Поводыри богов (сборник) — страница 2 из 11

22

Волшебница Купала бросила на город бледно-серое покрывало северной ночи, переплела тела, мысли, дороги. Лишь доброе созвездие – небесные Рожаницы, что сейчас зовут созвездием Лося, осталось на прежнем месте, еле различимое в светлой ночи; все остальное же, неверное и зыбкое, перемешалось с испарениями реки, хмельными чарами, длинными рукавами и расплетенными косами. Разбросало простой люд, волхвов и дружинников, и солидных бояр, и жен боярских по берегу, по лесным полянам, по белым душистым травам, в погоню за алым цветом папоротника, цветущим лишь эту короткую ночь, цветком, дарующим счастье и богатство. И удачу, самое важное: удачу каждому, земледельцу, и волхву, и воину, и самому богатому боярину. Всем нужна удача, улыбка Мокоши-Судьбы.

Два всадника скакали по темной дороге бок о бок, удаляясь от города, третий следовал поодаль на маленькой лошадке с заплетенной в сорок сороков косичек гривой. Кони резво перебирали мохнатыми ногами с широкими копытами, люди изредка перебрасывались фразами. Третий всадник подставлял разгоряченное лицо теплому ветру, порой с сожалением оглядывался назад: глаза влажнели, ресницы обиженно вздрагивали, и ветру сразу становилось понятно, что этот всадник – женщина, очень молодая.

– Что, Оприна, расстроилась, не довелось посмотреть праздник? – обернулся один в ярком синем шелковом плаще с вычурными серебряными застежками-фибулами.

Нежное личико наездницы, одетой по-мужски: в кожаные штаны и короткий плащ, залилось жарким румянцем, видимым даже в полутьме начинающейся июльской ночи. Она застенчиво улыбнулась и помотала головой, как лошадка: влево, вправо.

– Скоро приедем, – успокоил другой всадник, одетый бедно и просто, в длинную белую рубаху и темный суконный плащ. – Разведем свой костер, нарежем травы купальницы, заплетем венки. Лесная корова придет, вилы-русалки налетят. Надо бы Щила отпустить в город, хоть ночь урвет для забавы.

– Разгуляться Щил всегда успеет, – усмехнулся первый, – напрасно беспокоишься, Дир, мы его не застанем, улепетнул, поди, не дожидаясь.

– Нет, – нахмурился Вольх, которого нарядный всадник называл тайным именем Дир. – Он не оставит найденыша. Однако надобно поспешать, терпение – не высшая из добродетелей Щила. Как, Оприна, не устала?

Наездница фыркнула и внезапно пустила лошадку в галоп.

– Куда! Ты не знаешь дороги, – закричал первый, нарядный всадник, но той уж и след простыл. Он заговорил с нарочитой досадой, плохо скрывая нежность, преобразившую строгие черты: – Дитя бесшабашного племени! Надо ее догнать, еще заблудится!

– Не заблудится, – ответил Вольх, – теперь уж близко.

Он был слишком высок для приземистого рыжего конька и не рисковал пустить того во всю прыть.

– Я помню, как ты пел давешнюю кощуну о смерти Кащея старому Змею. Как раз в то лето, как я напророчил Змею смерть от коня. Пел, чтоб растолковать предсказание о смерти, упредить. Пел, чтоб облечь мои слова тяжелой плотью. Но слова утекли быстрой водой в песок, все решили: ты привез новую сказку. Все, кроме одного, как я думаю. Зачем ты пел смерть Кащея нынче? Кому пел?

– Князь Игорь велел, – Бул усмехнулся. – Песня хороша, вот и пришлась молодому князю по душе, не ищи умысла.

Бул хотел добавить что-то еще, но впереди показалась соловая лошадка со смеющейся всадницей. Лошадь смирно стояла у неприметной тропы, убегающей с широкой песчаной дороги в редкий лес и дальше, в обход зарослей ольхи, к поляне с родником и священным деревом.

У края поляны все трое спешились и повели коней под уздцы по самой кромке. Откуда-то, похоже, прямо из кустов вынырнул Щил, клюнул воздух, как зуек-куличок, бросился навстречу и остановился в двух шагах от прибывших.

– Здравствуй, Бул! – взволнованно забормотал бродячий жрец, торопливо оглядывая давно не виденного друга, и тот первый сделал шаг навстречу, протягивая руки. Увесистая слеза побежала по щеке толстяка и потерялась в бороде.

Молодая женщина, смуглая от природы, выглядела еще смуглее на фоне желтого лошадиного бока. Она с любопытством принялась разглядывать нового знакомца, назвавшего Соловья странным чужим именем – Бул, смотрела и не понимала, почему трое мужчин казались ей похожими между собой. Ладно бы еще двое ее спутников, оба высокие, стройные, невзирая на лета, оба со светлым, но твердым взором и широкими прямыми плечами. Хотя тот, кого называли Диром, бородат, и его длинные волосы пестрят седыми прядями, а черты лица суровы и резки, словно береговой гранит, не поросший мхом. Но третий, смешной толстяк на тонких ногах со взъерошенной бородой и круглым рыхлым носом, почему он кажется братом первым двум? Оприна знает наперед, что он не отправится на праздник в город, не захочет расстаться с прибывшими друзьями, что бы ни говорили о нем по дороге, как бы ни торопились отпустить на забавы. Они просидят за разговорами всю колдовскую ночь, а ее отправят смотреть счастливые сны: чтоб не подслушивала. А там, у города, на холмах горят костры, несутся огни по обрывистому берегу, вздымает на волнах пестрые и душистые венки седой Волхов, глубоко на дне гуляет Ящер, глядит сквозь толщу вод на тревожное ночное небо в красных пятнах пламени, дует и крутит облака, сдирая их с островерхих четырехугольных башен крепости. Волны будут гудеть, и облака носиться над рекой – всю ночь, потому что некому тронуть струны волшебных гуслей и успокоить их. Гусли с именем хозяина, вырезанным на сухом певучем дереве, надежно упакованы в переметную суму, она сама глядела, как увязывали; гусли пролежат всю ночь без дела, всю короткую купальскую ночь, и вилы-русалки не станут плясать и коситься на людей большими глазами, переменчивыми, как небо, как вода в реке. Семарглы не прилетят проститься перед тем, как уйти под землю до будущей весны. У мужчин, видать, важные дела, если они не пожалели кротких русалок, не дали им поиграть напоследок, вкусить-полюбить невечной, но крепкой и сладкой человеческой мужской плоти. И ее тело, ее полные груди и нежные стегна этой ночью, как и предыдущими ночами, не придавит к земле горячая тяжесть мужчины, не утишится шум молодой крови, не насытится желание.

Кроткие вилы качаются на завитых лентами березовых ветках, связанных кольцами к празднику. Завидев, что люди, которых они считали своими – вилы не уточняли, своими хозяевами или своими прислужниками, – устраиваются под высокой ольхой, русалки перебираются поближе, играют поясками, развешенными на ветвях ольхи, навостряют ушки. Неожиданный порыв ветра шлепает волной в крутой берег там внизу, за избушкой. Сгущается воздух, но вместо семарглов, которых ожидали увидеть вилы и уже изготовились дразнить крылатых псов, уже припрятали лакомые кусочки в широкие рукава, от реки к ним скользят две легкие фигуры. Они похожи на русалок, но увенчаны венками из красно-зеленых резных нездешних листьев с гроздьями темных ягод, пахнущих дорогим пряным вином. И одеты куда как странно: рубахи на них не прямые, а заложены складками от ворота, рукавов вовсе нет, на левом плече застежка, правое – голое. Но пояска поверх непривычной одежды не повязано, как и у всякой русалки. Усталые гостьи собрались было отдохнуть среди ветвей просторной ольхи, но кроткие вилы, расширив большие глаза до недоступного людям предела, мгновенно преображаются. Шипят, плюются и точат выпущенные коготки о кору. Их искаженным гневом лицам может позавидовать грозная Карна, та, что летит в бою перед витязями, указывая, куда разить врага. Еще мгновение, и вилы всей стаей бросаются вперед – защищать свою территорию, свое дерево и своих людей. На самих людей надежды мало, люди слабы: могут пожалеть и приютить кого угодно, всякую дрянь подобрать могут, к столу усадить, одно слово – люди! Ольха дрожит-трепещет листьями, поясками и убрусами, визг, щелканье осыпают поляну, словно орехи катятся к избушке. Кони испуганно ржут, выворачивая бархатные уши, истошно вопит разбуженная коза.

– Вот это ты называешь покоем, – заворчал Щил-Гудила. Он остался справлять купальскую ночь с друзьями по своей охоте, но не мог не ворчать и не сетовать: сколько медовых чаш, сколько лукавых уст, сколько грудей, белых и крепких, как яблоки, пронесет Купала мимо него. – Не перебудили бы Оприну с найденышем, дело какое.

– Опять Камены из Византии забрели. Увязались за кораблем какого-нибудь цареградского гостя и вышли познакомиться с русалками. Да только знай наших – чужого им не надо, но и своего не уступят, хоть дерева – своего дома, хоть обычая, ярость у вил не чета греческой, – пояснил Дир-Вольх.

– А какой он, Царьград? – спросил Щил, пьяненько щурясь на друзей. И продолжил, не дожидаясь ответа: – Вишь, как получается, мы с Диром семьей не повязаны, а сидим на месте, ну побродим по весям, все одно, понимаешь, далеко от города не убредем. А Бул – примерный муж, семья велика, дом обустроен, а все ездит и ездит. Добро бы недалече, а то по разным странам. В Царьграде, вон, чуть не год сидел. Сказывали, тамошний император просил Була остаться – всех своей игрой и песнями очаровал, одно слово, Соловей. Что не остался? Тамошние девки, поди, отзывчивые ко всякой науке, и к любовной тоже. Правду говорят – там с какой хочешь любись, хоть с холопкой, хоть с боярыней? И не в нарочные праздники при храме или в другом приличном месте, а каждый день где пожелаешь, хоть у себя в дому?

Бул рассмеялся, даже в ладоши хлопнул:

– Щил все тот же. Никогда ему не жениться, не отыскать, кому верность хранить. Свободолюбив, прихотлив, как заяц. Не то что я, ровно струганный. Как мне было оставаться в Царьграде, когда семья опять увеличилась: пятый сын родился без меня в дому. Семью со мною не пускают ездить, слыхали, поди. Знают, чем певца привязать. Птица, и та к гнезду возвращается. Да я бы сам их таскать с места на место не стал, только с Оприной не разлучаюсь, скучаю сильно один-то. Пусть хоть маленькая часть семьи рядом. И то, какая она нынче маленькая: выросла, на коне ездит, что мальчишка, а еще прошлым летом к лошади подойти робела. Одно слово – Оприна, особенная! Потому, Щил, я на византийских дев не слишком заглядывался: что мне до чужих, когда свои жены есть. Оприна со мной пару лет поездит и тоже дома сядет рожать. Помнишь мою вторую, синеглазую Малину, какая шустрая да тонкая была? После четвертых родов не узнать, сидит на лавке квашня квашней. Так что ж, ее теперь меньше любить, что ли? Оприна другого племени, черноглазая, чернокосая, авось, не изменится так быстро, как белотелые северянки, а может, я умру раньше, чем она постареет. Скажи, Вольх, – обратился он к Диру именем для чужих, – как назвал найденыша?

