И Константин Петрович тоже не спал, лежал на твердой и узкой скамейке, покрывшись своей шинелью, переворачивался с боку на бок и думал. Не верил он в успех восстания и не сочувствовал ему, — помнил опыт чехословацкого мятежа и колчаковщины. Коммунисты оставались ему чужды, и не верил он тому, что они пишут на своих красных знаменах и за что самоотверженно умирают. Но если народ, рабочие, красноармейцы — эти крестьянские парни в солдатских шинелях — столько лет идут за ними, то, может быть, какую-то жизненную правду они несут с собой? Может быть, надо было попробовать работать с большевиками, и тогда он нашел бы их правду, — а он лежал на диване, читал книжки в изящных переплетах и… проедал их.
И как только вернулась одна рота в монастырь и стало известно, что восстание подавлено, Константин Петрович отпросился на день в город, чтобы переменить износившуюся обувь, а кстати про себя решил он зайти в наробраз, спросить: может, работа для него какая найдется? Да и хотелось новыми глазами посмотреть на опостылевший городишко, съевший всю его жизнь, на нелюбимую, но привычную Маргариту Семеновну, ближе которой все же нет у него никого.
Медленно движется обоз, и видит Константин Петрович: по широкой площади со всех концов города к зданию цирка собираются люди, идут кучками и поодиночке, молодые и старые, мужчины и женщины; разнообразны их лица, улыбки, жесты, походка, и все же во всех что-то сходное есть, точно все они идут навстречу далекому утреннему солнцу. Это коммунисты собираются на партийное собрание.
После восстания это первое партийное собрание, и для коммунистов благовест церковный звучит как напоминание о том, что борьба не кончена, что враг отступил, но не сломлен. Каждый слушает, хмурится, но потом вспоминает, что победа одержана, что восстание все-таки подавлено, и делится радостным чувством с товарищами. И Лиза Грачева вместе с другими тоже робко идет на собрание. Тщетно ищет она в толпе знакомых. Похоже, что всех убили во время восстания. Но вот в аккуратной шинели с блещущими золотом пуговицами, с коммунистической звездой на груди сам товарищ Матусенко, секретарь политотдела, вытаскивает из кармана свой аккуратненький партийный билет и показывает его молодому и хмурому секретарю райкома, что сидит у входа в цирк и регистрирует собравшихся.
— Товарищ Матусенко, товарищ Матусенко… Хоть вы-то живы, товарищ Матусенко… Хоть вас-то не убили…
А товарищ Матусенко в ответ самодовольно улыбается Лизе:
— За что же меня убивать? В соседях у меня врагов нет. Мы с женой и не слышали ни стрельбы, ничего… Спокойнехонько спали, хе-хе! Ночью она проснулась и говорит: «Илюша, ровно стреляют…» — «Полно, Груша, говорю, спи, приблазнилось это тебе, хе-хе!» А утром слышу: вправду стреляют. Я дома дождался, как стрелять перестали, и на службу пошел. Кроме как я, в политотдел никто не пришел, — горделиво и укоризненно говорит он. — Но мне моими обязанностями манкировать нельзя…
— Как же теперь, товарищ Матусенко? И товарищ Симкова, и товарищ Мартынов убиты!
Скорбь и горесть на лице Матусенко.
— Осиротел я, совсем осиротел… Вот оно, народное невежество и дикость… А вы что? Разве к нам в партию записаться хотите? — покровительственно спрашивает он Лизу. — К нам на собрание пришли?
И, слушая звон колокольный, зовущий к субботней вечерне, думает Лиза о том, что вот не в церковь пошла она сегодня, не к вечерне, а на партийное собрание… И вообще… в церковь она не пойдет… Даже… на пасху, потому что… бога нет… хотя это страшно и не хочется думать об этом… И, занятая новыми мыслями, рассеянно отвечает она Матусенко:
— Дело есть у меня к товарищу Караулову… Я здесь условилась встретиться с ним.
А вот и Караулов. Он верхом подъехал к зданию цирка, легко соскочил с лошади и, привязывая ее к коновязи, сам, не отрываясь, смотрел на дорогу и видел вдали медленно ползущую черную ленту обоза. Кто-то положил ему на плечо тяжелую руку; оглянувшись, увидел он Горных — широкое, спокойное лицо, легкий налет усталости в глазах…
— Везут? — коротко спросил Горных, указывая на дорогу.
— Везут… — так же ответил Караулов.
И оба замолчали. Оба вспомнили о товарищах, что лежат теперь в гробах под красными знаменами во дворе Чрезвычайной комиссии и ждут торжественного погребения.
Долго молчали.
И вот Горных заговорил. Говорил, словно укладывая тяжелые, ровные камни в плотную стену:
— Да, Караулов, ошиблись мы оба. Видишь, вон дрова! — И с редким для него оживлением добавил: — Эти дрова дадут нам зерно! А для таких вот мятежей зерно — что вода для огня! Недаром погибли наши товарищи… Вот я теперь следствие веду… — и Горных стал коротко рассказывать о результатах следствия.
