Повести — страница 5 из 53

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

На улицах еще морозно так, как бывает ранним утром ранней весны; нежаркое красное солнце низко висит над горизонтом; в западных комнатах в темных углах бродят остатки ночной темноты, а секретарь политотдела уже пришел на службу и расписывается на листке, что лежит перед сонным дежурным: «Матусенко»… И каждая буква его росписи кругла, разборчива, законченна, и только к последней прицепил Матусенко маленький хвостик, тонкий и робкий.

Раздевшись и повесив шинель, Матусенко расческой приводит в порядок свои волосы и отправляется в кабинет начальника. Там стоит большой стол, аккуратно покрытый розовой промокашкой. Матусенко заглядывает в чернильницу начальника: есть ли чернила? Пробует его начальническое перо — плохое перо… Матусенко меняет перо, внимательно еще раз пересматривает деловые бумаги, которые сам с вечера положил на стол начальника, и пытается разобрать мелкую скоропись Мартынова, замещающего начальника политотдела Головлева, который находится сейчас в Москве, в командировке.

Матусенко — маленького роста, брюки аккуратно проглажены, на пальцах рук — кольца; лицо широкое, румяное, и навсегда на нем застыла улыбка, похожая на тот хвостик, что приделывает Матусенко к своей фамилии, заискивающий и робкий. На чистенькой гимнастерке — эмалированный значок: коммунистическая красная звездочка. Сегодня воскресенье, и только к одиннадцати часам в политотдел приходят машинистки и младшие инструкторы, веселая, шумливая публика. Но Матусенко от них сторонится. Вернее, он просто не замечает их, не задумывается над их существованием, как не задумывается над существованием всего, что его не касается, всех тех людей, которых он считает ниже себя по должности, над красноармейцами и учителями, приходящими в политотдел…

Но зато Матусенко очень много размышляет о тех, кто выше его по служебному положению Начальником он тоже оценивает различно: одни ему нравятся, другие — нет, одних он боится и не понимает, других не боится и понимает, но всякое начальство всегда в сфере его внимания, и он постоянно следит за ним своими маленькими глазками.

Головлева, начальника политотдела, шумного, грубого, скромно одетого, а порою небритого, Матусенко не любит. Однажды Матусенко хотел помочь Головлеву надеть пальто, но тот вырвался из липких объятий, оглянулся с насмешливым удивлением и сказал слова, в высшей степени обидные, неприятные и, главное, непонятные:

— Товарищ Матусенко! Зачем вы это?.. Вы ведь коммунист… Кто вас просит быть лакеем?

И хотя Матусенко не любит и боится Головлева, но Головлев — начальник, а это значит, что нужно подчиняться и с улыбкой выслушивать грубые замечания. Часто задумывается Матусенко над этим непонятным порядком, вследствие которого он, воспитанный, грамотный человек, как-никак военный чиновник царской армии, должен подчиняться неотесанному Головлеву.

Правда, республика называется рабоче-крестьянской, а Головлев — рабочий, но в глубине души Матусенко считает это название — Российская Советская Федеративная Социалистическая Республика, — равно как и ее лозунги, чем-то хотя и звучным, но ничего в себе не содержащим.

Приход Мартынова прерывает думы Матусенко, и на вежливое приветствие Мартынова отвечает Матусенко поклоном и сладкой улыбкой. Мартынов совсем не то, что Головлев: хотя одевается он тоже скромно, но есть в нем какая-то особая миловидность. Мартынов никогда не кричит и, когда нужно что-нибудь приказать, краснеет.

«Благородного воспитания, в гимназии учился», — с уважением думает Матусенко. А Мартынову всегда неловко, когда услужливый Матусенко получит для него паек и сам принесет на квартиру.

Много думает Мартынов о революции, о коммунизме, о смысле жизни своей и о человечестве, и не замечает он, что услужливый, покорный Матусенко давно уже изучил Мартынова и по-своему понял.

Вот Матусенко вкрадчивым голосом спрашивает Мартынова:

— Почему люди верят в бога? Что такое империализм? Когда будет мировая коммунистическая революция?

Мартынов оживляется и начинает отвечать на вопросы и думает про Матусенко: «А он любознательный парень… Только самолюбия и уверенности в нем мало». И не знает он, что Матусенко очень уверен в себе, знает свою дорогу в жизни, по-звериному чутко наблюдает все и совсем не слушает долгих объяснений Мартынова…


Для Мартынова быстрой вереницей дни проходили за днями, и незаметно прошла долгая зима.

Осенью, на пороге зимы, казалось, не пережить ее, а вот она прошла, и Мартынов с радостью почувствовал сегодня, что весна вдруг, словно старшая сестра, погладила доброй рукой и поцеловала.

Как и всегда, сегодня в политотдел приходят политработники, и военком батальона ВЧК Данилов, молодой парень, в красных штанах и франтовском френче, по обыкновению подозрительно привязывается к каждой мелочи, во всем видит бюрократизм политотдела и добродушно, но насмешливо говорит на прощанье:

— Ладно, товарищ Мартынов. Вы приказываете — наше дело выполнить.

Мелькает перед глазами услужливый Матусенко; приносит он бумаги для подписи… Но все это, всегда интересное, даже в мелочах освещенное революцией, сегодня скучно. И Мартынов выбегал на каменное крыльцо, с которого уже стаял снег, и щурился с блаженством на солнце.

