Повести — страница 44 из 53

что они красивы. А еще дальше, выше города, выше крыш виднелись хвойные хребты, поднялись, обнимая друг друга, зеленые и все более голубые. Жизнь.

А он, мой искуситель, грустно так продолжал:

«Пять лет, господин Гордеев, пять лет будете вы сидеть в этих гостеприимных стенах, а люди все так же будут идти мимо этой тюрьмы и даже не взглянут в ее сторону и не подумают о вас… А вам тридцать лет — расцвет жизни! По своей специальности вы неплохо зарабатываете, да если ваши силы и способности с таким же упрямством, как вы сейчас употребляете на безумные ваши дела, употребите для себя, так выйдете за эти пять лет в техники, в интеллигентные люди. Больше того: я уверяю вас, вам помогут…» Я ничего не отвечал. «Пять лет жизни, — продолжал он. — От тридцати до тридцати пяти. Мне же самому тридцать шесть, — в эти годы пенится, играет жизнь…» — ворковал этот красивый мужчина. Я молчал. Я видел, как сквозь прищуренные ресницы, он зорко и остро, с надеждой следит за мной. Я молчал…

И сейчас Гордеев тоже помолчал, опустив голову, и в полной тишине собрания только слышно было, как тихо звенят стекла, сотрясаемые неутихающей мостовой.

— Пять лет жизни! — вдруг громким голосом, вскинув голову, воскликнул Гордеев. — Он меня спрашивал, знаю ли я, что такое пять лет жизни, а я ранним утром, стоя в пикете и охраняя нашу работу, столько раз готов был грянуться грудью оземь и целовать эту землю, эту суровую и непокорную, но прекрасную землю… И я только женился, товарищи, поздно — двадцати девяти. Только встретил — и вот пять лет разлуки! Это я сейчас, товарищи, все ясно так выговариваю, а тогда это пронеслось в минуту. Как молния ударяет в сухостой, вот так же весь вспыхнул я, — пять лет! Он манил меня этими пятью годами, он хотел меня оторвать от того, с чем я был крепко связан, — нет, слово не то, без чего просто я не мог жить, — оторвать меня от нашего класса, от вас всех, доказать мне, что нашего класса не существует, что есть свора друг друга грызущих людей. Я сейчас это так все ясно говорю; если бы тогда я так понимал, я бы сумел обуздать свой гнев. А тогда я не сумел, не сумел и обрушил на его дворянскую голову такой двадцатиэтажный матюк, с богом, с крестом и царствующей фамилией, — может, придуманный самим батькой Пугачевым.

— Да. Ну, и наш интересный разговор на этом кончился, — переждав смех и аплодисменты, с сожалением сказал Гордеев. — Его благородие первый момент даже испугался, но потом он показал свои хорошие жандармские качества. Пять дюжих молодцов лихо обработали меня. Они старались вовсю; они так добросовестно поработали, что в камере уголовники, к которым я был брошен, снабдили меня сочувственной кличкой: «Отбивной», которую, кто из вас постарше, так за мной знает… Но из этого ничего не могло выйти: то, что они из меня хотели выколотить, вколачивалось все глубже.

У каждого человека в жизни есть таких вот несколько воспоминаний. Я не скажу, что они обязательно самые яркие, но их запоминаешь, как повороты жизненного пути, когда вдруг видишь новые горизонты. И вот, товарищи, вы здесь разбираете ваши дела, а я, — и он опять указал в сторону тюрьмы, и какая-то странная, яростная нежность прозвучала в его голосе, — все перемигиваюсь с этой старушкой, которая пять лет жестоко школила и нянчила меня. Как я ее ненавидел!.. Вы все знаете эти слова: «церкви и тюрьмы сровняем с землей…» — Он на минуту задумался и вдруг шагнул и стал лицом к лицу с Дегтяревым… — Я одно знаю: таких врагов, как этот жандарм, как те палачи, которые били меня, ничем, кроме тюрьмы, не смиришь. Это я уже знал. За это я спорил с меньшевиками. И сейчас еще раз вижу: эта старушка должна получать в свои руки всех тех, кто ее выдумал, кто веками крепил ее стены, и мы ее сроем не раньше, пока всех гадов не истребим на земле. — Аплодисменты перебили его речь. Первым зааплодировал Васильев, а за ним другие члены бюро. Он нетерпеливо поморщился. — Враг! Враг бывает разный. Есть у нас и такие враги, которых мы согнем, которым сделаем прививку, новую кровь, новые мысли вольем в сознание… Не просто, совсем не просто обстоит дело с нашими врагами. Вот возьмите вы этого человека, — спокойно и без всякой злобы сказал он, указывая развернутой ладонью на Дегтярева, и Дегтярев поднял глаза, передохнул, шевельнулся, отчаянная надежда тускло сверкнула в его глазах. — Неужто мы его судим за воровство? Пустяки…