Вчера утром заняли город, только вчера на улицах гремели выстрелы, а теперь у всех этих домишек, видных с пригорка, такой спокойный и мирный вид. Но Горных знает: здесь, среди них где-то прятались враги и, может, прячутся вновь. Это сознание заставило его разом подавить слезы над трупом Климина и взять руководство следствием. И хотя по должности он не был старшим из уцелевших чекистов, но вся работа Чека как-то само собой очутилась в его руках. Караулов и Селецкий блестяще провели операцию. Не много кулаков ушло из города. Рыжий, раненный во время захвата коммунистической роты, попал в плен, и Горных ставил его на очную ставку с другими бандитами, захваченными в городе, теперь смиренными, робкими и понурыми, словно после похмелья, и легко обнаружил в нем одного из главарей восстания.
Если Горных не допрашивал сам, то ходил по кабинетам следователей и, не вмешиваясь, наблюдал за следствием, прочитывал протоколы дознания… А порой уходил он к себе в кабинет, запирался и долго сидел один, подперев мохнатую голову руками, и, казалось, без всякой мысли глядел на лист бумаги, лежавший перед ним на столе, и порой осторожно и скупо записывал слово-другое. Это была кропотливая, долгая работа, но ход заговора становился ему все яснее. Вскоре и господин Сенатор проследовал в тюрьму, ему тоже предстояло отвечать на неумолимые вопросы Горных.
Теперь Горных в пяти фразах пересказал Караулову весь результат многочасовой и кропотливой следственной работы.
Вдруг Караулов перебил его:
— Вон видишь, там девушка стоит? Это учительница одна, она может еще кое-что показать об убийстве Робейко. Я ей сказал, чтобы она пришла на собрание, нарочно, чтобы ты мог с ней поговорить. Вон видишь, стоит у входа? Товарищ Грачева, сюда!
И Горных увидел бледное лицо девушки, длинные, прямые пряди светло-русых волос, упавших на лоб и на щеки, голубые испуганные глаза и услышал дрожащий голос:
— Хочу показания дать… По поводу убийства товарища Робейко… Я при этом присутствовала. Я на одной квартире жила с ним, и вот…
Она стала рассказывать о появлении Репина, такого красивого, ласкового и коварного, о господах Сенаторах, о своих отношениях с ними, о своих блужданиях по городу в ночь восстания. Порой она отвлекалась ненужными подробностями, и тогда Горных мягко и уверенно ставил вопросы и направлял ее рассказ туда, куда ему было нужно. Вначале смущение мешало ей говорить и речь ее была несвязна, но потом все увереннее становился ее голос, она даже стала робко жестикулировать. Когда же рассказывала об убийстве Робейко, то слезами залились ее глаза.
— Слушай, Горных, — заговорил Караулов, когда тот отошел от Лизы, — смотрел я сейчас на тебя и удивлялся: до чего ты деловой парень. Вот, к примеру, как ты хорошо и спокойно допросил эту барышню. А потом… Знаешь ли ты, что если бы не твои пятьдесят железнодорожников, то ведь станцию взяли бы, и тогда… плохо было бы. Я б тогда со своим батальоном ничем помочь не мог. Ликвидация восстания затянулась бы на месяц! Это факт. А сколько еще товарищей легло б…
Потом Караулов дрогнувшим голосом сказал:
— Ты вот сейчас как лошадь работаешь, везде поспеваешь — и в Чека, и за заготовкой дров следишь, и даже в газету статью дал… А я… ничего не могу. Как услышал от этой барышни, что Робейко убили, так света невзвидел, озверел и собственной рукой бандитам головы рубил. А потом узнал, что и Зиман, и Стальмахов, и Климин. Ведь с Климиным я всю гражданскую войну вместе провел… И теперь вот ничего я не могу делать. Город для меня ровно пустой стал. Ругай старика, но помни: я на тридцать лет старше тебя… И напился же я вчера от тоски! Главное, когда я трезвый, слез у меня не бывает. А вот налакаешься — так ровно кто душу отворит, и ревешь. Потом совестно, конечно. Подожди, и ты испытаешь! Вспомнишь старика Караулова… Так-то.
Уже дребезжал звонок, затихали ряды, и вот со средины арены секретарь горрайкома предложил выбрать председателя. Тяжелый, недоуменный гул прокатился по рядам. Кого выбирать, когда самые лучшие, самые стойкие лежат в гробах, покрытых красными знаменами? Кто-то крикнул фамилию Климина, кто-то неуверенно назвал Симкову… секретарь не записал этих фамилий.
— Товарища Караулова! — послышался слащавый голос Матусенко. Но Караулов отказался… Не умеет он председательствовать. Об этом ведь товарищи знают. К тому же сегодня он болен… И вдруг откуда-то сверху, с галерки, сильный голос назвал:
— Горных… Товарища Горных!
И сразу в ответ с разных сторон поддержали его:
— Правильно!.. Горных!.. Товарища Горных!..
— Что за Горных? — спрашивали громко некоторые.
— Какой он?
И опять с галерки тот же голос зычно возгласил на весь цирк:
— Горных… чекист… В депо к нам пришел, всех поднял. Боевой парень!
Первый раз в жизни пришлось председательствовать Горных на таком большом собрании. Он растерялся немного, не знал, что ему делать, но собрание само затихло и устремило на него многоглазый взгляд. И вдруг вместо общей фразы: «Объявляю собрание открытым» — и вместо оглашения повестки дня Горных заговорил о том, что было главным, о том, что волновало всех… Тяжелые и острые слова входили в сознание слушавших, как гвоздь в дерево под тяжелым ударом молотка; они были выплавлены и выкованы рассудком, волей Горных за эту роковую неделю.