– Найденыш живет снами, назвал Сновидом, – Дир ответил неохотно и задумался. Не то чтобы он не доверял Булу или боялся, что тот сглазит отрока, – не хотелось раскрывать другу весь замысел. Знание опасно, а Бул привык к осторожности. Но кто-то настойчиво понуждал Дира говорить. Не выпитый мед и не общая кровь, смешанная в чаше, породнившая друзей давным-давно, во времена ученья у Веремида.

Вилы ворчат на дереве, жалуются. Бежит ночь, жухнут венки, вянет купальница, настеленная на полу в бане, а люди и не думают прыгать через костер, купаться, кричать, радоваться празднику, провожать русалок. Ай, скверно. Спят птицы, сороки и зуйки, спят утки с пушистыми утятами – потомки великой Утки, сотворившей сушу, спят вороны Одина, лишь мохноногие совы хватают небо мягкими бесшумными крыльями да усатые нетопыри носятся зигзагами над поляной. Спят дикие козы, спят лоси и их лесные коровы с телятами, спят зайцы. Еж фыркнет, прокатится по поляне, лисица тявкнет в кустах – и затихнет. Некому будить лесных жителей, некому сторожить солнце. Взойдет оно, и – прощайте, люди и белый свет! – спрячутся вилы под землю на год, до весны. А под корягами и плоскими камнями лежат гивоиты. Те не спят никогда, но ночной холод сковал кровь в их жилах, недвижимы гивоиты, пока солнце не согреет жирное тело, не разгонит кровь, желтую и скользкую, как вода в торфяном болотце.

23. Говорит Ящер

Ночные костры согревают меня, огонь в краде, двойном кольце костров, исправно горит и будет гореть еще три ночи. Целых три ночи без оцепенения, сковывающего меня, подобно смертным ящерицам на холоде. Каждый вечер, глотая солнечный диск, я надеюсь согреться, но капризное светило не греет изнутри, и я отрыгиваю его утром. Три ночи я смогу следить за людьми, направлять их туда, куда нужно мне. Солнце пульсирует в брюхе до изжоги, я раздражаюсь. Сегодняшние жертвы не дали насыщения. Малый ручей за земляным валом вокруг меня окрасился пятнами масла, не крови. Они сидели за первым валом в длинных деревянных хоромах за длинными кленовыми столами на земляных лавках, много их сидело, ело, пачкало пальцы кашами и пирогами, жирными овцами, петухами; жрецы в нарядных одеждах важно расхаживали, несли скупые жертвы на требище. Чем ближе к моему краху, тем сильнее меня злит попытка людишек внести в мир свой порядок. Настоящий порядок – это горящие костры вокруг святилища, кобыльи головы на кольях, душистая кровь на жертвеннике, сочащаяся жарко. Остальное – тщета. Но человечки упорно стараются. Вот только каждый представляет порядок по-своему, частенько хватаясь за меч ради мира; в их битвах – моя пожива. Если поддерживать их в стремлении сменить один мир другим, потворствовать жалкой жажде власти и богатства, их жажде «мира» – голодным не останешься. Глупый корел не догадывается, что это я – великий – вынуждаю его болтать, раскрывать любопытному Булу планы, тайные планы, честолюбивые планы. Корел замыслил спасти старого князя. Против судьбы выступить. Судьба-Мокошь, хоть послабей меня, но куда с ней слабосильному кудеснику, шаману тонконогому тягаться, эка вздумал. Пусть прольется кровь, согреет мои жилы. А еще считается, что шаманы понимают Ящера лучше прочих. Какой из корела шаман, слишком образован, слишком «умен». За Нево-озером настоящие шаманы, на севере.

Из первого предсказания о гибели князя от любимого коня толка не вышло. Дружинные волхвы до сих пор поминают, как корел вынужден был выйти из думы и бежать от княжьего гнева в леса. Смерть от коня князь Олег, даром что волхв, разъяснил злосчастным случаем, который можно упредить. Передал своего Бурю конюхам, чтобы пасли да приглядывали, чтобы никто не седлал и не садился на него впредь. Когда донесли, что Буря пал, пожалел верного товарища, велел похоронить по обряду, но отлегло у князя от сердца. Никто не сведал, что под конем корел власть разумел. А кощунник Бул хитер, ласковое теля двух маток сосет, эти глупцы еще не поняли. Если корел и промолчит о своих тайных планах, обжора проговорится.

24

– Не спрашивай лишнего, Бул, – отвел глаза Дир. – Тебе семью кормить надо…

– Задумали что-то. Не пойму лишь, при чем Сновид… – Бул с обидой посмотрел на друзей. – Боитесь, что старый князь в небывалую силу войдет? Вернутся послы с договором о мире из Царьграда, вернется дружина, князь Олег после греческой земли и Табаристана другие земли воевать пойдет. Слышали уж о его великой мечте, последний воин и то Персией бредит. Это только народ в городах да деревнях ничего не знает. Все вещий Олег в походах, воюет да завоевывает, власть крепит. А народ без великого князя, с одними посадниками да подколенными князьями, распускается. Вот, чтобы легче управлять, назначит вещий Олег Перуна главным богом для всех, и прежде всего для дружины. Меньше богов – власть жестче, править легче. А дружине обидно, в дружине урман много, им важнее Один. И наши родные здешние боги разгневаются, Ящер не простит. На нас, волхвов, разгневаются, не на князя. Так думаете?

– Простым глядишь, как наемник, как варяг какой. Поди, и умываешься теперь в бадье, по их обычаю, не в проточной воде, вот мозги-то и застоялись, – Щилу не сиделось на месте, он вскакивал, топтался, дергал себя за бороду, вновь садился. – Не боги, Бул, люди рассерчают. Где уж тут – легче управлять. Смута пойдет. Сколько здесь племен и родов, у каждого свои боги, но сжились, но привыкли друг к дружке, хотя вон Дировы соплеменники по сию пору Хийси боятся, а дружина превыше всех не только Одина, но и Тора чтит, и тут – на тебе, старые святилища рушить, верных богов в Волхове топить, а новых идолов ставить! А они, эти новые идолы с золотыми усами, когда еще силы накопят!

– Где ты такое видел? Чтобы богов в Волхове топили? – изумился Бул, а Дир нахмурился.

– Не я, найденыш Сновид во сне видал, мне рассказал, дело какое. Как в самом главном святилище, в Нове-городе, свалили Ящера, и Мокошь, и Ладу, а на их место поставили Перуна с громом в руке, в золотых усах… Жертвы ему привели – не кобылку, нет… Ладно, чего про жертвы-то, может, ошибся мальчик во сне… А Сновидом мы его нарекли, потому что сны у него вещие, – потупясь, отвечал Щил и чертил на траве, влажной от ночной росы, громовые знаки, защиту от злыдней, стерегущих опасные речи: зазеваешься, скажешь лишнего, вот и цапнут. Он говорил с другом, не должен был опасаться, и рассказать хотелось – прямо язык чесался, но смутная тревога, словно ночная роса, осыпала сердце.

– Торопишься, Щил! Разболтался, – Дир вскрикнул гневливо, и вилы на ольхе испуганно умолкли. – Дело не в народе. Не того боюсь, что люди взъярятся. Наследник Рюрика рвется к власти, и то, подумать, он не много моложе нас, а все сидит под Змеем, своей воли не ведает. Князь Игорь пойдет на все, чтобы власть получить, а как он человек осторожный, то сподобляется к делу тайно, не в думе, не в бою – неужто станет биться с опекуном, какого отец назначил? Да с каким опекуном – с дядей, родным братом матери? Отравит он вещего Змея тишком – и все. Объяснит болезнью не то случайностью. Проворно избавится от ближних бояр и свойственников Змея, почнет резню, много людей погибнет, деревни пожгут, а то и Ладогу, – Дир запнулся, недолго подумал и решительно докончил без иносказаний и намеков: – Князь Олег едет сюда не жертвы к Перунову празднику выбирать, а за Игорем, за наследником приглядеть, проверить, – что за новая у того дружина, что за настроения. Дружину-то не для похода Игорь сбирает – власть отъять. Свенельд еще… То Олегу как сын был предан, теперь перешагнул к Игорю. Ясно, что Олег его направил, но ведь Игорь не глупец, не станет терпеть подле себя обычного соглядатая-наушника Олегова. Видать, договор есть меж ними. По всему, Свенельд о своей власти печется. Он хитроумен, молод, и Змея переживет, и наследника. У вещего Олега на невестку, на молодую княгиню Ольгу надежда да на Асмуда, сына своего, пусть от побочной жены, бывшей рабыни. Но Асмуда нынче близко к Ладоге не пускают, Асмуд за морем, а княгиня – что может женщина? Как ни была Олегу верна, муж пуще, важнее: на одной перине спят. Да и не пустая она уже, в тягости, верно знаю. А как князь Игорь дела кровавые проделает, ты, Бул, по приказу Игоря кощуну о гибели великого князя сложишь, предсказание туда приплетешь и передашь былину сыновьям. Песенные же слова всяк по-своему толкует. Потомки станут былину слушать, скажут, болел вещий Олег, змея его клюнула, потому умер. Станут верить в это. А что князь Игорь измыслил творить, как власть возьмет – людям неведомо. Но Сновид увидит. Мы посмотрим, прознаем, чем закончится, чем отольется. Коли там впереди после гибели Олега не будет большей беды от содеянного зла, то и встревать к чему. Может, так богам надобно. Незачем Мокошь-Судьбу сердить. А если Сновид узрит страшное, если одно зло, укрепившись, родит другое, надобно остеречь Олега. Он созывает сонмище волхвов на Перунов день, там скажу старому Змею новое слово. Растолкую предсказание как надо. Учитель Веремид знал, как все обернется, наверняка про Игоря знал, да нас не посвятил.

– Не опасно ли? Ты и так в опале, – осторожно напомнил Бул.

– Волхвов не казнят, – неуверенно ответил кудесник, но все же очертил себя подобающим знаком, а вилы дружно всхлипнули на ветках, и капли слез упали на траву росой.

