Повести Зайцева — страница 15 из 20

Данюшке теперь, как Дуся померла, положена пятая цасть. Полоо-ожена! Клавдия прижмурила хмельные глазки и лукаво погрозила пальцем. Я смотрел на эту простую смекалистую женщину и думал о том, как повезло Вайнтраубам, что на дворе нынче 73-й год, а не наоборот - 37-й. А то припухать бы им всей компанией где-нибудь в Коми... Конечно, миролюбиво рассуждал я, человек ищет, где лучше. И нередко за счет ближнего. Это довольно распространенное явление, кто спорит. Но кое-чего мне было не понять. Беспокоила, тяготила мою усталую душу одна вещь. - А вот, извините, конечно, Клава... Вот просто интересно - за что вы их так? - Да ведь как же! - Клавдия сделалась вдруг строгой и совсем трезвой. - Ты, к примеру сказать, крещеный? - Ну я крещеный, - вмешался опять Батурин. - И что? - А то, что все должно быть по справедливости. По нашему, по православному закону - делиться надо. А кто сам не делится - не грешно и поучить. Сейчас я уже не совсем молодой человек и убедился, что справедливость грабли исключительно коварные, и религия аккуратно обходит их стороной, предпочитая трактовать о любви. Справедливость же как доктрина - плод, конечно, убогого и голодного ума, который видит главное условие построения Утопии в дележке. И называет ее для красоты - справедливостью. На самом же деле никакой справедливости в природе нет, а есть одна любовь. (Как нет и утопии, а есть вместо нее кое-где, наоборот, антиутопия.) Конечно, несправедливо любить любовника больше, чем отца родного. И аналогично несправедливо кормить проголодавшегося дитятю человечиной, если под руками нет ничего другого. Однако повсеместно жизнь ставит нас перед разнообразными фактами именно многоликой любви в ущерб справедливости. Да и что такое "справедливость"? Заметьте: она неопределима! Справедливость - это... И все. Это когда... Допустим, мы с Батуриным делимся с некой Клавдией нашей водкой. Но разве мы поступаем так потому, что это - справедливо? Нет, просто наши щенячьи души преисполнены любви к ближнему. И тем больнее наше разочарование в нем. Теперь я - взрослый, лысый человек и ненавижу болтовню о справедливости, примерно как сладкое венгерское шампанское. А истоки этого непоправимого рефлекса - там, в Доме колхозника на станции N. Годы службы в Советской армии вытеснили из моей памяти и Клавдию Вырину, и ее сына, и весь этот фестиваль паскудства. В стройбате, затерянном среди комариных хлябей Вологодской области, мое человеколюбие подверглось куда более циничным и жутким испытаниям. Муть о справедливости, которая еще отчасти заволакивала мой мозг, была в первые же недели рассеяна старшиной Хелемендиком и старослужащими Хабидуллиным, Хвостовым и Хопром. И лишь сугубо философский склад ума позволил мне вылежать в лазарете с желудочным кровотечением и сотрясением мозга и не удавиться перед выпиской. Я заглянул в бездны, под очко налитые коричневой жижей столь зловонной, что глубину их не представляется возможным измерить. Ну и так далее. Окончив срочную службу и следуя в армейском грузовике до Вологды, где предстояло мне сесть в скорый поезд "Вологодские кружева", я не пел с дембелями песен Высоцкого и не испытывал радости. Одну чугунную усталость ощущал я, и зрелое лето русского севера почти не касалось моих органов чувств. Как вдруг грузовик затормозил перед беленым домиком с дверью, заложенной железной скобой, - захолустной чайной, и старшина Хелемендик затрусил куда-то на зады заведения. А я обнаружил, что и улица, покрытая глубокой мягкой пылью и поросшая по обочинам лопухами, и протяжно мекающие козы, что холодно глядят на нас своими желтыми глазами, и чайная, и выкрашенное гнусной убогой краской розовое строение неподалеку - мне хорошо знакомы. Подоспевший старшина с бутылкой крикнул, что через полчаса - проходящий из Мурманска, стоит минуту; кто спешит - вылезай! Я спрыгнул. В дверях (все так же, на одной петле) Дома колхозника я столкнулся с неприбранной бабой в бязевом халате. Она выплеснула с крыльца грязную воду из ведра, шлепнула мне под ноги тряпку и буркнула: "Куды лезешь в сапожищах, енерал, грязюку-тко оботри! Тебе ночевать али до кукушки? Дак кукушка не обещаю, пойдет ли..." Я спросил дежурную. "Дак я дежурная и есть. Коли ночевать - то у мене белье не стирано, а ежели до кукушки, дак она уж, почитай, три дни не ходит, а ежели согласен без белья..." - А что Клавдия Вырина - работает она теперь? Знаете ее? - Дак знаю, кто ж ее не знает, змеюку. Съехала уж года полтора как. Домушку свою продала и в город подалася. - Да в какой же город-то?! - я терял терпение. - В Москву? Видимо, идея о множественности городов была для бабы неожиданной, и она с минуту глядела на меня в растерянности. - Люди сказывали - в город... Може, и в Москву... Слышь, а ты не от ейного ли сынка-то часом? А то зимой вот тоже наведывался один, Клавку спрашивал. В ватнике, с чумоданчиком. Тоже с ночевой. Я говорю - белья-то, мол, нету, а он - мы без белья привыкшие. Полез за деньгами - а денег-то, мамонька, пачка вот такенная, и одни червонцы. И червонцем расплачивается - сдачу, говорит, бери себе, красавица, а лучше за бутылкой-тка сбегай. Я к Ермиловне побегла, а она меня и научи, что не с добра энти денжищи, не иначе - сиделый человек, с зоны от Даньки, и хорошо, коли