапете. Справа, на набережной — эклектичное здание Казино, прибежище местной буржуазии и редких заезжих туристов. Невозмутимая ворона размачивает в луже хлебную корку, чуть поодаль, из–за куста, завороженно смотрит на нее лохматый бездомный пес. Другой, породистый, оставленный на привязи у входа в магазин, сторожит этот вход, облаивая прохожих.
Перед белым, как лебедь, зданием штаба военно–морских сил делали большой поворот налево и, минуя мечеть, въезжали на площадь Овидия. Здесь Иосиф, отсалютовав на прощанье доброй старушке, обычно сходил, с подножки вбирая в себя запах сырой, окруженной тесным каре трехэтажных особняков площади. Здесь же, у древнего, позеленевшего от времени фонтана, горячо споря о чем–то, его уже поджидала вся честная компания — Николае, фагот, Драгош, бубен, Вэлериу, контрабас, Больдо, виолончель, с которыми он спускался в темную, едва освещенную фонарями пивную, погребок Лазара Ионеску, любимое заведение приморской богемы. В этом мрачном, но непостижимо уютном склепе, рассевшись за липким от пива столом и потягивая из запотевших кружек ледяной «Урсус», от которого приятно покалывало под языком, они, бывало, целые часы напролет драли глотки, обсуждали студенток, перемывали кости преподавателям, травили друг другу одни и те же до оскомины знакомые байки. Пиво кружило им головы, и, переходя с окольных тем на самое важное, музыку, они распалялись до того, что их приходилось усмирять явившемуся из соседнего зала плечистому официанту. Понемногу хмелея, друзья просиживали у Лазара до полуночи, после же нетвердой походкой спускались к морю, где мочились при свете луны, глядя, как прибой разбивается о скалы, и где под конец впятером устраивали импровизированный концерт, играя кто на губах, кто на пустой пивной бутылке, а кто и на прихваченной со стола в пивной оловянной миске.
Наутро Иосифа ждало похмелье и ужас при взгляде на часы, показывавшие, что он вот уже полчаса как опаздывает на занятия. Кое–как одевшись и пригладив на голове отчаянные вихры, он бросался вниз, на улицу, где взлетал на подножку проползавшего по бульвару трамвая, на этот раз уже без всякого энтузиазма провожая взглядом вчерашние улицы и переулки.
Глядя теперь на тот, что замер под его окном, Иосиф рисовал в уме последний путь этого трамвая по городу, гадал, из какого пункта он вышел, в какой так и не пришел. Единственным, что могло рассказать о его так и не завершенном маршруте, была намалеванная под фонарем цифра 18, и Иосиф мысленно садился в этот восемнадцатый номер, чтобы так же мысленно прокатиться по тому, еще довоенному Сталинграду, осмотреть его площади, парки, заглянуть в его прежнюю неведомую жизнь. Путешествие всякий раз удавалось, воссозданный город вставал перед ним как живой, но, проезжая по вымышленным сталинградским улицам, Иосиф сам не замечал, как придает ему черты той, теперь уже почти такой же вымышленной Констанцы.
Так он прожил неделю. Постепенно Иосиф стал ощущать себя частью этой квартиры, ее полноправным жильцом, как если бы провел здесь долгие месяцы. Сам того не замечая, каждую вещь в этих стенах он стал воспринимать как свою собственную и много времени проводил в мелком ремонте, восстанавливая то, что пострадало от прихода войны. Замечая где–нибудь пыль, он тут же бросался вытирать ее, соблюдая в комнатах образцовую чистоту даже при открытых окнах, с утра прохаживался тряпкой вдоль полок и подоконников, усердно подметал полы.
Несмотря на уединение, он не чувствовал себя одиноким. Люди, жившие в этой квартире прежде, как будто находились рядом с ним, и иногда он почти физически ощущал их присутствие. Временами Иосиф даже заговаривал с ними, особенно с дочерью. Представляя девушку во плоти, он неловко флиртовал с ней, делал ей неуклюжие комплименты, часами рассказывал о Сулине и о Констанце. Раза два даже пригласил ее на танец. Приобняв воображаемую партнершу за талию, медленно вальсировал по комнате, сгорая одновременно от нежности и стыда. С ней, этой русской девушкой, у Иосифа возникла особая эмоциональная связь, и он много отдал бы за то, чтобы хоть на минуту увидеть ее вживую. Он решил, что обязательно сделает это. Когда–нибудь, когда война закончится и жители города вернутся в свои дома, он приедет сюда, найдет эту улицу, эту квартиру и позвонит в дверь. Когда же ему откроют, просто постоит минуту на пороге и посмотрит на нее — ту, которая, сама того не зная, помогала ему пережить здесь эти мрачные дни.
Так Иосиф, вероятно, жил бы и дальше, если бы однажды утром, в одиннадцать тридцать, по привычке заняв дирижерское место у окна, не увидел, как снаряды, посланные фон Зейдлицем на город, стали падать не только на Мамаев курган и заводские корпуса, но и совсем рядом, в пяти кварталах от его дома. Описав над округой рокочущую, всхлипывающую дугу, два из них рухнули на дом, расположенный у самой реки, и с треском разнесли часть его верхнего этажа. Бомбы не были «залетными», как бывает в тех случаях, когда ствол орудия сильно разношен и снаряды ложатся на местность как попало. Следующий залп подтвердил, что били прицельно: новая пара «гостинцев» фон Зейдлица угодила в ту же группу прибрежных домов, сорвав с одного из них, углового, остатки черепичной крыши и проделав в его стене огромную дыру. Немцы расстреливали квартал, как в тире. Лишь изредка посланный ими снаряд плюхался в реку, поднимая в воздух фонтан воды, или падал на пустынный проспект, разнося и без того изувеченную мостовую.
Земля вокруг вздрагивала от разрывов, стены гостиной вибрировали, чутко отзываясь на каждое попадание. Обстрел продолжался до четырех часов, и все это время Иосиф неотлучно провел у окна, наблюдая за тем, как рушатся этажи, как валятся вниз груды черепицы и кирпича. К вечеру от квартала не осталось даже руин — когда далекие орудия смолкли, на его месте зияла лишь объятая густым пылевым облаком пустота.
Картина обстрела заворожила Иосифа, но он не придал случившемуся большого значения. Снаряды рвались слишком далеко, его дом находился вне зоны поражения, и он лег спать в уверенности, что ему по–прежнему ничто не грозит.