Разве Дегтярев простой вор?.. Разберемся внимательно с этим интересным случаем. Первый вопрос: как он к нам попал? Он пишет в анкете: крестьянин-середняк. Был на империалистической войне, старший унтер-офицер. Что он унтер — это он пишет верно, а что середняк… ну что ж, будем проверять. В семнадцатом разлагал царскую армию. Участвовал в Октябрьской революции. Нет, не мог ты участвовать в таком святом деле, — уверенно сказал он. — Но, верно, уже тогда воровал, прикрываясь советским мандатом. Знаешь, обыски, конфискации под шумок, а? Ведь мы уже ловили таких самозванцев, — со спокойным интересом спрашивал Гордеев. Дегтярев мертво глянул в его любопытствующие, живые и веселые глаза и ничего не ответил. — Ну что ж, — прислушавшись к его молчанию, продолжал Гордеев. — Может, и воровал-то с невинной душой: буржуйские, мол… — И Дегтярев опять с надеждой глянул на командующего. — Видишь, Дегтярев, — как бы успокаивая, сказал командующий, — мы хотим понять, как ты к нам пришел. Сдается мне, он попал в ту большую волну, которая поднялась за большевистское дело из самой глубины народа и вливалась в партию. У тебя, наверно, были обиды и утеснения от старого режима, уж наверно были, поскольку ты не барин и не буржуй. Но для себя ты ни о какой жизни, кроме буржуйской, мечтать не мог. И, придя к нам, ты прокладывал свою дорожку в жизни. Говоря наши великие слова, ты, верно, думал, что они нам нужны для Ивана-дурака, чтоб его вести за собой, а потом, мол, ото всего откажемся. И ты под шумок готовился к этому времени, припасал золото. Ты очень хотел нам вредить, очень. И с радостью ждал этого, веря в нашу гибель… Но ты не ожидал того, что наметила партия, — этой новой политики. Ты понял, что мы сильнее и умнее, чем тебе кажется. И в момент, когда некоторые в наших рядах заколебались, ты стал их советником и болельщиком. Мы видим всю твою работу против нас. Ты действительно был убежден, что коммунизм — обман, что есть одна только правда собственности, хищничества, но в то время, как у Громова эти слова возбуждали ненависть, ты подло играл на этой ненависти… — Командующий передохнул, молча посмотрел на Дегтярева, и, почувствовав себя беспомощно-прозрачным, Дегтярев склонил голову, — вот оно то, чего он так боялся. — Так Дегтярев превратился в самого опасного врага. Не тот враг нам страшен сейчас, который наскакивает на нас и силой хочет сломить, — мы молоды еще были, а как мы их за эти годы сокрушили, как сокрушили! Страшен тот враг, который опасной заразой проникает в нашу кровь, в наше сердце, в наш мозг — великую нашу партию — и мутит слабые души… И вот она, будущая чистка, товарищи! Она еще впереди, но, как я понимаю, сегодня она уже началась, мы очищаем себя, с болью, с мукой извергаем из себя ядовитых паразитов… Не думаю я, чтоб много таких нашлось среди нас, но лучше уж побеспокойте десятерых невинных, но изловите одного вот такого мародера, добровольного провокатора, партийного изменника. Надо быть большой стервой, чтоб суметь пробраться вот сюда, в наши ряды. Таких прощать мы не можем, в их исправление не верим, и дорога для них из этого зала одна: вон туда! — И так же, как в начале своего выступления, он указал на тюрьму.


Сразу после заседания бюро Розов с Арефьевым и Лобачевым прошли в кабинет начальника.

— Дайте телеграмму… — сказал Розов.

Молча читал он скупые строчки телеграммы, и в момент, когда Лобачев подумал, что непонятно долго читает начпуокр эти скупые, считанные слова, дверь открылась, и в кабинет вошла женщина; ее выпуклые глаза были заплаканы, щеки и губы ярко румяны. Она, видимо, пыталась себя сдерживать, но слезы вопреки желанию катились по ее лицу. Однако она сквозь слезы быстро и с любопытством оглядела Арефьева, Кононова, Лобачева. Что-то приятное, веселое, несмотря на слезы, было в ее взгляде.

— Татьяна Розова. Жена моя, — однотонно сказал начпуокр. — Ну, Таня, надо брать себя в руки… Была?

— Была… — Она кивнула головой, слезы разом брызнули из ее глаз, и она, не утирая их и всхлипывая, сказала: — Да. С ним очень плохо. Я правильно тогда тебе говорила…

— А как быть с телеграммой? — перебил Розов. — Вот она.

Но Таня не взяла телеграммы в руки и даже с ужасом отмахнулась от нее.

— Что ты, что ты!.. Да он тут же с ума сойдет… Я у него в комнате убрала, портрет ее поставила, а сейчас я за бельем, хочу переменить ему рубашку, цветы надо…

«Верно, вот верно! — думал Лобачев, с восхищением глядя на эту незнакомую женщину, которую он, казалось, знал всю жизнь, но позабыл. — Такую вот жену бы тебе иметь, Григорий Лобачев», — подумал он и конфузливо остановил эту непроизвольную мысль.

— Ему надо говорить, что она жива.

Розов уныло покачал головой, и она сразу пожалела его.

— Ничего, Фима, ничего, все наладим!

Слезы высохли на ее лице. Горят щеки, блещут глаза, она быстрой рукой поправляет волосы. Она видит, что мужчины колеблются, и тем увереннее говорит сама.

— Ну, ладно, мы сейчас скроем… Но ведь потом он все равно узнает?.. — спросил Лобачев.

Арефьев и Розов, услышав его вопрос, выжидательно повернулись к ней.

— Потом?.. — насмешливо повторила Таня. — Мы посмотрим, что будет потом, а пока он выздоровеет, — хитровато сказала она и, мягким настойчивым движением взяв из рук мужа телеграмму, изорвала ее, так и не прочтя. — Вот! — решительно сказала она и вышла из комнаты.


— Иосиф, помнишь, при белых я в Харькове вас прятала, тебя и Ефима? Ты помнишь? Да ляг, милый, ляг! Помнишь? — говорила она и гладила его обеими руками по лицу, точно стремясь через широкие свои ладони влить ему свою силу. Глаза ее блестели, и слезы быстро сохли на горячих щеках. — Помнишь, Иосиф?