Повести — страница 28 из 53

Изумление и внимание появляются на лицах. Все поворачиваются к Лобачеву.

Однако Коваль чувствует в похвале что-то неладное и смущенно улыбается.

— Вот, к примеру, человек болен чахоткой, — продолжает Лобачев. — Откуда произошла чахотка? Есть такая наука медицина. Можно бы изучить ее и узнать, откуда чахотка и как ее лечить. Но у Коваля более простой способ. Человек застудился, начинает чихать, вот и получается «чихотка», — выходит, человек заболел от простуды. Верно, Коваль?

В аудитории начался смех, и Коваль смеялся вместе со всеми. Но, вдруг заметив, что смеются-то над ним, он смутился и, видимо, хотел что-то объяснить, уже открыл рот, но остерегся и только развел руками. Тут смех стал еще громче.

— Чего ж ты не смеешься, Коваль? — спросил Лобачев. — Ведь ты пошутить хотел? Ну и пошутил и насмешил всех. А самому тебе что-то не смешно. Почему не смешно? А потому, что все видят, что шутка твоя скрывает невежество и лень ума.

— Афанасий Петрович из практики говорит, — сказал Смирнов и с ехидным недоброжелательством покосился на Миндлова, — а не из книги. Что книги! Я тебе целую библиотеку сочиню.

— На уроки русского языка не ходите, Николай Иванович… — отвечает Лобачев, — так что ничего сочинить не сумеете!

Подобрались в этой группе боевые комиссары, бойкий и расторопный народ, люди, выкованные в гражданской войне, выученные борьбой со спецовскими изменами, и с кулацкими мятежами, и с ядом анархической пропаганды. Все это прошли они, все одолели сами.

Следы былых профессий слиняли, и боевая комиссарская работа, — когда рядом с военспецом, а когда и без него, — стала их профессией. Ведь каждый из них за революцию накопил жизнью и смертью проверенный опыт, за него твердо держался и с известным недоверием относился к опыту книжному, не всегда представляя себе разницу между книгой хорошей и книгой плохой.

Лобачев сам прошел такую же школу и хорошо понимал, откуда возникает эта любовь к измышлениям пусть глупых и бездоказательных, но своих собственных теорий. Но, кроме того, за хитрыми словами, за изгибами юркой и затейливой мысли он слышал озорство, притаившееся и лукаво противодействующее всей учебной работе курсов. И, без пощады высмеяв Коваля, он дал научное определение капитала и приступил к объяснению органического строения его. Говорил он не так гладко, как Косихин, но его местный говор, краткое и крепкое строение каждого предложения, наглядное истолкование каждого термина делали особенно выразительной и понятной его речь.

Все, что Лобачев узнавал из книг, он пересказывал своим слушателям, но сам знал, пожалуй, немногим больше того, что пересказывал.

— А здорово, — среди объяснения шепнул Коваль Миндлову. — Я работал в забое, так выходит: переменный капитал был. От здорово! — сказал он, и в голосе его впервые послышалось восхищение перед научной системой, объяснившей ему и его живую жизнь.

Группой Лобачева Миндлов тоже остался доволен, хотя чувствовал сопротивление Смирнова и его ближайших друзей, которые продолжали борьбу против ненавистного им, все укрепляющегося учебного порядка.

В конце коридора Миндлов заметил Шалавина и еще одного пожилого комиссара. Увидев Миндлова, они в замешательстве двинулись было прочь, но потом повернули ему навстречу. Поздоровавшись, Шалавин сказал, чуть пригибаясь к Миндлову:

— Дорогой товарищ Миндлов, что я тебе скажу, ты только не обижайся. — Он секунду помолчал. — Насчет товарища Гришина. Ученый человек, но убери ты его от нас!

— Верно. Вот верно! — сказал пожилой комиссар и кивнул щетинистым, седым подбородком.

— Он, может быть, человек ученый, но вся его ученость для нас не имеет пользы, — одни слова, смысла нет.

— Верно, — опять сокрушительно сказал комиссар, — ох, верно!

— И очень тоску он наводит! А ты поди сам послушай.

Они вошли в класс, где занималась группа Гришина. Здесь, так же как и в классе Косихина, лучи солнца раскаленно белыми столбами входили в комнату. Однако там они оживляли молодые лица, блеск думающих глаз, движения губ во время речи… В этой комнате сбились за партами в большинстве своем пожилые, наиболее старые и заслуженные комиссары. И Миндлову странно было видеть эти твердые и умные лица в состоянии необычной для них расслабленности.

И тон здесь задавал негромкий, чуть хриплый, как из трубы заигранного граммофона, голос Гришина, маленького, бледного, словно обескровленного, с жидко блестящими от непроходящей слезы глазами. Миндлов попробовал вслушаться в то, что говорил Гришин, разобраться в ходе его мыслей. Но, к ужасу своему, убедился, что ничего не понимает. Ему казалось, что Гришин никак не может кончить длинное предложение, которое он начал до прихода Миндлова и которое он все тянет и тянет, и вся группа в мучительном оцепенении ждет, что вот выражение его голоса изменится и чудовищный период придет к концу. Но вплоть до треска барабана, прервавшего занятия, Миндлов так и не дождался конца гиганта предложения.