– Ох, не мудрен, брат, – шумно, как корова, вздохнул Щил. – Решил мир править. Тяжеленько с упорным спорить. Да и найденыш мал, чтобы зло распознать. Намучим зря, взад-вперед по худым временам гоняючи.

– Мал, скажешь? – удивился Дир. – В его лета посвящение в мужи проходят. Когда учитель нас в науку взял, мы только-только на коня садились. А Веремид не дался жалости, испытывал, учил махоньких. Коли не вышло из нас богатых жрецов – не его вина, наша воля. Что до зла, его распознать можно в любые лета.

Булу обидным показалось замечание о богатых жрецах, у Дира выходило, будто богатство – постыдно, хотя он прямо и не сказал того. Глупость несусветная, а не глупость, так высокомерие. Да, высокомерие нищего, конечно. Очень хотелось возразить, но противоречить Бул принялся Щилу, чтоб не догадались побратимы о его обиде.

– В зрелых летах человек детьми повязан, женами. Жены каждая свое почнут гнуть. И мир очень скоро свернется к их спорам, к заботам о семье, о своем положении. Маленьким мир станет у зрелого человека, но вся мудрость уходит на то, чтоб его, такой маленький, сохранить. Тут уж не до общего зла, тут зло только свое, тоже маленькое и настырное. А юный легче на подъем, глядит шире, видит дальше – своего мира нет у юного, вот даль ничто и не заслоняет. Отрок, напротив, больше услышит, ярче увидит, а что не поймет, так мы же растолкуем. Мы же будем видеть все, что покажет Сновид, правильно? Или он пересказывает сон? Как это бывает?

– Дело такое, – не то согласился, не то ушел от ответа Щил.

Злыдни крадутся в траве, прячутся, пока маленькие заботливые берегини, ворча на праздных русалок, пугают лис у ольхи. Растаскивают рыжие мошенницы купальское угощение, топчут черными лапами ватрушки, поскуливают от нетерпения, тыкают острой мордой душистую корочку, раскусывают. Вилы же замерли на ветвях, боятся пропустить хоть слово из важного разговора. Ни лист не шелохнется на ольхе. Ползут злыдни, подбираются, глазками посверкивают, наставили острые уши, оттопырили тугие хвосты, шерстка на шеях торчит свиной щетиной.

Дир тоже ответил уклончиво:

– Время придет, сам увидишь. А найденышу дадим сильный оберег. Может, еще что придумаем…

– Решили, так что отступать, – Бул справился с обидой. Сейчас важнее не дать себя отстранить. Он принялся мечтать вслух, знал, ничто так не привлекает чужое сердце, как обнажение своего собственного, смешное и стыдное выставление своих слабостей.

– Поглядеть другое время до смерти охота, чужих стран много видал, а чужое время не доводилось. Дойдут ли мои былины туда, в будущее, или потеряются? Хорошо бы Сновида кощунником обернуть. Боянам во все времена отворят двери терем и дворец, и живут кощунники в достатке, ей-ей скажу, – Бул стыдливо покосился на бедную одежду своих друзей. – Или не важно, кем он там будет, или он станет невидимым свидетелем?

Опять побратимы не ответили по сути. Щил по обыкновению дурачком прикинулся:

– Ну, набрался слов в грецкой земле! А ухваток того чище! Небось, и квас пить не пожелаешь, и мед, скажешь, у нас не настоялся, подавайте заморского вина! А попробуй-ка на кулачки, как раньше, – кто проворней окажется! Это не то что жен на перине воевать да гусельки перед собранием пощипывать!

И Щил, сам себя разгорячивший незамысловатой речью, без предупреждения кинулся на друга, они покатились по сырой траве, как когда-то мальчишками, много лет назад.

– Погоди, плащ сниму, – просил Бул, мечтая вовсе прекратить бессмысленную и небезопасную возню.

– Ничего, я своего не жалею, и ты не жалей, – возразил Щил; заметил-таки, как брезгливо и смущаясь взглядывал Бул на засаленный мех его плаща. Щил основательно прижал кощунника к земле, но тот изловчился, вывернулся, быстро скинул свой нарядный плащ, вошел в азарт.

Вилы, хлопая темными ресницами, спускаются ниже, чтобы лучше видеть, они поводят глазками, взмахивают широкими рукавами, но скотий жрец увлекся и не замечает босых шаловливых ножек, чуть не упирающихся в его спину. Вилы жалобно вздыхают и, как по команде, ныряют в траву, едва успев схорониться до первого крика петуха. Хорониться надо тщательно и надолго, на целый год до весны. Никого не видеть целый год, только Ящера; ничего не чувствовать, только тьму, холод да ветер, под землею всегда ветер, холодный, скользкий. Ни червяк, ни крот не спускаются так глубоко, разве зеленый русалочий камень-змеевик, но в темноте и камня не видно. А наверху кричит уже рыжий кочет, зовет солнце, трясет резным красным гребнем, играет крыльями, переливаются перья в черном, в красном хвосте. Ночь уходит.

25. Говорит Ящер

Слишком долго спит баба кощунника. Истинно наступает конец добрых старых времен – одной бабы для смуты уж не хватает. А ведь вложить баяну желание тащиться с побратимами в лесную землянку без прислужников, без охраны и без своего добра – да еще с бабой! – стоило мне усилий. Ишь, подлая чернавка, не встанет и росой умыться. Наши-то девки и молодухи на Купалу росой обтираются, домрачеи скатерти по траве волохают, красоту да изобилие прилучают к себе. Вилы дают им миловидности – ненадолго: Ярило, наш местечковый Дионис, сожрет красу на второе-третье лето от свадьбы, вычернит белые шеи, иссушит молочную кожу, опустит груди; остальное довершат муж, работа, приносимые всякую весну детеныши. А изобилия на всех не хватит, но изобилен, богат сам Город, пока принимает мою власть. Я помогаю тем, кто приносит жертвы и кормит меня, иногда убиваю, иначе разуверятся в моей власти. Людишки подчас полагают, что могут сами урвать лучшую долю. Они идут к волхву-простаку, вроде корела, и просят дождя для своих нив или попутного ветра для ладей. Тот поливает из кувшина углы избы, таким манером заклинает земную воду, мысля отворить небесные хляби. Их отворяю я, подземный, не небесный, бог или, напротив, запираю надолго – для них надолго, что для меня лето-другое – если алчется крови сытнее курьей. Мало затворял, мало! Но возиться с липкими облаками – такая морока.

Горят костры, а жара недостает. Гнев мой не может согреться, сетую мирно, как немощный божок малого ручья. Дрыхнет подлая баба, мои деревянные лапы не гнутся, деревянные мысли еле торкаются. Ох, тяжело! Но нельзя оставить людишек этак, без розни. Их сердца разгорчивы, сунь искру и жди.

26

Вместе с рассветом, с простывшим в брюхе у Ящера красным, не опасным пока для взоров солнцем, над поляной отчаянно, как блоха над конопляным веником, взвился испуганный женский визг. Ухнуло в лесу – косматый леший засмеялся, дружно загомонили птицы, возмутились некрасивой человечьей песней. Первые пчелы, ни на кого не обращая внимания, отправились за медом. Потянулся Волхов, намочил волной песок на берегу, ветер зевнул над ольхой – и затрепетали листья. Роса тихо-тихо, незаметно для глаза, полетела кверху, обратно на небо.

Мужчины кинулись к землянке, тело послушно опережало разум, хоть они и не были воинами. На бегу Дир успел все же подумать: не должно было оставлять женщину со Сновидом, мало ли что тому привиделось в долгом сне, а ну как дремлющую бабу спутал с навьями, ожившими мертвецами. Больше ничего не успел придумать, поляна кончилась, под ноги кинулись ступени, ведущие в полутьму жилища.

Отрок бестревожно спал на лавке, визг не мешал ему. Так же волосы текли по бледным щекам, слабо двигались глазные яблоки под тонкими веками, тихо вздымалось от дыхания покрывало из лосиной шкуры на груди. Сны летали над ним, сбиваясь в плотное облако, незаметное, но ощущаемое как неясное томление, если бы у людей хватило времени прислушаться к себе.

Из дальнего угла избы на ворвавшихся друзей глядела разъяренная светлокосая женщина со съехавшим на брови жемчужным венцом, глядела, не выпуская из руки черной косы Буловой жены. Оприна обеими руками пыталась высвободить волосы и повизгивала, уже не отчаянно, а сосредоточенно и негромко. На ее смуглой щеке алела свежая царапина, тонкая рубаха порвалась у ворота, обнажив хрупкие ключицы. С легким шорохом, как ягода, упала на пол цветная драгоценная бусина, за ней другая, не удержавшись на порванной жилке. Даже на ночь не сняла Оприна любимое украшение, а теперь бусины раскатились, забились под лавку, перемешались с рассыпанной по полу – чтоб блохи не досаждали – коноплей и сухой полынью.

Невидимые берегини, волнуясь, снуют по полкам, навешанным на стены, утопая ручками и ножками во мхе меж бревнами, деды в красном углу ухмыляются, щурят глаза, парочка злыдней перевалилась уже через высокий подоконник, тянутся птичьими лапами, но резной наличник с тремя солнцами не пускает их дальше.

– Ай же, рыбья кость, что творишь? – завопил Щил, удерживая друзей от скорой расправы со светлокосой.

– Либуша? – узнал и удивился Дир. – Отпусти сейчас же Оприну! Что тебе сделала жена моего побратима?

– А, жена! – вскинулась непрошеная гостья и дернула Оприну за косу что есть сил. Та взвыла так, что берегини посыпались из щелей.

– Не моя – его жена, вон его, – кричал Щил, кивая на Була, а тот уж отпихнул Щила, бросился к лавке разнимать женщин.

Либуша шмыгнула носом и попятилась, не разжимая пальцев, но за спиной – угол, не уйдешь. Оприна, воодушевленная поддержкой, царапала ей руки и лягалась. Бул никак не мог расцепить их, Щил всплескивал пухлыми ладонями, безнадежно ругался. Дир простер длань и тихим голосом, которого слушались ветер и облака, приказал прекратить свару. Облачко снов найденыша, поджав в испуге короткий хвостик, стремительно и бесшумно выскользнуло в окно. Но люди в землянке продолжали кричать: хором и каждый свое, порядок не желал устанавливаться, а крохотные деревянные деды удивлялись сверху и покачивались от смеха и возмущения. Когда новую гостью наконец оттащили от лавки и Оприна обрела свободу, от души лягнувшись напоследок, обе женщины принялись неудержимо, с наслаждением плакать.

