Повести — страница 47 из 81

— Может, и щи сразу подать или попозже? — спрашивает Люда.

— Садись ты, — отвечает старик. — Мы щи после похлебаем, кто захочет. Не в щах сила. — И он протянул свою большую руку к бутылке.

— Хозяюшка, иди ко мне, — говорит Аржанец. — Садись вот здесь. Ты, брат Толя, подвинься. Все вы очень хорошие, но если бы не Люда, я тут сегодня, на этой лавке, не сидел бы. Даже не знал бы, что вы здесь собрались. Эх, жаль, что нет Максима!

— Мне, дядька Антось, девяносто девять, — говорит Толя, когда над чаркой его угрожающе склоняется бутылка.

— А я тебе сто один, — отвечает старик. — Не бойся, у меня тут не корчма.

— За хозяйку! — говорит Аржанец. — Чтоб за этим столом скоро еще гостей прибавилось. — И он смеется, глядя, как краснеет девушка.

«Мамка моя, — думает Люда, — точь-в-точь — заручины…»

И вот три чарки протягиваются к ней, чтоб чокнуться.

Толе тоже как-то неловко, но больше радостно, и ему хочется уже сейчас, здесь, сказать своей Люде давно заготовленные слова.

Своей?.. А где же тревога? Откуда уверенность? Кто его знает. Ему просто хорошо.

Он пьет вместе с мужчинами за хозяйку, а потом смотрит, как она с девичьей осторожностью и милым невольным кокетством лишь пригубила свою, до половины налитую рюмочку и снова поставила ее.

«Ну, что ж это ты?» — спросил Толя взглядом.

«А ты молчи», — отвечала она тоже без слов, украдкой глянув на него, даже передернув бровями.

Ни Аржанец, ни дядька Антось не замечают этой их беседы.

— Можем, Толя, продолжить, что начали, во дворе, — говорит Аржанец. — Ты мне про этот мешок, про бедность, про отсталые… На такой вопрос — «отчего?» — отвечать, брат, очень нелегко. И не одному только тебе. Я уже который год в самой гуще живу, не раз меня спрашивали, не раз отвечал, как мог, а все же душа болит, браток, от такого вопроса. Болит… Отсталый колхоз. Что такое отсталый колхоз? Не издали, не по сводкам, не по телефону. Это горькие нехватки в хате, это наши хорошие, наши советские люди, что в светлый день глядят на тебя исподлобья. Ты пока еще студент. А у меня, брат, спрашивают не только как у учителя, но еще и как у коммуниста, у старшего над коммунистами. Так говорят у нас в Цибуличах, потому что я уже четвертый год секретарем колхозной парторганизации. Думай не думай, а сам, один всего не передумаешь…

— Один, — проворчал в усы старик. — Раньше батька Сталин один за всех нас думал, теперь уже ты думаешь. Что, уж больше некому и подумать?

— Да вот сегодня началась в Москве сессия Верховного Совета…

— Первая, что ли? — махнул рукой старик. — Ни разу не собирались?

— Антось Данилович, от этой сессии ждут нового. Оно не может не прийти. Оно необходимо — ой как необходимо. Хорошенечко надо подумать о магните, который потянул бы людей сюда. Не только рыбку удить да загорать… Ты, Толя, не гляди так на меня, у тебя каникулы. А я все думаю: что ж это будет, что молодежь так бежит из села? Кто на завод, кто на учебу, а кто и в домашние работницы. В каждой хате — по два, по три студента.

— Так это ж хорошо, Сергей Григорьевич!

— И я, Людочка, рад. Что учатся. Я не о том. Надо же думать и перспективно. Не может же так быть, чтоб все мы: кончил десятилетку — и в город шасть! Корми меня, родная деревня… Ты вот скажи мне, Толя, ты об этом думал, наверно, — почему у нас на мужика, на колхозника смотрят свысока. Сам, верно, тоже не раз слышал: «Что вы хотите — ведь это ж колхозник!..» Что ж это такое — хлебороб, кормилец, а они его на задворки!..

— А кто, Сергей Григорьевич, они?

— Как — кто они? — переспросил учитель, удивленно посмотрев на студента. — Уж верно не мы с тобой…

— И правда, — поддержала Люда Аржанца. — Я сама слышала в Барановичах, как одна разодетая дамочка говорила другой: «А зачем вам, милая Анна Петровна, надрываться самой — возьмите Глашу». Это о наших деревенских девчатах!..

— Что, нетипично? — язвительно усмехнулся, глядя на Толю, Аржанец. — Ох и мастера мы прикрываться этими словами. Так распишет иной — читать тошно. А пускай бы пришел сюда, пускай подумал, каково это — жить в ожидании, когда повесомее станет трудодень. Ты, Климёнок, и на свой счет возьми из этой ношки хоть трошки. Тоже, браток, приукрашиваешь. Я твой очерк читал.

Люда, сидевшая между ними, встревоженно посмотрела на Толю. Хотела даже спросить: «Что с тобой?..» Как-то очень уж странно он себя ведет — покраснел, глядит в пустую тарелку, покусывая нижнюю губу и некстати барабаня пальцами по столу… «Что с тобой, Толя?» — напрасно ждали ответа черные испуганные глаза.

Люда хотела уже прийти ему на помощь, сказать Сергею Григорьевичу, что Толя не такой, но вот он сам словно проглотил — даже на сторонний взгляд приметно — что-то очень горькое, поднял глаза и, принужденно улыбнувшись, сказал:

— Хорошо, Сергей Григорьевич, учту.

