Бизьен вложил столько души в образ профессора Харкисса, что в его стараниях трудно было не разглядеть неподдельную ненависть к прекраснодушным идеалистам, гарцующим без всякой практической пользы на арене романтического цирка. Кон угадывал за этой желчной мстительностью какую-то глубокую давнюю рану, скрытую горечь и, быть может, даже ностальгическую грусть, которую великий промоутер, как и сам Кон, явно жаждал из себя вытравить. Это был свой брат пересмешник, соратник по глумливой борьбе с непобедимой Властью, борьбе тщетной, но бодрящей. Мэтьюз получал от «Трапстропиков» пятьдесят тысяч франков Океании в месяц за исполнение роли профессора Харкисса и справлялся с ней вполне успешно. Вид «поседевшего раньше времени» молодого ученого, готовящегося к смерти, производил на туристов неизгладимое впечатление, особенно на фоне чарующего пейзажа. Но два месяца — это все-таки перебор, Мэтьюз был сыт по горло. И потом, вокруг такая красота, что он начал чувствовать себя среди всего этого каким-то подонком. Да еще Бизьен запретил ему пить, пока не отчалят туристы. Напрасно Мэтьюз втолковывал ему, что, мучимый стыдом и угрызениями совести, профессор Харкисс должен, по всем законам психологии, искать забвения в алкоголе. Бизьен был непреклонен: пьянство на корабле под названием «Человеческое достоинство» исключено! Мэтьюз, со своей стороны, считал, что под таким флагом, наоборот, можно только спиваться от отчаяния. Но поди поспорь с Бизьеном! И никаких женщин на борту — Мэтьюзу пришлось перейти на полное самообслуживание. Бизьен жаждал чего-то возвышенного, благородного, героического — чего-то греческого. Когда-то он возглавлял агентство в Афинах, и Греция с тех пор не давала ему покоя. Короче, высокая трагедия: ни капли спиртного и никаких вахинэ. Мэтьюз, однако, не собирался среди всей этой красоты вести жизнь аскета и время от времени пускался в загул. Вчера, например, он кутил в Папеэте, но опоздал потом на рейсовый грузовик, который шел в Маутуру, и когда прибыли туристы, они не обнаружили на борту «Человеческого достоинства» никого, что, в сущности, вполне естественно, ха-ха-ха, но привело Бизьена в дикую ярость, и он грозился выслать английского пикаро с Таити за злоупотребление доверием и аморальное поведение. Кону, конечно, смешно, но пусть сам попробует поторчать тут месяц-другой, и он, Мэтьюз, готов прозакладывать свои трусы, что ему очень скоро станет не до смеха. Да, пусть попробует — два месяца на борту «Человеческого достоинства» без капли спиртного. Были моменты, когда ему хотелось привязать себе камень на шею и — в воду. Ну а вообще что слышно?
Меева сидела на палубе, повернувшись к ним спиной; ее широкие шоколадные плечи темнели над зеленовато-сиреневым парео, как коричневая громада скал над альпийскими лугами и рощами.
— Она, кажется, фью, — заметил Мэтьюз.
— Она против холодной войны, — тактично ответил Кон. — Кстати, вы знаете, что маори помещают душу в брюхо? И, как явствует из работ Эллиса и Моренхоута, мотивируют это тем, что именно в животе возникают спазмы и боль, когда мы нервничаем. Живот, говорил Моренхоуту вождь Хуахи, непременно дает о себе знать, когда человек охвачен желанием, страхом или чрезмерной страстью. Значит, кишки и есть вместилище души.
Мэтьюз курил легендарную трубку, с которой профессор Харкисс никогда не расставался, и поджидал туристов.
— Знаю, — сказал он. — Поэтому у арий дефекация считалась священным актом, освобождением тела от души, которую боги засунули людям в утробу, чтобы держать их в своей власти. Душа — это как бы «пятая колонна» на службе у богов. Отсюда и привычка без конца пить слабительное, которая существует на Таити до сих пор.
Он вдруг застыл, лицо его исказилось от ужаса, и он указал дрожащим пальцем в сторону пляжа.
— Вон, вон они, — прошептал он.
С полсотни туристов высыпали на берег и толпились около пирог. Лагуна огласилась треском транзисторов, и модный шлягер, Бах в обработке нового джаза, придуманного в Англии и окончательно порвавшего с традицией блюзов, спиричуэлс и диксиленда, устремился к небу. Затем в земном раю раздалась песня чемпиона французского хит-парада Майяса: «Плюнь мне в ротик, мой котик, я это люблю-ю, люблю-ю, люблю-ю…» Намотав на себя картины Гогена, превращенные в узор на парео, Запад грузился в пироги, а у подножия горы, на дороге, скрытой от глаз половодьем растительности, урча, разворачивались автобусы. Их шум успокаивающе действовал на экскурсантов, у которых живописная дикость ландшафта вызвала сначала восторг, затем тревогу. Первые лодки заскользили по лагуне.
Кон схватил Мееву за руку и перемахнул через канаты. Прежде чем спрыгнуть в воду, он с состраданием посмотрел на Мэтьюза:
— Слушай, старик, мой тебе совет: бросай все и возвращайся домой, в Англию.
«Профессор» вздохнул:
— Мне нельзя в Англию. У меня там жена и трое детей.