– Сплутовал, окаянный, не пришел на Купалу – обвиняла Щила-Гудилу Либуша и сурово всхлипывала. Серебряные лягушачьи лапки, такие же, как подаренные княгине, жалобно шумели у щек. Звенели-плакали обереги, приколотые по обычаю меря к праздничному поясу. Щил забормотал, путаясь в словах, как в сухом ковыле: друзья просили, не пустили в город, надобно было стеречь найденыша, пока тот смотрит сны.

– Молчи! – возмутился Дир несдержанности друга: выдаст тайну вот-вот, уже выдал, а Бул удивился:

– Оправдываться пред бабой? Разве он обязался тебе, женщина? Не то воск на него отливала, привораживала?

Оприна смеялась ехидно, поправляла косы, забыв о порвавшейся рубахе, о драгоценных бусах. Ее ноги с тонкими пальчиками и круглыми, неожиданно полными икрами не доставали до полу, колени матово светились в скудном свете. Либуша фыркнула на кощунника, прошептала в его сторону краткое заклинание, и в землянке повеяло давленой земляникой. Найденыш продолжал спать.

Дир забеспокоился: никогда эта свара не кончится. А Бул-то хорош, напустился на Либушу! Хотя, если разобраться, из-за жены, да… Но Оприна, что-то в ней не то… Что же Дир так медленно соображает нынче? Что-то мешает ему извне, копается в его мыслях, направляет речи. Нельзя обижать Либушу, нехорошо это, нельзя сердить.

– Не для раздора мы сошлись! Разве не Варяжская улица, не весь город чтит Либушу как искусную чародейку! Воск – ништо, она заговаривает воду.

– Эта ваша белобрысая деревенщина узнала про Сновида, – жена Була спрыгнула на пол, прерывисто дыша, пнула ногой подкатившуюся лазоревую бусину, как никчемный камушек. Она выразительно и упрямо смотрела на мужа, после перевела взгляд на нож за голенищем его высокого сапога со щегольским каблуком. О, если бы муж был воином, он бы тут же прирезал мерзкую девку, если бы муж был князем, он бросил бы ее медведю, зачем не взял Оприну воин, а лучше князь, пусть побочной женой, пусть наложницей. Она бы сумела заставить его полюбить намертво. Без всяких заговоров. Одной темной месячной женской кровью, добавленной в питье.

Бул, кутаясь в скользкий плащ из дорогого шелка, отчего ему делалось еще холодней, старательно отворачивался от женщин. Он разглядывал дожинальный сноп, оставленный в красном углу под дедами с прошлого года, так, как если бы видел его первый раз в жизни. Зерна не высыпались, плотно держатся в колосе; закрутка, сдерживающая сноп, не развилась, сухие стебли не поломались. Старый мир его предков, такой неуютный, холодный после просторных жилищ ласкового юга, такой давяще надежный после вольного бескрайнего моря, такой суровый и родной, как ни беги, как ни учи чужую речь, дышал в лицо запахом крови и прелого листа; освобождал от груза иноземных сказаний и обычаев, принятых там, в светлых дворцах, чьи полы покрывают мраморные плиты, а не струганые деревянные кружки, посыпанные конопляным семенем.

– Не думайте о Сновиде! – приказал Дир, но Щил отозвался:

– Поздно! Узнала уж. Да ладно, не повредит она, она и за плату вредить не горазда, а тут – своим. А то и поможет нам.

Щил давно уверился, если подруга и прознает неведомо как некоторые из его мыслей, принудить к тому, чего он не хочет, ей не дано, потому Либуша безвредна, как и все прочие женщины с податливыми губами и мягкой шерсткой меж ног. Неладно, что она ввязалась в их дела нынче, но не одна баба, так другая явилась бы, раз Бул притащил свою. Бабы ведь, как грибы лисички на Ярькиной чищенице, по одной не водятся.

Дир же хорошо знал, что чародейка умеет не только разбирать чужие думы, но многое другое. Не умеет лишь Щила к рукам прибрать, так всякая жрица хоть в чем, да перекинется в простую бабу. А если как следует помыслить, так оно и неплохо, что оказалась под рукой: на Щила надежды мало, неискусен в таком тонком волхвовании, а Бул вовсе не годен. Словно у разных учителей премудрость постигали, а не вместе у Веремида росли. Или причина в их родовой крови, отличной от крови учителя? Но Дир с Учителем тоже не одного рода-племени… Надо только постараться, чтобы Бул не узнал о близости ворожеи Либуши к княгине Ольге. Так, на всякий случай…

Либуша сбегала за своей лошадью, спрятанной в зарослях, пустила ее пастись. Дир повел друзей на привычное место, к священному дереву, рассказывая по пути нечаянной гостье, что надумал отправить отрока в другое время, поясняя то, что чародейке не удалось разобрать в его мыслях. Если Либуша согласится помочь, можно следить за путешествием Сновида по зеркалу воды в гадательной чаше, это удобней, чем самому залезать в чужой сон, и намного лучше, чем внимать пересказу.

– Я помогу, – быстро перебила женщина и ревниво оглянулась на землянку, где осталась другая, соперница, пусть и не в любви. Если находишься в небольшом кругу друзей, больше одной женщины много, считала Либуша. – Ты можешь сопутствовать Сновиду там, в том времени, хоть мы и не слыхивали тут, что бывает другое время. Время, оно всегда одно. Весна, лето, потом осень, зима и наново весна. Ну, коли говоришь…

Она опустилась на траву поприветствовать родник, уронила несколько капель душистого масла из медного флакона: дрожащие звездочки заплясали в быстром потоке и убежали, догоняя течение родника. Либуша прижалась спиной к комлю ольхи, искоса взглянула на Була и добавила невинно:

– Отолью воск на Вольха, он сможет следить не только по воде, а изнутри сна, вместе с воском. На других мочи не хватит. Самому в сон Вольху не придется пробираться – провожу.

– Дак, дело какое, одному там никак, мало ли потеряется, – жалобно заканючил Щил, удивляясь себе. – Кто за ним, Диром, то есть Вольхом, ну ты все равно знаешь наши побратимские имена, раз мысли считываешь… Кто за ним да за мальчонкой присмотрит, когда я здесь останусь, а? У Вольха сметки никакой. А там, во сне, неизвестно что будет, может, сообща действовать придется – ну, как не вернутся!

Щил дивился себе: что так неуверенно говорит с подругой? Из-за Дира, поди. Точно, вот кто торкался в его мысли, вот кто заставлял говорить противное естеству – Дир! Нехорошо это, с друзьями-то, как с прочими. Ну надо же, навел на них с Булом чары, чтоб не прекословили друг дружке. А земля под ногами взяла и закрутилась, толкнула в грудь, защекотала лицо муравой, обняла, прижала к себе.

«Почто пил мед, опоил меня Дир медом, да на бессонную ночь», – думает Щил и проваливается глубоко-глубоко, в зеленую темноту, летит сквозь нее. Рядом летит Бул и на лету перебирает гусли, нет конца зеленому гулкому колодцу.

Начинает Щил различать понемногу, что вроде бы летит, а вроде бы на дне речном сидит. А рядом сам владыка Ящер, толстыми лапами грозит, мордой чешуйчатой крутит да говорит глухим голосом:

– Что же друг твой кощунник по волнам ходит за море да обратно, а меня уважить не желает, не почтит достойной жертвой! Вот потоплю все ладьи и все павозки малые, какие ни на есть, какие увижу или учую.

Вот уже Щил не на дне, а словно бы в высокой лодке, видит, как поднимаются волны, играет Волхов, кружатся ладьи, переворачиваются рыбачьи павозки, и спасения нет, потому что выросли по реке новые пороги, острые каменные гряды, да не поперек, а вдоль берега. Могучий волхв встает в одной ладье и приказывает утишить владыку Ящера. Льют за борт душистое масло, бочками льют: выше волны вздымаются, режут черного петуха, а волны пуще; ведут на походный алтарь белую лошадь, но смывает алтарь волна через низкие борта до последней дощечки. Разгневался Ящер, не принимает дары. И спускают на воду корявую лодку-однодеревку, из цельного ствола рубленную, сажают туда человека. Присмотрелся Щил – сидит в однодеревке его друг Бул в нарядной одежде, высоких сапогах с подкованными каблуками, играет на гусельках с закрытыми глазами. Щил рванулся помочь другу, а руки-то не шевелятся, ноги не бегут, падает в зеленой темноте то ли сердце, то ли сам Щил.

Играет Бул звонче, уходит однодеревка под воду, а из-под воды все напев слышится. Опускается на дно лодка, а там уж на желтом песочке в перламутровом дворце на жемчужном троне сидит Ящер, по праву руку царица Белорыбица, по леву – двенадцать дочерей, одна другой краше, лишь последняя, младшая, Чернава лицом не бела, нехороша, одно слово – Чернава. Чуть на Булову жену, на Оприну, смуглотой смахивает.

Играет для них Бул, для них пляшут тонкие пальцы по струнам, увлекают за собой; ходят хороводом богатые рыбины, большие и серебряные, такие точно, из которых родился найденыш. А волны наверху успокаиваются, вроде и ладьи вперед тронулись. Веселее давай, кричит Ящер, и буйный плясовой напев рвется на волю, как ветер, как вода из запруды. Вскакивает Ящер с трона, пляшет, мордой острой трясет, ходит перед ним царица Белорыбица, дочери кружатся, трясут рукавами – быстрее, быстрее. Опять дуются волны наверху, опять ладьи тонут. А Ящер все просит – веселее, веселей! Вот уже ладья с волхвом налетела на крутые пороги, другую ладью несет грудью на камни, а в ней, цепляясь руками за мокрые скользкие борта, – Дир да Либуша с разметанной косой. Рви струны, просит Щил и плачет, знает, что не услышит кощунник, сам уж напевом увлекся.

Но Бул услышал, очнулся да как дернет тонкими и сильными пальцами, одна, другая – все пять струн полопались. Бросает на песочек ненужные гусли кверху дном, а там по светлому дереву гуляет лев, чудесный зверь, и птица летит. Ящер садится на трон, отдышаться не может, лапой обмахивается – ну наконец-то согрелся, говорит. Серебра да жемчуга я тебе, кощунник, не дам в награду, своего у тебя много, и правильно, свое иметь надобно, только со мной делиться не забывай, видишь, как нескладно выходит, когда делиться забываешь? А вот на дочери своей оженю, чего уж лучше-то, выбирай любую, да не ошибись, смотри, какая из них самая пригожая, впрочем, не ошибешься, ты проныра известный.