— Вы очень непонятно объясняете, товарищ Гришин, — мягко сказал Миндлов, отозвав Гришина в сторону и пожимая его морщинистую руку.

— Вот мне всегда это говорят, — печально вздохнул Гришин. — Я, будучи начпограном, лекции читал в гарнизоне, и, примите во внимание, — он понизил голос, — красноармейцы разбегались…

Он вздохнул, погрустнел, и глаза его еще больше налились слезой.

— Примите во внимание, товарищ Миндлов, здесь… — он осторожно, с уважением, тронул узкою ладонью свою маленькую сплюснутую с боков головку, — здесь есть и такой полет, знаете, восторг великий испытываю. Ведь знаете, — сказал он, таинственно снижая голос, — марксизм во сне вижу. А сказать — не выходит.

— То есть как это во сне? — ошарашенно спросил Миндлов. — Марксизм? Как это?

— Марксизм! — мечтательно ответил Гришин. — Одним словом, восторг, всепонимание… бытие определяет сознание…

Миндлов с напряжением слушал монотонные слова, которые Гришин сажал равномерно, как садят огурцы на равном расстоянии один от другого.

— Ведь у товарища Розова, примите во внимание, нет доброжелательства к человеку, и на мои рапорты об откомандировании меня в академию для специальных научных занятий они направили меня сюда, и вследствие этого, примите во внимание, опять превратно пошла моя жизнь, как и шла до сих пор. Был я при старом режиме волостным писарем, которого должность назначалась в деревне к утеснению крестьян, но уже тогда был смущаем своими мыслями, прежде всего по божественной отрасли, и даже интересовался некоторыми сектами. Познакомился, примите во внимание, на двадцать третьем году своей жизни с учением Карла Маркса и Фридриха Энгельса из уст одного ссыльного студента, и это учение я принял и стал исповедовать, ибо оно поразило меня обрисовкой закономерности и предначертанности событий человеческой истории. Административно был я выслан в Тобольскую губернию, так как поп, ненавидевший меня, сделал донос. Однако там я продолжал свое развитие уже под влиянием образованных марксистов, томившихся в неволе, примкнул я окончательно к РСДРП, но стоял вне фракции, в заблуждении считая мелочной борьбу между большевиками и меньшевиками. Но, примите во внимание, после февраля сразу примкнул к большевикам, ибо увидел, что меньшевики отступили от заветов учителей наших Маркса и Энгельса. Не буду вас утруждать перечнем должностей, которые я занимал с февраля семнадцатого: вы можете ознакомиться с ними по анкете моей. Последняя должность моя была начпогран, — должность, примите во внимание, требующая крайней суетливости и разбросанности, а мой склад ума приспособлен более всего к научной работе. К тому же она требует ораторских способностей, которых я лишен, примите во внимание…

Он с жалобным недоумением и замешательством глянул на Миндлова.

— Почему я и докучал пуокру рапортами, но примите во внимание, что у товарища Розова нет доброжелательства к человеку, на мои рапорты об откомандировании меня…

Миндлов почти не слушал его слов, но тут он с ужасом уловил, что Гришин опять в тех же словах начинает снова свою речь. Он прервал его и спросил:

— Какую же марксистскую литературу вы читали?

— Проштудировал я первый и второй том «Капитала», «Нищету философии», а также исторические работы и письма Энгельса «Анти-Дюринг» и «Людвиг Фейербах», «Происхождение семьи» и опять же исторические работы, а также читал Каутского и Плеханова — все, вышедшее в России до того постыдного момента их биографий, когда они изменили светлым идеалам Интернационала. И, конечно, читал все научные, экономические и полемические работы нашего вождя Владимира Ильича Ульянова-Ленина.

Миндлов удивленно взглянул на него. Этот человек, оказывается, марксизм видел не только во сне. Это был человек, не менее марксистски начитанный, чем сам Миндлов. Но из своих засушенных и обесцвеченных знаний Гришин ничего не мог извлечь необходимого для жизни и работы. Как это всегда бывает с начетчиком, книга, вместо того чтобы помогать ему в познании жизни, вставала стеной между ним и жизнью.

Раздался бой барабана. Перерыв кончился, и Гришин, маленький, сухонький, тонконогий, засутулился и побрел обратно к себе в класс.

Надо бы зайти на занятия еще двух групп. Вот группа Русина, бойкого сельского комсомольца, недавно мобилизованного в армию и получившего «в обработку» таких же, как он, юношей. А вот в стеклянное окно видны курчавые головы — маленькая группа татар, башкир и казахов; с ними занимался Левинсон, юноша девятнадцати лет, такой же черный и курчавый, как и его ученики. Учитель и ученики одинаково плохо говорили по-русски, но с помощью оживленной и яркой жестикуляции Левинсон находил какие-то скрытые тропинки в умы иноязычных учеников.

…Нет, он, Миндлов, больше не в силах, — почти каждый день нападала на него проклятая сонливость и на несколько часов валила его в кровать. Но обычно это случалось после обеда. А теперь, может быть из-за разговора с Гришиным она напала утром. Громко зевая, Миндлов через знойный двор побрел к себе, завалился спать; и вот он уже спит с открытым ртом, и Лобачев, заглянув к нему в комнату и сочувственно покачав головой, отправился в кабинет учебной части.