Стальмахов замолчал.
— А все-таки жалко, очень жалко Сергея, — сказал Климин.
— Ты думаешь, я к Сурикову клоню? — быстро переспросил Стальмахов. — Нет, Суриков не то, что Мартынов. Совсем не то, что все эти лекторы… Он жизнь свою положил за революцию. Я к тому, что в подробностях рассуждать о коммунизме не надо… Ты научи, как добиться его, а что оно такое — коммунизм, так это я без тебя чувствую.
Стальмахов ушел. И тут же с обостренной радостью подумал Климин о том, что увидит Анюту Симкову, радость эта пробивалась сквозь раздражение, печаль и заботу так же ощутимо, как весенняя трава сквозь последнюю тонкую корочку льда.
Симкова встретила его на террасе. Он шел через маленький садик. Солнце окрасило запад, туман поднимался от протаявшей черной земли; деревья были похожи на выздоравливающих.
Он зашел на террасу, ласково провел рукой по пушистым ее волосам. Поднялась она со стула, перехватила его руку, и во время крепкого рукопожатия мягкий, родной голос спрашивал:
— Что с тобой? Ты расстроен?
Шла за ним в комнату, села против него на стул, а он, как был в шинели, полулег на диван, закинув руки за голову.
— Ничего, — ответил он отрывисто.
Впервые видела она его расстроенным. В работе знавала она его иногда озабоченным и суровым, порой злым, но не грустным.
Она видела, что ему тяжело, но не знала, как помочь. Они сидели молча.
— Слушай, Анюта, — первый раз он назвал ее по имени, и она покраснела от радости и смущения, — ты не спрашивай меня, не обращай внимания… Глупо. Но сейчас у меня такое чувство, точно над всеми нами что-то нависло. Это у меня не то что предчувствие, а чекист один, очень умный и чуткий парень, всю эту неделю твердит, что в городе и в крае есть какой-то еще не открытый заговор. И, знаешь, я, правда, опасаюсь.
А она уже села рядом с ним.
— Заработался ты, Климин, просто заработался и устал. Тебе проветриться нужно, Кончится эта заготовка топлива — поезжай в Москву. Вернешься — и с новыми силами за работу. Я по себе сужу: провела около двух месяцев в Москве, была на двух съездах, говорила с товарищами из-за границы, слышала Ильича и, знаешь, по нашему маленькому городку, по маленькой нашей работе соскучилась и теперь с удовольствием берусь за нее опять… Ведь нашу работу в один присест не сделаешь, и минуты отдыха неизбежны.
Он взял ее за руку и без слов погладил, а она словно вся собралась там, где коснулась его рука, и ответила на ласку; щекой склонилась к его горячей руке. Он впервые обнял ее, целовал ее руки, щеки и губы. Вдруг в дверь постучались, и они услышали слащавый голос хозяйки:
— Товарищи, тут к вам мужик какой-то пришел. Спрашивает товарища Климина. Говорит — по важному делу…
— Зовите сюда, — сказала Симкова.
Дверь отворилась, и в темную комнату вошла неясная фигура. Климин щелкнул бензиновой зажигалкой, и неверный свет ее осветил перед ним совершенно чужого бородатого мужика. Но не успел Климин удивиться незнакомому, как вдруг столько раз слышанный глухой, голос сказал тихо и торопливо:
— Товарищ Климин, едва нашел тебя. В город вошли бандиты…
Симкова сняла со стены маузер, быстро зарядила, надела на пояс.
Климин схватил мужика за руку:
— Горных? В чем дело?
— Долго рассказывать. Случайно удалось выследить… Я хотел звонить по телефону, но даже полевой провод перерезан… О городском и говорить нечего…
Симкова накинула шаль и жакетку. Вышли на улицу. Мягкий, теплый ветер. Земля радуется весне. В темноте журчат ручьи. Климин сказал:
— Нас трое. Сделаем, что можем. Я пойду в Чека, соберу наших ребят, и будем держаться до последнего. Симкова, иди в комроту. Горных, постарайся пробраться на станцию поднять железнодорожников и сообщить о восстании всюду, куда можно. Главное — в Чека и в комроте есть оружие. Чтобы бандитам оно не досталось! Станцию нужно удержать до подхода наших. Скорее! — он говорил по-командирски, приказывая.