Засмеялся Ящер, будто болото захлюпало, а царица за ним – как гнилое дерево затрещало. Идет Бул вдоль дочерей, налюбоваться не может, глаза разбегаются: у одной стан что ива гибкая, у другой груди как пышные облака, у третьей глаза как два озера лесные, сердце сосут. Чернаву бери, подсказывает Щил, нет, не возьмет Бул Чернаву, когда столько красавиц, собою прекрасных, перед ним стоят. Не возьмет, не послушает, вон, то одну за руку тронет, то другую по волосам долгим погладит… Колотится у Щила сердце, понимает вещее, что все сейчас и кончится, разобьется ладья об острые камни, утонет Дир, захлебнется пенной волной Либуша… Вскрикнул Щил и очнулся на поляне.

Поодаль беспокойно спал Бул, двигая руками и коленями, как неспеленатый ребенок. Нарядный его тонкий плащ лежал рядом, аккуратно свернутый. Дир и Либуша с любопытством смотрели на Щила, и глаза их смеялись. Догадался скотий жрец, что его провели, даже наказали несильно, но не обиделся. Интересно, как это у них получилось: колодец и дно речное? А сон какой замечательный и страшный приснился, как жизнь, ей-ей, надо Булу пересказать сон, он кощуну по нему сложит. Только вот кто же придумал это – Дир, Либуша? Или он сам?

27

Поздно проснулась княгиня Ольга, устала за вчерашний день, намаялась. Да еще спала плохо, только под утро забылась: опять приходил к ней из угла спальни кто-то темный с невнятными речами. Говорил то за мужа, то за князя Олега, а то и за Свенельда-советника. Глухой его голос отдавался у Ольги в животе, и ребенок сердился, не мог уснуть вместе с матерью, вертелся внутри. Он не был богом, этот темный в углу, ни одним из знакомых Ольге богов, по крайней мере. А верная нянька его не слышала, нет.

Уже петухи давно откукарекали новый день, когда нянька кликнула девушек – одеваться княгине! Села Ольга к узкому окну, солнце совсем поднялось, а во дворе под стенами кремля еще спят дружинники, сваленные Ярилой по дороге к дому после вчерашнего праздника.

Свирепствовал славянский бог, перед тем как схорониться на год, бушевал. Вот и лежат воины на земле, даже седло под голову не положили, кто на собственном кулаке спит, кто на локте. Рты открыты, по лицам и бородам мухи ползают, разбудить не могут.

Ольга приказала послать девушку за Либушей, после позвала ключницу, спросила, что князь Игорь, как почивает после праздника.

– Нет, матушка княгиня, – отвечала ключница, тоже бледная после праздника и причесанная кой-как, – какое там почивает! Рано встал, холодного квасу выпил и уж отряд со Свенельдом снарядил в Плесков. Твоих-то дружинников почти никого и не отправил, заботится, думает, может, они здесь тебе пригодятся. Своих послал.

Ольга испугалась. Значит, действительно, не охрану послал муж, а конвой – за воеводой присмотреть. Подозревает князь измену, почувствовал опасность, удалил Свенельда, теперь запрет его в Плескове, а может, приказал уж зарезать по дороге… Леса по пути густые, темные – молчаливые. Но всех-то гонцов Ольгиных не уследит. Или уследит? Если дороги перекрыты, можно и тропинку сыскать. Как ей нужна сейчас Либуша – не гадать, просто поговорить. Ворожея хитра, лишнего не скажет, знает много, все замечает, если что и посоветует, то непрямо, деликатно.

Сильное беспокойство, охватившее княгиню, – плохой советчик, Ольге плохо удавалось сидеть и ждать, как прилично жене, она предпочитала действовать.

– Поди, Ярка, к князю, спроси, жена просит побеседовать, – приказала няньке, а сама не знала, о чем собирается говорить с мужем.

Нянька воротилась скоро. Князь Игорь не велел жене беспокоиться, велел отдыхать. После побеседуют. Сам же уединился с кобником, наказал никому не входить, не мешать.

Из всех волхвов Ольга больше всего не любила именно кобников. Они гадали и предсказывали по внутренностям птиц: петухов или коршунов, встреча с таким волхвом на дороге или в лесу грозила неприятностями, и держались кобники обособленно от прочих. Святилища у них не было, не было своего покровителя, хоть и гадали кобники на судьбу, но Мокоши-Судьбе не служили. Муж тоже кобников опасался, но в самых важных случаях посылал за ними. Девки же и младшие дружинники, сталкиваясь с этими волхвами на дворе, застывали столбом, а когда кобник проходил и ясно было, что не оглянется, плевали вслед и очуривались.

– Вот что, – сказала княгиня няньке, – позови мне кого-нибудь из моей стражи. А лучше – двоих, – пока еще девка добежит до Варяжской улицы. – Пусть эти двое верхами прочешут весь посад и привезут мне Либушу поскорее. Да накажи, чтобы она не наряжалась особо, сразу чтобы ехала, как есть. Небось, спит как убитая после праздника и до ночи проспит, если не разбудишь, – и повернулась опять к оконцу, но не глядела во двор, а только на свои отекшие пальцы, все снимала и опять надевала тяжелые кольца, за эту привычку нянька журила ее еще в детстве. Кольцо с веселым камнем сердоликом упало, покатилось по полу, Ольга быстро зашептала: «Колечко, колечко, выйди на крылечко, приведи мне Либушу в терем», кольцо, услышав, остановилось, покачалось на ободе и упало камнем к двери. Девушка кинулась было поднять, «Не трожь!» – сказала Ольга, и знала, что не поможет, не приведет кольцо ворожею.

Однако довольно скоро по камням и плашкам двора застучали копыта, княгиня заторопилась в сени, увидела, как въезжает ее старший дружинник Рюар, а перед ним на широкой спине гнедой кобылы, как на лавке, сидит чужая женщина, совсем не похожая на Либушу. Гнев ударил в лицо, ярко окрасил лоб и щеки, но Ольга сдержалась, прошла из сеней в свою малую светлицу для приемов, села на неудобное кресло спиной к окнам, будто посла встречала.

– Я привез тебе ворожею, княгиня, – доложил Рюар, почтительно приглушая голос в гулких покоях.

Ольга ошпарила его взглядом, что сыромятной плеткой, но Рюар смотрел спокойно, его темные, странные для урманина глаза не бегали, не прятались.

– Так, – согласилась Ольга. – Что за ворожейку ты привез? Я не знаю ее.

Внезапная догадка поразила княгиню и, внимательно следя за неторопливым стражником, который слыл у дружинников тугодумом, перебила сама себя.

– Или ее прислал для меня муж?

Рюар помолчал, собираясь с мыслями, подергал серьгу в ухе, сообразил что-то и отвечал:

– Нет! Не присылал. Но ты не волнуйся, князь Игорь о тебе думает. Он даже справился, куда ты отправляешь меня, не нужно ли чем пособить, – и замолчал надолго.

Рюар не мастер болтать, был бы на его месте кривич Глинка, тот бы вывернулся, сумел, не говоря открыто, пояснить княгине, что Игорь с недавних пор доглядывает за ее дружинниками, вызнает, куда едут, с каким поручением. А это нехорошо, это явное недоверие. Но на то они и Ольгины воины, чтоб интерес хозяйки соблюсти, даже князю, ее мужу, не выдать лишнего. Вот, кстати, потому Глинке и не поручили ехать в город – разговорчив слишком, во все стороны. А прямо говорить о том странном недоверии князь-Игоря ни к чему, обидеть можно княгиню ненароком.

Ольга знала, что торопить Рюара бесполезно. Думай, княгиня, думай, не ошибись! Неужели муж решил проследить даже за ее ворожейкой? Как может навредить простая гадалка Либуша? А если Игорь хочет окружить жену своими людьми и эта незнакомая ворожея, привезенная Рюаром, должна допытаться, о чем думает княгиня? Или князь решил, что Либуша знает что-то неподобающее? Или… Ведь, кроме Либуши и гонцов, у нее нет связи с внешним миром. Нянька стара стала, глуповата. Гонцы на счету да на виду. А девушкам и челяди Ольга не доверяет, она вообще не доверяет рабам. Несколько раз сняв и надев кольцо, другое, не то, что упало, не добежав до дверей, она равнодушно поинтересовалась:

– Что же ты отвечал князю?

– Как есть, – заверил стражник. – Отвечал: ты послала меня за ворожеей. Все видели, я привез.

– Для чего же эту? – настаивала Ольга.

– Князь Игорь мог бы рассердиться, если бы я не выполнил твою просьбу. Нет одной, привез другую. Если одна ушла неизвестно куда. Даже рабы ее не знают – куда. Знали бы, сказали бы мне, – дружинник усмехнулся, темные глаза его сверкнули довольно и мрачно. – Если, говорят, ее уже ночью не видели. Я сказал князю – тебе все равно, какая ворожея, если гадать задумала. Князь смеялся, говорил, ты, верно, разгневаешься. Что я не ту везу.

Рюар даже плечи опустил, так устал от длинной речи.

– Ты прав, – Ольга повернулась к няньке и приказала той принести мешочек с дирхемами. – Мне все равно. Я хочу гадать о своих женских делах.

Напрасно верный страж опасался, что не будет понят Ольгою. Князь Игорь давно уж косо посматривал на любимую женой ворожею, но не высказывал недовольства вслух. Воины же Ольгины приметливы, особенно если затронуты интересы их госпожи. Их княгиня – настоящая госпожа, не Игорь. То, что несведущему может показаться женским капризом, исполнено значения у княгини. Ольга отважна, умна, хитра, как лисица, и яростна, как соболь на охоте. Но воинов при ней мало, вся дружина в Плескове. Сейчас Рюар докладывал, как пытался уверить князя, что у госпожи нет дела именно к Либуше – просто так, на всякий случай пытался, если дело все-таки есть… Но Игорь ему не поверил. Игорь смеялся. Бедный воин мог поклясться, что легче переправлять через речные пороги груженую ладью, чем вести такие разговоры.

Княгиня гадала с новой ворожеей на день родов и заплатила той щедрую плату куньими шкурками. Но Рюару она заплатила светлыми звонкими монетами. И он удивился, Рюар, хотя обрадовался, конечно.

Позже княгиня послала за вчерашним кощунником Соловьем, порадовавшим собравшихся на пиру волшебной сказкой. Сказали ей, нет нигде кощунника. Ольга наконец дала волю гневу, рукам и голосу. Обленились люди: как так нет нигде Соловья, если его раб, вон он, сидит во дворе, чинит сбрую. Куда он без рабов уедет. Но не было ни кощунника, ни его молодой смазливой жены, уехали, может, ночью, может, утром. Зачем – не сказали, верно, жертвовать своим богам, мало ли лесных маленьких святилищ вокруг Ладоги. Вернутся, куда денутся, добро-то их в кремле осталось. И Ольга пошла в полюбившийся чулан, завернувшись в покрывало: ее знобило, несмотря на жаркий июльский день.