XXIV. Даровое горючее
Они проделали половину пути вплавь, потом просто побрели по прозрачной воде, оги-бая коралловые колонии, вздымавшие на их пути свои барочные постройки. Всюду сновали крохотные розовые крабы в окружении водорослей и морских звезд, забытых отливом.
Прежде чем отправляться назад в Папеэте, Кон намеревался освоить с помощью Меевы некий тайный уголок, где он полгода назад побывал один. Это был источник, скрытый в лощине Ваита, некогда вдохновивший — о чем Меева узнала от своего этнолога-немца — неизвестного автора на создание песни «Бесконечный бог», которую ныне можно было услышать, и то не целиком, лишь от старых сказителей, еще не окончательно утративших память. Пришлось идти около часа по каменистому руслу реки, в туннеле из далий, обвивавших стволы огромных ризофор. Ветви деревьев напоминали длинные тонкие грибы с розовыми коронами вместо шляпок.
Растительность была настолько густая, что заглушала шум потока, образуя навес и стены из лиан, перекинутых с берега на берег. На этих лианах древние боги сушили кожу принесенных им в жертву людей, чтобы потом облачаться в эту кожу, раскрашенную в их любимые цвета — желтый и красный. Кон не предполагал найти «бесконечного бога» в его убежище, поскольку его единственное земное воплощение покоилось за стеклянной витриной в музее Гейдельберга. Но красота окружающих мест принадлежала, несомненно, ему: он сумел сбросить ее, когда его увозили, и оставить здесь — над прозрачной водой витало некое волшебство, до сих пор не поддающееся никакой демистификации. Источник бил из глубокой расселины. В его белом кипении скользили, исчезая и тут же возникая вновь, переплетенные тени папай, жасмина и далий; чуть дальше, над огромными пучками папоротников, увенчанных шелковистыми султанами, тиковые деревья вздымали свои золотисто-бронзовые стволы в окружении неизвестных растений с длинными черно-коричневыми листьями, словно обугленными пламенем породившего их вулкана. Мшистые камни, из толщи которых, милостью какого-то бога, пробивались тонкие, хрупкие стебельки с желтыми цветами, несли караул вокруг млечного пути водяных брызг. Тучи бабочек вились над царской скалой, самой верхней, где когда-то совершилось бракосочетание «бесконечного бога» с первой женщиной, вышедшей из моаны, «великого глубокого моря». От этого брака родилось несколько атоллов, но никто не знал каких, ибо их имена хранились в тайне и огласка грозила им немедленным затоплением. На царской скале, где некогда высился тики, остался лишь пушистый ковер сиреневой пыльцы.
Вода доходила почти до пояса, и, чтобы завершить набросок Меевы, работу над которым Кон столь поспешно и эгоистично прервал два часа назад, им пришлось карабкаться к бамбуковой роще, окружавшей царскую скалу своими белыми плюмажами. Кон вновь ощутил прилив вдохновения. Когда Меева сбросила парео и встала на четвереньки, открывая себя гению, он устремился в глубь пейзажа с безмерной благодарностью, породившей всех истинных богов, легенды о которых помогли потом создать людей. Он творил с таким воодушевлением, что уже через несколько минут набросок превратился в законченное произведение, и они вместе достигли совершенства, не уступавшего в своей счастливой экспрессии шедеврам Возрождения, хотя у Джотто или Мазаччо оно воплощалось, разумеется, в иной, более долговечной форме.
Мысли Кона вертелись вокруг одного: как бы эти мгновения совершенства положить в основу цивилизации? Существуют же ракообразные, у которых оргазм длится двадцать четыре часа.
Возвращаясь, они с удивлением заметили между папайями белую фигуру. Подоткнув рясу, держа в одной руке сачок, в другой — чемоданчик, им навстречу по колено в воде спешил отец Тамил, причем ловкость его движений явно не уступала изворотливости ума. Увидев Кона, он застыл разинув рот.
— Черт возьми! — выдохнул он. В устах монаха такие слова означали сильное душевное потрясение. — Это вы?
— Да, я, — ответил Кон не без удовольствия, ибо ему слишком часто случалось путаться в вымышленных именах, и иногда хотелось доказать самому себе, что он — это он. — Что с вами? У вас такой перепуганный вид!
— Со мной ничего, — сказал доминиканец, — но там, наверху, с кем-то случилась беда. Я слышал ужасные крики. Похоже на человеческое жертвоприношение, но на Таити их давно уже не бывает.
— Да, — вздохнул Кон. — Истинная вера покидает мир.
— Что там произошло?
— Мы с Меевой занимались любовью.
Доминиканец был потрясен.
— И вы всегда так орете?
Кон потупился. Меева скромно стояла в воде и, напевая, поправляла волосы. Поток аккомпанировал ей журчанием.
— Как вас сюда занесло с чемоданом и сачком? — спросил Кон.
— Я приехал соборовать старого вождя Вириаму, а поскольку мне сказали, что тут водятся редкие бабочки, каких нет больше нигде на острове, я решил совместить приятное с полезным… Господин Кон, вы не должны так рычать! Надо все же оставить что-то животным.
Тамил проводил их взглядом. Когда они исчезли в зеленых дебрях, он поднялся к скале «бесконечного бога» и остановился на вершине, среди древовидных папоротников и бамбуков, на том самом месте, где совершались некогда жертвоприношения всемогущему тики в обмен на покровительство, которое не спасло, однако, Таити от нашествия новых, лучше вооруженных богов.