Климин крепко пожал руку Горных. И вот он уже уходил, не Горных — сутулый крестьянин, с большой бородой. Симкова тоже прощалась, пожала руку, пошла, потом бегом вернулась и поцеловала.
Климин шел быстрым, легким шагом, сжимая рукой наган, и, как всегда во время опасности, был спокоен, сосредоточен, зорко оглядывал все, чутко прислушивался ко всему.
Он не думал сейчас об Анюте, но было у него такое чувство, точно из его тела только что вырвали кусок с нервами и кровью.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Четыре часа пробыл Мартынов на дневальстве в коммунистической роте: ходил с винтовкой по большому пустому двору, охранял склад с оружием. Слегка приморозило, но холодно не стало; где-то выше крыш веял ветер, и в воздухе растворена была весенняя, свежая сладость. Мартынов первые два часа вспоминал свою жизнь, казнил и миловал себя за тысячи мелких поступков, думал о революции, о партии, о своей работе. А последний час он ни о чем не думал. Ждал смены: пальцы на ногах замерзли, холодок забегал под воротник шинели, в рукава; и, чтобы согреться, Мартынов делал упражнения винтовкой: «Коли вперед! Назад прикладом бей! От кавалерии закройся!»
Прокатилось с колокольни двенадцать ударов. Теперь часом казалась каждая минута ожидания. Хотел он уже засвистеть, вызывая разводящего, и потребовать смену, но смена шла уже: со стороны караульного помещения показались две фигуры. Проверили печати на дверях склада. Мартынов сдал дневальство и не вошел, а вбежал в теплое караульное помещение. От весеннего воздуха он словно опьянел, лицо его раскраснелось; как всегда после смены, было весело, беззаботно, и ничего из широкого мира за стенами комроты не тревожило его.
Все было ясно и просто. Все продумано на большом и темном дворе. Он пил горячий чай, кусал сахар, ломал руками хлеб и слушал разговор товарищей.
— Да ни в жисть не поверю, — говорил разводящий, старый унтер с реденькими, щеголевато подкрученными усиками. — Мыслимо ли дело, чтобы человек от рыбы или лягушки произошел? Чудно. От обезьяны — это я не против… Но от рыбы? Побаска одна.
— Зачем, товарищ, от рыбы? Не от рыбы вовсе, а от созданий таких… очень просто устроенных. Они жили в воде, и тогда строение их тела было одинаковое. Но когда сильно размножились, стали некоторые в мелководье уходить… А оттуда — на сушу. Тут у некоторых стал организм к новой жизни применяться, легкие появились. Да не сразу это, а постепенно, за тысячи тысяч лет. Которые посильнее, те выживали и оставляли потомство. Так и происходил отбор, вроде как породу домашней скотины выводят… Вот это и есть борьба за существование. Ее Дарвин открыл, и вот…
Мартынов слушал эту тяжелую речь, любовался игрой широкого, грубого лица и вспоминал: где же он видел это лицо, где он мог слышать эту медленную речь?
А тот говорил и все поглядывал на Мартынова, как будто бы тоже узнавал… И вдруг прервал речь восклицанием: — Товарищ! Вы не сын ли Сергея Захарыча будете? Мартынова?
— Я, — ответил Мартынов и покраснел.
— Так неужто меня не узнаёте? Ведь я с кожевенных заводов вашего батюшки… Неужто Андреева не помните? Меня еще в слободке «химиком» звали…
И Мартынов узнал это лицо, широкий лоб, загрубевшие приятные черты лица, глаза с маленькими, четкими, пристальными зрачками. Правда, постарел Андреев сильно, поседели виски, набежали морщины на лоб, стал он выше, и шрам пересек все лицо, от глаза до рта… Девять лет. И Мартынов вспомнил тесную хибарку, убогий свет керосиновой лампы, и Андреев, молодой, в черной косоворотке, склонившись над столом, нагревает какие-то пробирки, зеленую пахучую жидкость льет он на темный кусок неровной, еще не выработанной кожи. А отец Мартынова, толстый старик, с кровью налитым лицом и злыми глазами, в серой диагоналевой тройке, с цепочкой через живот, смирненько сидит на скамейке, улыбается ласково, вытягивает любопытно шею в сторону рук Андреева и порой быстро записывает что-то в свою записную книжку.