28

Князь Игорь глядел перед собой на складной дубовый алтарь, на блестящий круг жертвенного столика, выточенного из плотного камня диабаза, тускло-черного на вид, но состоящего равно из черных и прозрачных белых зерен; только черное всегда заметнее, потому и стол кажется черным. Князь думал медленно, проговаривая про себя каждое слово, для надежности.

Сейчас подниму легкий острый нож, рассеку этого петуха, и гадание подтвердит: удача на моей стороне. Слишком долго я ждал, приваживал удачу, как благосклонность ветреной чужой богини. Власть – моя. От рождения. Мои походы, моя добыча, мои племена. А пользуется всем князь Олег. Много ума и сноровки не надо, чтобы с такой воинской силой, моей по праву наследства, примучить новые племена, Византию, наконец; заставить их приносить дань, как приносит задушенного зайца послушный хорт. Куда там Олегу старыми слабыми руками удержать новые земли! Но Олег – хитрец, и сейчас вот, вместо того чтобы идти на Персию, отправил послов крепить мир с Византией. Кинул мне Ладогу, как обглоданную кость, сам сидит в теплом белом Киеве, вишневый цвет вдыхает. Скоро покажу свою силу, удивится князь Олег – проглядел, недооценил, а уж поздно будет.

Умрет Олег, и вернутся мне города, племена, вся дружина. Уж у меня-то будет порядок. Все будет по-другому. Никаких договоров, ни с кем, только походы и добыча – вот путь князя. Персия ляжет под меня, Византия ляжет, как прикажу. О, они еще не знают Игоря-политика. Сумею договориться с врагами Олега, на врагов и обопрусь, но верить все одно только себе можно. С печенегами договорюсь, вот они удивятся, все эти надутые скудоумные Олеговы советники. Но удивятся уже там, внизу, в своем бескровном Дивном вертограде. Никого из приближенных старого князя не оставлю в живых, его волхвов заменю на своих во всех святилищах, по всей земле. С главенством Перуна над прочими богами подожду, поспешил Олег назначить главного бога. Народ будет мне за то благодарен, конечно, будет – если я не потесню его многочисленных и привычных местных богов. За благодарностью многого не заметит, благодарность не позволит требовать.

Олег баловал свою дружину, много платил; а не должен бы князь обделять себя – иначе для чего все это. Князю – первая добыча, все князю.

Как умрет Олег, Ольге легче станет, не придется разрываться меж мужем и чужим стариком. Не отец он ей, я узнавал, пусть она верит в эту сказку, женщина. Вот тогда, как умрет Олег, и доверять жене можно будет поболе, и приструнить. Вся ее любовь, что сейчас Олегу достается, ко мне обратится. А если и рассердится за смерть Олега, жене с мужем на перине легко помириться. Ольга поможет мне с чужими послами, языки знает, обычаи чужие. Но языки-то знать – много ума не надо, это лишь свойство ее женское, все женщины к болтовне да обрядам способные.

Свенельд и так мой. Что я, не догадывался, что он у меня кротом роет, Олегу доносит? Догадывался. Но Свенельд прикормлен, выделен мною из прочих, приучен за пирами сидеть, бездельничать. За несколько лет его боевой пыл охладел, я знал, чем заливать угли – вином заморским, укрывать златом-серебром да девичьими телами. Я умней молодого Свенельда, потому и не побоялся приблизить Олегова соглядатая, знал, сведу его на свою сторону. Свел. Потому что Свенельд любит богатство. А такие люди – самые надежные, они всегда с тем, кто больше платит, они опора всякой власти. Нет, не всякой – той власти, у которой казна велика. А я сумею казну увеличить. Но и Свенельду не верю, пока Олег жив. Но как умрет Олег…

Пройдет сентябрь, умрет Олег – кто вспомнит через год, как он умер? А позже? Я стану великим, потомки скажут – вещий Игорь, основатель государства, победитель, великий воин. Сяду в Киеве править и вишневый цвет вдыхать. Только разбить надо то, что Олег устроил, переменить все. Править я получше смогу. После первых главных походов устрою так, чтобы не пришлось мне ходить больше. Даже в полюдье. Не княжье дело – головой на седле ночевать, верхами по целым дням носиться. Хватит. Наскакался в детстве.

И чтобы никто не вспомнил, слова не шепнул, как унижен я был в детстве. Как несчастен. Нет этого больше. Прошло. И я сам не помню. Мне никогда не было страшно, я не прятался меж корней большого дерева с разрезными пятипалыми листами, и Олег не поднимал меня на вытянутых руках – вот ваш правитель. Никогда. Ольга поверит. Ольга доверчива, как дитя. Мои слуги – тоже дети по своему разуму. Советники – дети. И старый князь. Им не вырасти при их жизни. Их разум, воображение ограничены. Да ведь и боги, равно словенские или норманские, – дети, их разум и желания так же ограничены, как у людей, что им служат.

Что медлит кобник? И его уберу. Он из старых волхвов, не за подношения старается, за веру, такие ненадежны. Поди угадай, куда их вера вывернет, что ему помстится через год.

Кобник с выбритым острым подбородком и острым носом, сам похожий на птицу, распластал сомлевшего петуха на жертвенном столике. Крупный черный петух не сопротивлялся, его гребень побледнел, свесился на сторону, яростный глаз затянуло тонкое веко, перья мигом потускнели. Волхв косо глянул на князя: волнуется, пальцы неловко стиснули серебряную рукоять ножа, а должны охватывать ее свободно, играючи. Не может сдержать нетерпения, собою вроде бы владеет, но опытному глазу заметно, чего ему это стоит. Верит гаданию, а не волхву, значит, не будет удачлив. Как лягут сердце и печень жертвы – дело случая, опытный жрец знает наперед ответ на любой вопрос, даже когда сам князь этот вопрос еще не сложил про себя.

Кобник втянул острым носом воздух, прислушался и ужаснулся крови, гудящей в князе: не видел он тонких ручейков и багряных капель, а сразу широкую пурпурную реку, уносящую тучные стада, плодоносные земли, зажигающую огнем дома и крепости. И головы, много голов увидел кобник: с седыми бородами и безбородые, головы воинов и бояр, купцов и советников, рабов без счету; лохматых, как чертополох, голов. Длинные косы девок и качающиеся на красных волнах повойники баб, русые и чернокудрявые головы, бритые и патлатые, иноземные, но больше русские, знакомые. Головы плыли, и веки не прикрывали их глаз, как у жертвенного петуха, скорбно глядели они на волхва, а какие с яростью; рты кривились в беззвучном стоне, раздирались воплем. Качалась меж голов одна с бритым острым подбородком и острым же носом, голова, похожая на птичью, его собственная голова. Вздрогнул жрец, замешкался.

А ведь князь не только нетерпелив, он умом непроворен. Думает, сила у него, но силы лишь на начало хватит, побахвалиться. Держать поводья не станет, пирная чаша его пальцам привычней. Вот и раздергают поводья в разные стороны, то натянут, то отпустят, еще и разорвут, как жабу. Значит, впереди десятилетия случайных походов, грабежей, меньше станет полей, скота, меньше домов, а значит, и деревень. Больше рабов. Набеги начнутся, города зашатаются. А князь лишь укрепится в сознании своей силы, чем слабее будет становиться, тем больше о себе полагать. Но кобник не увидит этого. Если солгать сейчас, сказать, что гадание неблагоприятно для задуманного? Умом-то князь хоть не проворен, но хитер и дотошен, не разберешь, что на самом деле понимает, а где только вид делает.

Кобник дал сигнал, князь Игорь точным движением рассек петуха, склонился над алтарем и торжествующе засмеялся: боги поддержали его.

29. Говорит Ящер

За малую толику петушиной крови я показал кобнику, какая судьба его ждет. Да только людишки боязливы, редко противятся Судьбе-Мокоши. Ну, его голова, его дело.

Почему же я, великий, могучий и прозорливый, не помогаю Игорю? Трусость ли его отвращает меня? Тот страх, что родился в корнях платана, когда малолетний Игорь следил убийство Аскольда и Дира, тот, что утвердился после данной Веремиду клятвы – пусть меня разорвет? Или отвращает то, что позже людишки назовут русским характером, – отсутствие меры? Меры Игорь не признает, если бражничает-гуляет. В бою же нет у него размаха, в бою мера тут как тут. Какой это характер, если Игорь под Ярилой ходит, хмельной к обеду почти всякий день? Был бы характер, во всем бы проявился, без удержу. А воюет он под страхом. Власть хмельного Ярилы над Игорем сильнее моей, одного Ярилу чтит Игорь, как должно чтить бога человеку, потому и не привечаю князишку. А пуще за то не помогаю, что как бы Игорь себя ни понимал, как бы ни возвеличивался в душе, перед собою ни красовался, а выжжено на нем Судьбою-Мокошью клеймо неудачи. Вот Ярила и подхватил его, клейменого, любит, яростный, у Мокоши добычу увести. Кругом воры, глаз да глаз нужен всякому богу! Недавно Игорь за пирами да бражничаньем дела забыть старался, обиды заливал. Но однако же встряхнулся: Ярило под землю до следующего года лег, Игорь на коня сел – дела вершить, власть забирать. А придет время, Ярило свое потребует и получит. Тогда-то Игорь без чаши и головы с перины не поднимет. Сегодня с чашей за столом забавляется, а настанет день, с чашей на коня сядет, иначе и желания не возникнет; силы только в ней найдет: в перестоявшей никчемной хмельной влаге. Пряная кровь его не горячит! Сядет с чашей в седло, сядет да поскачет за данью к могучим древлянским вязам, чтобы они разорвали его: половина Судьбе Мокоши, половина – Яриле. Люди скажут: древляне дикие Игоря за жадность порвали. А чего ждать от людей, разве они суть видят? Разве знают, как мы, боги, добычу делим? А всего больнее, что и это не сам я увидал, мальчишка показал немощный.

Нет, Свенельд мне милее: разумный, холодный, расчетливый, подобно ящеру. Если и проявляет слабость, то все от молодости. Состареет – обучится жить без слабости. Слабость у Свенельда самая что ни на есть смешная из людских: привязчивость да верность. Да влюбленность. Пройдет.

30

– Принеси-ка молока, милая! – не попросила, приказала Оприна.

– Сама сходи, мне печку растоплять надо, – ответила Либуша, крепко усевшись на лавке. Она и не думала топить печку, хотя давно пора стряпать обед, испечь хлеба, опара переходила и рвется наружу из тесной кадушки. Но страшно испачкать золой нарядную рубаху с широкими расшитыми рукавами, не хочется снимать праздничные браслеты, надетые не только для Купальского танца, но для Гудилы. И для этой тоже, которая молока требует, от лавки оторваться не может, как только не отсидела себе все кости; для этой, для нее надеты браслеты! Чтоб не слишком много о себе понимала, чтоб видела, как у них в городе нарядиться умеют, причесаться, хоть и не были в Царьграде, не ходили по белым мраморным полам с черными восьмиугольными вставками на стыках плит.