После обеда в шумной политотдельской столовой не было ни лекций, ни собраний. По грязной и веселой улице медленно шел Мартынов к себе на квартиру, не заметил, как промочил ноги, и своим медленным шагом мешал он мальчишкам играть в бабки на просыхающих тротуарах.

С детства знакомые дома, надоевшие вывески и серые заборы родного города будили воспоминания о прошлой жизни, о семье, бежавшей в Сибирь, о товарищах по гимназии, которые в большинстве стали белогвардейцами, о судьбе, приведшей его, барчонка, в ряды Коммунистической партии, великому делу которой он предан так горячо, — и все же точно стеклянной стеной отделяет он сам себя от других коммунистов. Это делает его одиноким и заставляет страдать.

И он думал о той, что живет здесь же, в городе, у старой церкви, о любимой и бесконечно далекой.

Последний раз видел ее на улице зимой. Из белой мерцающей завесы падающего снега возникла внезапно ее тоненькая фигура, вот близко, близко ее лицо, снежинки в волосах, черные глаза с лукаво-длинным разрезом.

Увидела его — загорелась в глазах радость, потом подернулись они грустью. Прошла она мимо, и при воспоминании о ней шептал он нежные слова, и, не услышанные ею, падали эти слова, как в темную воду глубокого колодца.

Так целый год прожили они в одном городе, разделенные немногими кварталами. И каждый раз, вернувшись к себе на квартиру, глядел он в окно. Старался рассмотреть дом, там, на горе, возле старой церкви, где живет она, и воображал уютную комнату ее, увешанную гравюрами, а в углу, в старом киоте, темные и хмурые образа…

Мартынов не заметил, как пришел на квартиру, скинул шинель и, точно проснувшись, оглянулся кругом.

Кровать, книги и хлебные крошки на голом столе. Пусто и неряшливо, точно здесь никто не живет… «Уйти куда-нибудь? Но куда и к кому?»

За всю зиму один только раз Мартынов был в гостях у Матусенко, который почти насильно затащил его к себе. Мазал Мартынов белый домашний хлеб сливочным маслом, с удовольствием пил душистый сладкий чай со сливками, так вкусно давно уже не ел Мартынов, и удивлялся простодушно: «Откуда все это у вас, товарищ Матусенко?»

А круглолицый, ласковый хозяин улыбался, щуря свои крохотные глазки, и почтительно, но все же с некоторым оттенком хозяйского самодовольства, угощал:

— Медку, товарищ Мартынов, пожалуйте. Жена у меня в продмаге служит… так вот ей паек выдают очень богатый. А вот молочка берите, от собственной коровки. Семейному человеку можно все завести! Правда ведь, товарищ Мартынов? Да вы что ничего не берете? Груша, угощай начальника, — говорил он жене.

Мартынов встречался взглядом с женой Матусенко, полногрудой, румяной блондинкой, видел огоньки в зеленой глубине ее зрачков. Открывала в улыбке белые зубы и, пододвигая белые сдобные булочки, сверху намазанные сахарином, говорила жена Матусенко:

— Кушайте, пожалуйста.

А Матусенко тонким своим голосом продолжал вкрадчиво говорить приторно-сладкие, словно булочки, намазанные сахарином, аккуратные слова.

Оглядывал Мартынов комнату Матусенко, тяжелые шторы на окнах, круглые столики, китайскую ширму, диван и ковер и вспоминал прошлое, такое недавнее: сытая жизнь в уютных комнатах отцовского дома, который занят сейчас детским приютом.

И понял сейчас Мартынов, что идти ему некуда, что даже в политотделе он никого не застанет, что там теперь только пустые столы и голоногие уборщицы моют пыльный линолеум. Лег Мартынов на твердую свою постель, уткнул лицо в подушку, чтобы не видеть неряшливой своей комнаты.

Он опять вспоминал свою прошлую жизнь: не те последние годы, когда после революции политические убеждения по разным дорогам развели его с семьей, а давнишнее детство, игры в прятки в теплых комнатах, ласку матери, елку.

И он достал из-под подушки синюю вязаную фуфайку — единственное, что у него осталось от дома, фуфайку, в которой, позвякивая коньками, бегал на каток, — ведь там, на катке, он познакомился с Надей…

Накинув шинель, Мартынов вышел на улицу.

Совсем стемнело; показались немногие звезды, и хоть было свежо, но на эту ночь весна осталась в городе; открытые лужи, не затянутые льдом, поблескивали живой рябью; в темных канавах журчали ручьи.

Мартынов шел быстро и не думал теперь ни о чем, но слушал сразу все: и журчанье ручьев, и капанье воды с крыши, и шорох голых сучьев, и гудки паровозов со станции. Все эти звуки теперь покрывались одним низким и рокочущим гулом: ревела сирена электрической станции. Но Мартынов продолжал беспечно наслаждаться этой живой музыкой. На улице пусто и безлюдно, спокойны маленькие домики, и только у красноармейского клуба навстречу Мартынову попался человек в накинутой наспех шинели. Сошелся вплотную с Мартыновым, пристально взглянул в его лицо… Узнали друг друга — встречались на партийных собраниях.