Повестка без адреса — страница 25 из 33

рестил его, будто связал. «Отче наш…» — поставив свечу у темноликой иконы, начал Антон Галактионович. Всё было привычно: тысячи раз произнесённые слова… И вдруг его стали душить слёзы. «Отче наш, Отче наш!» — бормотал он, захлёбываясь рыданиями, не в силах двинуться дальше.

И чувствовал, что молитвы не достигают неба.

А теперь, лёжа в темноте с открытыми глазами, он перебирал свою жизнь, в которой оказался не пойми зачем, и которую провёл, будто менял местами оконные занавески.

Он ощупывал себя изнутри и чувствовал скопившуюся за годы мерзость, от которой несло за версту, и готов был задохнуться.

«Старость… — брюзжал он. — Незаметно превращает в скотов…»

Теперь он часто жаловался.

Душа не семечки — не выплюнешь, и если заболит — навсегда…

«Притихни, ругачий!» — шикали из темноты.

Но он пропускал мимо.

Пока не припекло, мнишь о себе, думаешь, пуп земли, возносишься до небес. А всё буднично: увозит «скорая», унизительные анализы, пичкают разной дрянью — последние часы отравляют…

Его передёрнуло.

Дубина-врач диагноз залепит, и пиши — пропало, никаких тебе фанфар. А ведь после каждой смерти солнце должно меркнуть! Нет, неладно что-то в мировом устройстве, раз смерть превратилась в статистику…

Он сплюнул, растерев слюну каблуком.

И нет ни сильных, ни слабых, за силой кроется толстая кожа и бедная фантазия. А как представишь последствия — шага не ступишь…

Подвернув кальсоны, он прикрыл дырку на щиколотке.

Говорят: сильные прячут чувства. Но хорошо скрывает тот, кому нечего скрывать…

«Что ты нам голову морочишь?» — вздохнул кто-то, точно кнутом хлестнул.

Нет, нет, вы послушайте! Вот какое у меня наблюдение. Своего рода, парадокс… Юношей много читаешь, но в жизни ничего не смыслишь, потом — совсем не читаешь, но знаешь всё. Рано или поздно у каждого наступает просветление…

Он заторопился, ему казалось, что терпение слушателей вот-вот лопнет.

Да, в юности трудно увидеть мир в истинном свете и не сойти с ума. А в старости видишь всё сквозь бляшки в мозгу…

«Короче!» — наступали ему на пятки.

Конечно, конечно…

Он перескакивал с темы на тему, как воробей по веткам.

Вы замечали: в больнице люди добрее. И религиознее. Это потому, что у больных и здоровых разные боги.

Я хочу сказать, Бог един, только верит в него каждый по-своему, правда?

Ему не отвечали.

Часто моргая, он корчился на стульчаке, запершись в уборной.


А потом долго не мог уснуть, повторяя нацарапанные на стене строки:

«Ударив по затылку, сунули в бутылку, вода ли там, моча ли — об этом умолчали!»

И беспокойно ворочался, натягивая простыню на горбатый нос.


Ему назначили сиделку, на которую изливались ночами его соловьиные трели.

И всё же теперешние времена слишком земные. Вместо сердца все слушают, куда ветер дует. Но счастье не жар-птица — за хвост не ухватишь! До него достучаться нужно, пробудить… Вы согласны?

Сиделка полусонно кивала.

Да, счастье внутри. Но это немногие понимают. Вот и бегают с высунутыми языками, гоняются чёрт знает за чем! А напрасно: мир — опытный карманник, как ни крутись, всё равно оберёт…

Сиделка отвернулась.

Ах, кабы знать это сызмальства! Но опыт, как розги — его только на своей шкуре чувствуешь. Есть ещё, правда, религия… Конечно, религия — это попытка увидеть истину в кривом зеркале. Но другого — нет…

Сиделка набрала шприц.

Да, жизнь была долгой, многое повидал. Впрочем, и вы не молоды, верно, освоили земную конституцию, заметили, что с моралью, как с гангреной — долго не протянешь…

Сиделка сделала укол.

Спасибо, совсем не больно… Если бы у судьбы были такие же руки…

Сиделка улыбнулась.

Вот я жил… А зачем? Жену бросил, написал несколько бездарных книг. Учить всех пытался, наставлять. А сына не воспитал! Я ему Пушкина, а он мне: «По улице гей гонял голубей, у гея стоял “воробей”…» Представляете? Их поколение…

Внезапно Антон Галактионович осёкся. Он вдруг вспомнил наивного Тараса Безубяка, жевавшего селёдку усатого швейцара, учителя богословия, старавшегося быть современным, мальчишку с котом, огромного батюшку, похожего на конус…

И понял, что каждый прикован к своей судьбе.

Простите, я вас утомил… Страшно — вот и болтаю…

Сиделка спала.


Он очнулся мгновеньем раньше и сразу понял, что уже умер.

«Что ты вынес из мира?» — пронзил его неземной голос.

Там пошлость и кровь…

Он чувствовал, что говорит не то, но шёл напролом, как чёрт по бочкам.

…и кто только выдумал земную конституцию…

«Каждому — своё!» — вздохнули за спиной. Антон Галактионович обернулся:

…Но я же не слепой…

«Ты и сейчас ничего не видишь!» — вынесли ему приговор.