– Да не мне молоко-то, видишь, отрок есть дожидает, – возмутилась Оприна. Она бы и смолчала – что с этой невежей нечесаной говорить, но надо же невежу научить обхождению, так положено. Если кто знает больше другого, лучше другого, надо поделиться. Вот Оприна делится обхождением, хотя ей никто и спасибо не скажет, но это ее долг как гостьи и умной жены. А то еще: не поставишь вовремя на место, так тебя же саму начнут принижать, учить.

– Что у них за обычаи, молока не поднесут! А врут везде, что вы здесь гостей равно богов почитаете. Врут люди, что нитку прядут, – делится обхождением Оприна.

– Так то хозяева гостей почитают, а ты не в моем дому к столу села, не моя гостья. Да и не упакаешь на тебя, – Либуша все же чувствовала себя пусть временной, но хозяйкой здесь, в землянке Вольха. Но уступать нахальной гостье не собиралась ни словечка, согласна была ради этого даже умалиться.

На некоторое время в полумраке землянки воцарилась хрупкая слюдяная тишина, берегини перевели дух, складывая прозрачные пальчики колечком от сглазу. Но куда маленьким берегиням уберечь тишину, если в доме воюют две женщины!

– А правду еще говорят, будто у вас и княгиня в поневе ходит? Как крестьянка или рабыня? В будние дни, я хочу сказать. На празднике-то я с нею за одним столом сидела, выходной ее убор видала, как тебя, – тотчас поправляется гостья, желая подчеркнуть свою близость к княжескому двору. Хотя к чему спросила? Откуда этой невеже знать, может, она и княгиню-то толком не видела? Точно, не видела! На общих праздниках много не разглядишь в тысячной толпе. Княгиня наверху, толпа снизу взирает. Ага, кто ее, невежу, близко к княгине пустит?! Поди, от нее навозом пахнет, от ее домашнего платья. Это сейчас расфуфырилась, фу-ты, ну-ты, ручки гнуты. Надо, ох, надо поставить на место! И Оприна невинно заметила в продолжение речи: – В греческой земле такой одежды, как понева, не ведают.

– Там все сплошь драгоценной объярью убираются, не иначе, чтоб кости жесткой тканью прикрыть, – парировала Либуша. На ярких маленьких картинках в драгоценных книгах – целых две такие книги хранились в палатах княгини Ольги – Либуша как следует разглядела Византию. Греческие женщины – писаные красавицы с ровными дугами бровей, у накрытого стола сидят, а за ними бурая зубчатая скала с быстрым ручьем, но те красавицы – царевны, поди. Под просторным мафорием тела-то у них не видно было. А рабыню греческую одну всего видела, не на картинке – у заморских гостей: худая, как щепка, черная, страшная, глаза черные – недобрые. Стало быть, прочие гречанки не должны сильно от той рабыни отличаться: под одним небом живут, у одного моря. Поди, большинство такие жилистые и есть.

Оприна бросила на пол кожуру зеленого ореха, глянула с вызовом:

– А в Царьграде женщины косы под кику не прячут, даже замужние! Косы у них богатые, толстые, гладкие, словно маслом намазанные, есть чем гордиться!

– Что же сама обвязалась, как засельщина деревенская? – поинтересовалась Либуша с тихой яростью в голосе. Ее собственная коса, хоть и не маленькая, но вечно растрепана, никак не причешешь волосок к волоску, напасть какая! Никогда гладкой косы у ней не было.

– Почто гусей дразнить? Обвязалась, да, потому, когда живешь в глуши, неча высовываться, – скромно и кротко ответила Булова жена. Этак ехидно нагличала. – Ты-то хоть знаешь, что в заморских странах нынче носят?

– По мне и посконь сойдет, – прибедняется Либуша, выпрастывая как бы случайно из складок широкого сборчатого рукава руку с чеканенным серебряным браслетом. Ох, посмотреть бы хоть одним глазком, как там, в Царьграде, примерить бы ту объярь переливчатую. Но виду показывать нельзя, нельзя поддаться! – А ты хоть по всей избе волосья без кики распусти, что веделье, все одно, светлее не станешь!

И то, жена Була смугла от природы, а Либуша сберегла от солнца тихое молочное сиянье плеч и шеи.

– И ворожба ваша – ложь, напускаете на себя важности, все врете, врете! Ничего-то вы не умеете на самом деле! – не отступает гостья.

– А то! – говорит хозяйка и вылетает в окно на конопляном венике, добавляя по пути: – Сама дура!

Сновид кривит рот и плачет сквозь сон. Деды в красном углу качают деревянными острыми головами, ухмыляются. Нарядный гладкий уж кажет блестящую головку в щели под лавкой, ревет корова на дворе, падает на пол острога со стены, пугает берегинь, да жужжат пчелы, лезут на стол, не понимая, что же это делается, где порядок. Кто устроил женщин так неправильно, не боги, нет! За дни, проведенные в землянке вместе, обе выпали из тела, похудели от злости, подурнели, ан – не помириться. Остричь бы им косы да языки – и в ульи, работать! А таволга сладким обмороком пахнет в овражке, а вереск цветет у Круглого болота, и дышат сосны: «Тише, сестры, тише, сестры».

31

– Болото, – сетовал Щил. – Со своими бабами – и то нет сладу. Толкутся, скандалят. Одно большое болото. Ну остережешь великого князя, дескать, наследник отравить его измыслил, власти алчет, а что опосля? Чему быть, того не миновать, дело такое. Князь стар, сам может умереть, будь хоть трижды волхв. Все одно, быть резне: молодой князь покрошит верных людей старого. Ни к чему ему люди, верные другому правителю. Дружину собрал против прежней почти вдвое. Город Ладога всяко пострадает. Не пожгут, так пограбят, не разграбят, город сам захиреет, когда новый князь переберется в столицу Киев, ближе к Русскому морю.

– Я должен знать другое, – упрямо наклонил голову Дир. – Не для Змея стараюсь. Коли суждено погибнуть князю, городу и мне вместе с ними, я должен знать, кому передать Слово.

Бул тронул струны, слагая наигрыш, легкий, светлый, как кружево таволги:

– Я сложу песню. Мой сын выучит ее и передаст своему сыну. Они расскажут следующим. Слово сохранится. Дир ошибся, песня помнит свою правду. Люди будут знать, как все случилось, внуки, правнуки и дальше…

Щил взглянул на кощунника с непонятной жалостью и быстро отвел глаза: бедняга Бул стал недогадлив. Невдомек ему, что Дир-то говорил о Рюриковом Слове-Завете, сохраненном Веремидом и переданном, как Щил и догадывался, Диру. А Бул беспокоится, чтобы история князей сохранилась для потомков… Если только не прикидывается простачком, но к чему ему перед друзьями прикидываться? Щил огляделся и увяз взором в скошенной траве, сохнущей шалашиками на ределях по краю поляны. Солнце прыскало золотыми веснушками сквозь древесную тень. Любопытная пчела назойливо пробиралась по бороде толстяка, видимо, хотела нырнуть за шиворот. Щил осторожно отогнал ее, награждая ласковыми именами, и спросил нехотя, лениво выговаривая:

– Не видал, чтоб ты косил, Дир. Кто развесил сено? Берегини?

– Не иначе, пчел берегинями зовешь, – улыбнулся хозяин. – Помогали мне косить, пока ты дрых без задних ног, толстый бездельник. Смотри, роса высохла даже под кустами, утро уходит.

И Щил, а лени в голосе как не бывало, – спросил внезапно, пока друг не перестал улыбаться, размягченный:

– Что за Слово собираешься передать? Поделись, вместе мы надежней охраним тайну, груз тяжел тебе одному! Ведь мы побратимы, – посмотрел прямо в глаза Диру.

Тот потерялся, побледнел, но отвечал твердо:

– Не моя тайна, не тебе знать, – порадовался про себя, что нет рядом чародейки Либуши, некому заглянуть к Диру в самое сердце, услышать то, о чем он и не думает, запрещает себе думать. А если вспоминает, то лишь когда врасплох застанут, как сейчас. Заветное Слово о тайне пещер, бегущих под холмами, петляющих, беспорядочно для чужого глаза, туда и обратно, образующих узкий подземный ход под быстрым течением реки, под тяжелой водой, полной рыбы и кораблей, ход на тот берег Волхова. О высоких сухих пещерах, которые охраняют сам Ящер и первый князь Рюрик, не ушедший в Верхний мир со своими воинами в горящих кольчугах, ибо похоронен не по обычаю в ладье, и прах его не сожжен, не укрыт надежным курганом. Лишь Ящер сопровождает князя, ни любимых отроков из младшей дружины, ни боевого коня, ни жен, ни наложниц нет рядом. Только меч со славным именем, Слово и клад, сохраняемые первым князем Рюриком для города Ладоги в дальней пещере за подземным озером. Клад, распухающий золотом и яркими самоцветами, их хватит, чтобы отстроить город Ладогу заново, буде случится пожару, набегу, смуте. Но если горожане и прочие люди не войдут в разум, сами станут чинить смуту, – золото бессильно.

Первый князь Рюрик не доверял людям, увел сокровища под землю, потому что в пещерах – безопасно, в этих краях нет урманских гномов, некому украсть золото под землей. После богатой жертвы боги посулили Рюрику, что люди переменятся к лучшему, потому и избрал первый князь волхва Веремида из дружинных варягов-волхвов, прибывших в Ладогу вместе с Рюриком, а Веремид – ученика Дира для передачи Слова и клада потомкам. Но у Дира по сию пору нет собственного верного ученика, и Дир знает, чего стоят посулы богов. Переменятся люди к лучшему, жди! Это боги изменились. С умалением могущества их слово умалилось тоже. А нрав стал еще круче. Разве в другом времени, куда Дир отправит Сновида, слова обретут вес и цену. А боги вернут людям свое расположение.

32. Говорит Ящер

Бурдюки с кровью все болтают, болтают, не уймутся. Но бабы знают свое дело, бабы не подведут, не дадут людишкам договориться. Не сможет корел мешаться в княжьи дела, даже если немощный отрок покажет ему будущее зло. А там впереди – зло, уж я-то знаю людишек. Зло и богатые жертвы: глубокие чаши, ручьи, реки и моря сладкой крови. Нет у меня наследника, оно и счастье. Обидно знать, что твой отпрыск сожрет те жертвы, что могли достаться тебе. А буде корел много воли заберет, почнет действовать – на то есть кощунник и его баба. Жаль гладкого масла, скользкого, тягуче-душистого; что корел, что чародейка частенько угощали меня. От князей масла не дождешься, нет от князей уважения, тащат жертвы своему одноглазому Одину, все бы ему ворон привечать, птичнику. Но одним маслом сыт не будешь, князья же и не желая покормят.