Старик Мартынов иногда брал с собой на завод сына, но не позволял ему разговаривать с рабочими. В глаза и за глаза называл он их пьяницами, ворами и рванью, и только к Андрееву, к «дешевому химику», как его насмешливо называли в слободке, он заходил сам и брал с собой сына.
— Башковитый парень, — говорил старик Мартынов про Андреева. — Горд, как Вельзевул, но соображает, как Эдисон. Это верно!
И видел Володя, что отец его, суровый и властный даже в семье, даже с домашними, порой выносит действительно как будто бы несколько надменное обращение Андреева, внимательно выслушивает его объяснения, пересыпаемые названиями химических реактивов и специальными терминами, видел, что этому молодому рабочему разрешается называть хозяина по имени-отчеству, — право, которого не имели даже самые старшие рабочие. И не понимал Володя их странных отношений.
А потом Андреев исчез. Не поладил с ним сильно отец; из-за чего, Мартынов не знал, но отец несколько дней был злой, ругал всех служащих «последними словами», как деликатно говорил кучер. В хибарке поселили кого-то другого… Мартынов вырос, стал увлекаться философией, историей культуры… Потом пришла любовь… Потом революция и партийная работа. Андреев совсем забылся. Теперь он сидит здесь, живой, набивает трубку, говорит медленно и с расстановкой:
— А ведь я, товарищ Мартынов, слышал, что вы в партии состоите. Ехал сюда — так заранее решил: приеду и вышибу из партии буржуйского сынка. Думал, что примазались. Приехал, справки навел о вас, где и как вы работаете, но все говорят: хороший и честный коммунист. Так что ж, думаю, значит, работает…
От похвалы Мартынов густо покраснел.
— Я со своими с начала революции разошелся. Всякую связь порвал. С отцом не поладил. Деспот он… Слово сказать против нельзя.
— Да, уж словом его не проймешь, кремень был человек, и жалости к людям никакой. А нашему брату рабочему до чего от него туго приходилось.
— Но лично к вам он как будто бы хорошо относился? — спросил Мартынов.
Андреев улыбнулся:
— Конечно, хорошо, дорогими папиросами даже угощал. Вы простите, товарищ Мартынов, но жулик он был, ваш папаша, очень ловкий жулик… Помните, меня «химиком» в слободке звали? Я ведь нашел очень выгодный способ кожу дубить. Но глуп был. Патента на изобретение не взял, и ваш папаша его даром применял, а мне пожаловал трешницу. Я себе книжек тогда купил… Вы помните, конечно, рабочих нашей слободки? Народ был озорной. Работа ужасно тяжелая, жалованье маленькое, одна утеха — пьянство. Я не пьянствовал и вообще до сих пор водки не люблю, от ребят в стороне держался, все химией занимался да книжки читал. Поговорить не с кем, вот с вашим папашей и разговаривали. Поговорим, поговорим, смотришь, он что-нибудь новое на заводе вводит. Рабочих почти вдвое сократил. Выходит, я у него вроде был инженер-конструктор, а получал пятнадцать копеек в день да еще подачками сверх этого… Когда полтину, а когда рубль, когда трешку. Меня на заводе стали «дешевый химик» звать… И правда, что дешевый. На что я был дурак, а все-таки стал кое-что понимать. «Так и так, — говорю, — господин Мартынов, на свои изобретения я желаю взять патент. Вы их у меня купите, а я учиться начну…» Мечтал инженером стать. В политике совсем не понимал тогда, и никакой сознательности классовой у меня не было. Только бы учиться да читать. Ему бы со мной сговориться, и, может, я бы ему громадную пользу принес и был бы сейчас инженером. Но скуп был ваш папаша, и скупость заела его, начал он меня ругать. А я не выношу, чтобы меня ругали. Слово за слово, круто поговорили. Он меня и выгнал. Бедовал я сильно тогда. Мать, можно считать, с голоду померла. А потом поехал в Иваново-Вознесенск, познакомился с хорошими ребятами, стали мне «Правду» давать, открыли глаза… Тут я и поумнел. Ну, однако, теперь конец. Старому больше не бывать. Сергей Захарыч теперь, может, в Японию, а может, и в Америку забежал. А на заводе я хозяин.