И Антон Галактионович догадался, что даже не умер, а перестал притворяться живым. Он понял, что надо всех простить, но ведь прошлого этим не вернуть. «Гойса, Бога побойся!» — послышалось ему. «Бог един, но каждый верит в Него по-своему», — завертелось на языке. А потом в голову полезла какая-то ерунда: «По улице гей гонял голубей, у гея стоял “воробей”».

Антон Галактионович подыскивал слова и не мог найти. «Все слова чужие, — понял он, — своё — только молчание». Он заплакал, впервые не стыдясь слёз, не видя, как ангелы, скорбно сложив крылья, каменели на облаках.

В ПОЕЗДЕ

Ехали уже сутки — пили чай, играли в карты.

— Вон огоньки мелькают, — наморщился пассажир, похожий на цыгана. — Верно, и там люди чешут языками, вроде нас. Как думаете?

— Ни черта не чешут, — усмехнулся другой, — телевизор смотрят.

Рыжие волосы у него забивала седина.

— Едкий вы народец, журналисты! — деланно расхохотался чернявый. — А мы, военные, сентиментальны…

— Профессия обязывает?

— Опять вы! Нет, серьёзно, я люблю в дороге душу отвести. С кем ещё откровенничать, как ни с попутчиком? — Он равнодушно скользнул взглядом по залитым луной полянам. — Вот говорят: закон жизни, а, по-моему, её река несёт нас в лодках без вёсел, кружит, ломает…

— Писать пробовали? — сощурился рыжий.

— Зря издеваетесь, — глаза военного превратись в бритвы. — У меня опыт богатый, и смерть повидал… Хотите историю?

— Из личной жизни?

— Не всё ли равно? А история забавная.

Военный облизал губы, уперев подбородок в ладонь, так что лицо стало похоже на печёное яблоко.

— Жил-был врач. Работал в провинциальной больнице, лечил скарлатины, выводил глистов, ставил банки…

А сам зеленел от тоски, переверни меня кулак! Платили ему гроши, а понукали, как савраску…

Чернявый упёр взгляд в стенку.

— Но дело даже не в деньгах… Э, да не спите, разбойник, имейте совесть!

Рыжий рассеянно кивнул.

— Гадкий утёнок был наш доктор. Обижали его, травили, кому не лень. А дома жена пилила. Женился он рано и бестолково, а жёны — пушки заряжёны! — Он рассыпался коротким смехом. — Взял красивую, с норовом, и души в ней не чаял, знаете, как в юности постель привораживает? Собачку завела — он и собачку выгуливал, кофе по утрам подавал, на работу опаздывает — а варит. В сиреневом фартуке, переверни меня кулак! А она возьми и закрути роман с заезжим репортёришкой, бумажной душой, не примите на свой счёт. И не по страсти, а так, от скуки… Я закурю?

Щёлкнула зажигалка, дым полез к потолку.

— Кажется, ещё городишко пролетели, — сверкнул залысинами военный, нагнувшись к ботинку. — Я не слишком затягиваю свою историю?

— Свою? — эхом повторил рыжий. — А куда спешить? Ночь длинна…

— Это верно, — выпрямился военный с красным лицом. — Спешат только в могилу. А врач поспешил. По городку поползли сплетни, доброхоты раскрыли глаза. Мир и раньше был гадок, а тут — прямо ад! Начались выяснения, жена на своём стоит, упрекает. Лжёт, изворачивается… Ругались часа два! Женщине самой природой отказано в раскаянии. Так бы и заглохло, заросло рубцом на сердце — врач бы стал вечерами таскаться по частным больным и потихоньку спиваться. Ан нет, нервы сдали, взял да и пырнул благоверную кухонным ножом.

Поезд внезапно затормозил, стало слышно, как жужжит муха.

— Встречный… — стряхнул пепел военный. — А врач застыл, как вкопанный, кровь хлещет, а он не чувствует ни ужаса, ни сладости отмщения — ничего не чувствует. Толстой хорошо это в «Крейцеровой сонате» описывает. С детства привык читать, у отца — огромная библиотека… Эх, кабы знать, что лгут книги — сжёг бы!

Чернявый глубоко затянулся. Отсчитывая рельсы, снова застучали колёса.

— Так и зарезал жену, как курицу, вульгарно, безо всякой там достоевщины и психоанализа, поплёлся к раковине смывать кровь. Себя, правда, тоже по горлу полоснул, но испугался — неглубоко. А у репортёришки командировка закончилась. Судьба благосклонна к шкодливым котам, замечали?

Тяжёлым обручем висела луна, в низинах густел туман.

— Любовь, значит, не допускаете, — глухо спросил рыжий.

— Тут до вас батюшка ехал, — пропустил его слова мимо военный, — чай дул стаканами, а чуть что — священная цитата. Так мы заспорили. Мёртвым, говорю, лучше: им не надо ловчить, лицемерить. А в чём наша вина? Что не хотим быть раздавленными? Что изо всех сил цепляемся за последний день? Одна гадина жрёт другую, потому что так устроена. Смерть избавляет от муки — против воли быть хищником… Как же он взвился! Будто исчезла ряса, а под ней — оскорблённый обыватель. Да как же можно, говорит, видеть в людях зверей? Уж лучше обманываться, сдохнешь от вашей мизантропии! А я ему: и так, и так сдохнешь, верещим сороками на заборе, а мальчишка-то уже целит камнем.

Чернявый засопел, брови сомкнулись, как у гнома.

— А врач? — сдавленным голосом спросил попутчик.