выпустили, а то и похуже быват. - Похуже? - Быват, бежалый человек... У нас тута часто бегають с лагерей. Дак ты не от Даньки? Вот и я гляжу: солдат, - стало быть, не с зоны. Ой, а може, ты на зоне конвоир, може, ищешь кого? Ох, Господи-сусе-христе... - Баба выпучила глаза и закусила кулак: - Чо, Данька сбежал? Точно? Ай нет? Махнул я рукой на бестолковую и пошел, взбивая пыль, на станцию за билетом. - Эй, солдат! - закричала баба мне вслед. - Вспомнила я! Клавка, точно, в Москву подалася! У Даньки на площади жила с им вместе! У снохи-то, слышь, площадь отсудила и жила с им, покудова хлопчик по пьянке ее не порезал, мало не до смерти! Я ехал домой и плохо помню - с правой или с левой стороны светил мне месяц. Мною владела сильная и уже знакомая мне дрянь, будто меня сунули мордой в бездонную коричневую жижу. Я курил вонючие папиросы в вонючем тамбуре вонючего плацкартного вагона, и такая смертельная тоска наваливалась сквозь разбитое окно всей своей ночной тушей... Я не мог проглотить эту тоску и, наверное, подавился бы ею - кабы на каком-то обугленном полустанке не вскочил в мой вагон налегке веселый дембель Батурин и не угостил меня хорошей болгарской сигареткой имени памятного сражения на перевале Шипка, где русские солдаты в очередной и не последний раз доказали болгарским братьям свою нерушимую дружбу. Ах, шарабан мой - американка! Нина Акулина продвигалась по жизни толчками, от конфликта к конфликту. При почти коровьем миролюбии и повышенной тяге к стабильности авантюрность и конфликтность ее жизни убивали Нину. После каждой стычки - сперва в школе, девочкой-комсоргом, потом на работе, и с родителями, а затем с собственной дочерью, с мужчинами - невообразимым количеством мужчин (невообразимо много их было не то что в абсолютных величинах, но невообразимо много для такой испепеляющей бразильской страсти, какую мы испытывали к каждому); после прений на улице, в магазине, в метро и в общепите, после каждого мелкого скандала, который мы переживали как Куликовскую битву, как Бородино и Сталинград, после каждой ссоры и свары следовал распад нашей личности, сборка же нам давалась пропорционально возрасту - все большей кровью. К сорока пяти годам веселая и справедливая девочка-комсорг закоренела в депрессивно-истероидном состоянии. Мужчин, да и вообще людей, склонных считать это интересной экстравагантностью, - убывало. Верный Олег соблюдал рутинное статус-кво в силу привычного чувства вины как перед Ниной, так и перед женой и в своем безрезультатном искуплении все глубже погрязал в этом адском курятнике. Нокауты становились продолжительнее и, таким образом, реже и реже давали импульсы толчкам, методом которых Нина совершала свой путь. То есть пока она отлеживалась зубами к обоям в своих никому не интересных депрессиях, ее психологическое время тормозило. Оно как бы ничего не вмещало, никаких событий и информаций: организм Нины Акулиной практически не вступал во взаимодействие с окружающей средой. Другими словами - не старел. Так что выглядела она в целом неплохо, что ее, впрочем, тоже уже не радовало. С чего все началось, допустим, сегодня? Эта негодяйка явилась из школы с утвердившимся в последнее время выражением брезгливой скуки, а в ответ на вопросы - такое, понимаете ли вы, обморочное закатывание глаз: ну, типа, еще чего сморозишь? - Может, прекратим, в конце концов, эти ужимки? - вот, собственно, и все, что мать сказала. - Может, ты прекратишь, в конце концов, ко мне цепляться? - огрызнулась эта негодяйка, бросила куртку на пол и закончила аудиенцию. Из-под слабого косяка вывалился небольшой кусок штукатурки. - Она еще будет, дрянь, дверьми тут хлопать! - взревела Нина, влетев в комнату к дочери, но не двигаясь дальше порога, как в клетке. - Хватит на меня орать, понятно?! - крикнула в свою очередь, как обычно, Лиза и затрясла кулачками возле красного хорошенького лица. - Не смей так разговаривать с матерью, нахалка! Всю душу вынула своим хамством! Слышать не могу твой базарный тон, хабалка! Не-мо-гу-боль-ше-слы-шать, с ума схожу! Нарочно, нарочно же меня изводишь, хочешь увидеть, где кончится мое терпение! В петлю, что ли, загоняешь, дрянь такая, ты меня!! Четырехстопный этот хорей привел Лизку в неописуемую ярость. - Замолчи! Не ори! - завизжала она, и малиновые щеки сразу сделались мокрыми от слез. - Это ты меня извела, то ласкаешь, то орешь, как ненормальная, кто это выдержит?! - Заткнись, истеричка! - Вся в тебя! Нина почувствовала, как ее накрывает красной волной бешенства, когда уже ничего не соображаешь и не совладать с собой. Успела только запомнить, как сиротским движением Лизка закрыла голову локтями. А как отдирала ее руки от лица и не могла отодрать, как била по этим рукам, как вцепилась дочке в плечи и трясла ее и как швырнула на диван, и откуда взялся вдруг Олег, который гладил по лицу, профессионально поил противной теплой валерьянкой и щупал пульс, - не помнила. Нина тихо плакала, как всегда, охваченная мучительным горячим разбуханием в носу. Гундосо бормотала: вы все, все хотите от меня избавиться... А вам ведь очень будет без меня плохо... - Дура ты моя... - вздыхает ей в шею Олег. Тут является зареванная Лиза и включает телек. "...состоялись сегодня в парламенте..." "Никогда не пустуют тысяча сто семьдесят три спортивных со