— И я скажу, Толя, — хорошо. Привыкай, хлопче, с правдой дружить. Ваш брат писатель да журналист…

— Да какой я писатель! — вспыхнул Толя. — Какой я им брат!

Аржанец засмеялся.

— Ну ладно, — сказал он, — ты им еще не брат, ты еще только учишься. Мир? Но начинай ты уже, браток, сразу без патоки. Будь и сегодня добрым разведчиком. Гляди не сверху, не издалека…

Сначала, когда только сели за стол и Аржанец заговорил, Толя смотрел на его руки. Большие, рабочие, как видно, еще с давними мужицкими мозолями. Студент с уважением, даже с гордостью подумал, что эти самые руки были когда-то в панских наручниках, потом сжимали партизанский автомат, листали странички школьных тетрадок и институтских учебников, когда он, учитель, учил и заочно доучивался сам. Толя вспомнил ночь в лесу, огонек в занесенной снегом землянке под высокими шумевшими соснами, первую встречу с Аржанцом и простые, тогда казалось — на диво простые, негероические слова комиссара: «Долби под рельсом и долби… Сегодня заряд, а завтра два…»

Сейчас он думал о той ночи, вообще об Аржанце уже несколько иначе. Даже глядел на него исподлобья.

«Тогда в лесу, — думал он, — мне стало легче даже от твоего присутствия, от слов твоих, от взгляда, от смеха. А теперь ты, неожиданно явившись, взял у меня это горькое «отчего?», как будто только затем, чтоб еще больше колоть им душу. Уже не только не утешаешь меня, а колешь, словно хочешь себя этим облегчить. Ты и тогда не утешал. Однако же и не колол. «Без патоки… Разведчиком…» Спасибо и на том. Только кто ж это напечатает без патоки? Ты?..»

В разговор вмешался дед, который до тех пор, видно от недомогания, молчал.

— Правильно говоришь, Сергей, — сказал он. — Рабочего человека надо поднять высоко, чтоб перед ним всякая дрянь с накрашенной мордой не морщилась, чтоб его уважали, чтоб он знал свое, чтоб он свое имел. Что, мы не можем сделать, чтоб ему было лучше? Заводов вон понастроили всяких, машин, городов, а тут так и руки отсохли. Не фыркай, Люда, — очень уж ты стала деликатная… Только за дело никто не возьмется как след…

Стало помаленьку смеркаться. Дядька Антось почувствовал усталость, он ушел за перегородку.

А они все сидели, разговаривали и, точно по безмолвному уговору, поджидали Максима, то и дело вспоминая его.

— Сергей, — послышалось вдруг из-за стены, — иди, брат, сюда.

Все встревоженно встали.

Старик сидел за перегородкой у столика, оседлав лысину полуобручиком наушников, и слушал радио. Так вот почему дед молчал!

— О налоге говорят. Налог снизили, — шепотом сказал он, точно боясь помешать тому, кого слушал. Снял наушники, отделил один и протянул его Аржанцу.

— Ну, ну… — прошептал тот и присел рядом с дедом на табуретке.

Толя и Люда тихо стояли в тесной спаленке, в сумерках, а слушавшие только дразнили их проявлениями своих чувств.

— А что! — гудел старик. — Вот это так! С сотки бери, а не с деревца, не с улья…

— Тш-ш-ш… — шипел Аржанец, утихомиривая его и только улыбкой выдавая волнение.

Снова долгая пауза.

— А что! — снова не выдержал старик. — Правильно говорит! Лодырей только разводили да финагентов…

— Да тише вы, папа!

На этот раз Аржанец остановил Люду, посмотрел на нее, сказал свое «тш-ш-ш» и даже шутя погрозил девушке пальцем.

Опять пауза, на этот раз еще более тягостная.

— О! — не выдержал Аржанец. — Давно пора. Народ наш это облегчение заслужил.

Последовавшее за этим молчание было еще более долгим и мучительным.

Толя и Люда стояли рядом в темном углу; старик и Аржанец сидели полуотвернувшись от них. Толя осторожненько нашел руку девушки и горячо сжал маленькие пальцы…

Рука ее едва уловимо вздрогнула, а потом ответила таким же едва уловимым пожатием.

Потом Люда опомнилась, отняла руку и вышла в другую комнату.

Там она почти неслышно ходила в кухню и обратно, осторожно бренчала посудой, казалось пряча за этим волнение, а может быть, даже вызывая Толю… Кто знает?

Толя вышел и, осторожно ступая, пошел за нею на кухню.

«Подумают, что напиться», — мелькнула мысль.

Люда ждала его. Хмельной от счастья, он встретил в полутьме ее волнующее тепло, ощутил его и на груди, и на губах, и вокруг шеи…

— Толечка… что ты… не надо… — шептала она между поцелуями. — Ну, иди… Ну, не надо…

А руки жарко обвивали шею, губы тянулись к губам, и глубокие черные глаза были наконец так близко — то у самых глаз его, то под горячими и жадными губами…

Письмо все еще не было прочитано.


Позднее утро.

Солнце, которое сегодня взошло как раз за мельницей, поднялось уже значительно правее и выше и свысока поглядывало на дедову усадьбу и островок. Роса прячется только в тени густой листвы.

Работяги жернова уже грохочут, все так же ласково повторяя имя молодой хозяйки.

Сквозь этот шум, к которому здесь давно привыкли люди, и лошади, и птицы, сегодня пробивается бодрый стук молотка по железу, напоминая прошедшую косовицу. Косу чаще всего отбивают до солнца. А это четкое постукивание — совсем другая работа. И не работа даже, как сказал бы дядька Антось, а забава.