Ишь, людишки додумались, в хранители меня поставили тому выскочке, безвестному конунгу Рюрику, какого, по слухам, пригласили к себе княжить местные племена – свобода их тяготила, вон что. Людишки больше всего свободы пугаются, больше голода. Всякий голод летом кончается, а со свободой как сладишь?

Мне ли следить за пещерами под рекой, за тусклым золотом! Тьмы и тьмы нетопырей трепещут кожистыми крыльями, сливаясь с подземными сводами, слушают меня, надеются хоть на какое-нибудь приказание, готовые расцепить острые коготки и сорваться в ночь по моему зову. Лежит на черном камне первый князь людишек, широкобородый Рюрик, выпитый подземными обитателями, высушенный подземными ветрами, держит горшок с золотом костяными пальцами, ждет. Не войдет в ту пещеру незваный гость, а коли войдет, не оборонившись, не сказав и не сделав то, что предписано Словом, вода войдет следом; рассыплются хрупкие кости, смоет потоком золото, размечет течением самоцветы по каменистому дну.

Боги посулили широкобородому, что люди переменятся, как же, жди! Одноглазый Один, что ли, обещал? Угрюмый самоистязатель, сам себя принесший в жертву, проткнувший толстым копьем собственное брюхо пустомеля! Предводитель ворон и волков, хозяин восьминогого коня, любитель виселицы. Этот посулит! Нашему скотьему богу Велесу и то веры больше, какой-никакой, а родственник, хоть Волосатый кое-где пытается теснить меня под землею. Ну, не разбежится! Или Тор обещал Рюрику? Этот неопрятный рыжебородый, как сам Рюрик, старик с молотом и несварением желудка, по утрам отрыгивающий к жизни косматых козлов, которых сожрал вечером? Так и на этого есть управа – небесный Дед эстов и корелов, у Деда все же цепкие громовые когти, и меня уважает: жертву преследует лишь до воды, не лезет в мое хозяйство.

Посулили Рюрику боги, скажите, пожалуйста! Небось, те боги не перестоят в капищах меня, Великого, свои же жрецы скинут их ради главного бога – усатого Перуна, любезного дружине. Он, он отберет топор и меч у одних, коня с колесницею у других! Якобы он лично раздавит змея, чтобы освободить воду, – так говорится во снах мальчишки. Здесь люди врут, как обычно, врут, как боги. До меня, Змея-Ящера, Перуну не добраться, я поплыву по реке нетронутый: не раздавишь меня, даже если скинешь, вытолкнешь из капища! Сгоряча напутали, связали меня со скотьим богом, в другое время разгневался бы, ныне – жду пира перед концом. Пусть Перун давит Велеса, жрет откормленных быков, раз в год пьет людишек – меня, меня не тронет, не посмеет тронуть! Сама Мать Сыра Земля побоится принять меня, прогнется от тяжести, так показал немощный отрок! О мальчишка, это вредоносное малое вместилище жидкой крови!

Душа моя будет скитаться в Ирье вечно, наевшаяся в последний день до конца времен. Я переживу всех, я, Великий.

33

– Он – там, – Дир повернулся к Либуше. – Но найденыш ушел еще недалеко, не дальше первого месяца этой осени. Очередь за нами. Быстрей, пока Ящер ублажен маслом. Сам Вяйнямейнен дунул на воду в чаше…

Женщина нерешительно разглядывает древнюю гадательную чашу, водит пальцем по чертам календаря судеб на ее венчике. Широкие рукава рубахи струятся от нежных локтей чуть не до полу, не скрепленные браслетами, точно на русальих играх; развитые косы льются по плечам, по онемевшей от страха спине, а на змейке позвоночника раскатились прозрачные холодные бисеринки пота, хотя прохладно в полуземлянке. Либуша тихо бормочет, но заклинает не навьев-призраков, а все живущее: люди сквозят в ее шепоте, и птицы клевучие, и люты звери рыкучие, а красный летний день пылает за стенами как ни в чем не бывало.

Щил не утратил обычного любопытства, полюбовавшись спящим на лавке мальчиком, не то спросил, не то ответил:

– Хорошо там, поди, в переднем времени. Мальчонка-то спокойно спит. Вон уж щечки закраснелись.

Бул, обиженный тем, что Оприну отправили прочь будто бы рыбы наловить к ужину – как же, наловит она! Она и острожить-то не умеет. Послали бы лучше землянику собирать, и то ловчей соврали бы! – сидит у двери, разглядывает надоевшую за несколько дней поляну, все одну и ту же, ни тебе людей, ни телег, ни рабов. Кощунник досадливо замечает друзьям, что ни к чему им отправляться вместе с мальчишкой. Чаша с заговоренной водой покажет все то, что Сновид увидит. Зачем зря рисковать, искушать Судьбу?

– Не храбёр, брат, дело какое… А коли найденыш не сумеет воротиться? Либо обидят там? Да не разом и отправимся, подождем маленько, опять же вдвоем пойдем, вместе не страшно, – Щил отвечает другу, но говорит больше для Либуши, непривычно тихой и напуганной, пытается незаметно для других поддержать ее.

– Дир обещал сохранность Сновиду, к тому и спросил, – Бул растерянно смотрит на побратимов. Он не ждал, что Щил сочтет его малодушным, он не трус; не любит пустого риска, и все. К тому же не за себя болеет, за них, друзей. Им идти. Странная, однако, здесь жизнь. Все они, даже отлученный жрец Щил, значат для Ладоги довольно много. Исчезни они, не на день-другой – надолго, Город пострадает. Женщина ворожит другим женщинам, вплоть до обитательниц княжьего терема; Дир обихаживает окрестных поселян, да и в дружине помнят волхва; Щил незаменим на празднествах со своими учениками, с их дикими танцами, с примитивными сопелками-свистульками.

Сам Бул ученее, образованнее друзей. Но уехал из Царьграда – ах, какой город, что бы ему родиться там, у Эвксинского Понта, а не на реке Полоте, – и никто не заметит его отсутствия. Хоть не из последних песнопевцев был при дворе басилевса. Все дело, видимо, в том, что Царьград много больше Ладоги. Если людей мало, любой на виду. А коли город велик, хоть кто убудет, прочим людям нет нужды, не заметят – не от смерти. Выслушивать жалкие слова Щила неприятно, обижаться на него неразумно, обиду показать – вовсе стыдно, и кощунник умело меняет тему, демонстрирует любопытство, как Щил:

– Не сразу отправитесь? Так покажите и мне малую толику. Не много времени займет. Либуша, увижу я в чаше скрытое временем?

Женщина даже обрадовалась нечаянному промедлению, коротко взглянула на Дира, кивнула Булу, мол, садись рядом. Прошептала, почти не разжимая губ:

– Как увидишь что, не болтай, нарушишь заговор.

Она вспомнила свою первую чашу – не чаяно. Тяжелую, с блестящими, словно маслом облитыми боками, испещренную глубокими тонкими чертами, с изящным перехватом ближе к горлу. Льняная Куделя, ворожея, обучавшая ее, разрешила Либуше самой сотворить обряд и заглянуть в чашу, когда для юной ворожейки наступило время девичества и первая капля лунной крови окрасила подол ее рубахи.

Темно было тем далеким утром в доме Льняной Кудели и зябко – стоял промозглый октябрь, дожди лили не переставая, видно, Небесные Хозяйки решили залить город своим холодным прозрачным молоком. Но в чаше горел свет, счастье бурлило в чаше, плескались тугие белые крылья, хватая высокое небо. И Либуша летела, взмахивая крыльями над посадом, над лесом, над Ольховой рекой и гораздо дальше, над Нево-озером. Та крошечная крылатая Либуша внутри чаши видела, как разворачиваются в земле тугие зерна, как ходит на глубине реки царица Белорыбица, как лущит орехи в дупле старого вяза веселая рыжая белка; как спят люди на лавках и сундуках в домах, землянках, в богатых палатах; а их сны взлетают и вьются вокруг Либуши ласточками, голубями и жаворонками, но также и воронами, и совами, и нетопырями. Ей весело и чуть-чуть жутко было лететь, после уж догадалась, что видела свой будущий русальский танец. Но потемнела вода в чаше, как взбаламученный ил, вода залила ноздри, упали промокшие крылья; свет слабел, покуда не погас вовсе, и хлынула из чаши кровь. Решила та маленькая еще и неразумная Либуша, что Льняная Куделя готовит в жертву ее девичество, захотела опередить ворожею.

Льняная Куделя была стара, больше сорока лет гадала она Ладоге, но старой являлась только своей ученице, только дома. В другое же время бегала по двору, по улицам резвей молодых, гибок казался ее стан, густы ярко-желтые волосы, красны губы. Либуша знала, откуда что берется. Каждую ночь приходили к ворожее воины, земледельцы или ремесленники – один другого моложе и ложились с нею, да еще и подарки приносили с собою: витые серебряные кольца. Льняная Куделя низала те кольца на плотные шнуры и, если бы захотела, могла бы обернуться теми шнурами с ног до головы, но от их тяжести и шагу бы ступить не смогла, упала бы.

Одного из давешних ночных гостей подкараулила Либуша на рассвете. Он был нетерпелив и утомлен. Ушел, не оглянувшись. Либуша же сразу, за один рассвет, подурнела и постарела.

– Дурочка! Что себе придумала! Я тебя как собственную дочь холила, – заплакала Льняная Куделя. – Посмотри, у нас и косы-то с тобой одного золота. А ты теперь мой возраст на себя втащила, мою старость приняла через ночного гостя… Мыслимое ли дело? Ладно, справлюсь с этой бедой. Да вот только деточек у тебя уж не будет, а коли народятся, так все умрут во младенчестве.

Так плакала и причитала старая ворожея, и больше уж не ходили к ней ночами один другого моложе, а серебряные кольца на шнурах потемнели, словно их в землю на год закапывали.

За следующий год Льняная Куделя обучила ученицу всему, что знала сама, и легла умирать. Взяла Либушу крепко за руку, перелила в нее свою силу и уснула для Ладоги. Потекли к юной ворожее люди, бусы, серьги, серебро и всякое, что в богатом хозяйстве надобно. Разноцветный поток прибывал год от года, да только счастья не приносил. Кроме того короткого танца-полета на русальей неделе. И Гудила, любимый, – он разве счастье? Боль одна и тоска.

Теперь же в старой землянке Вольха Либуша догадается, что значила та старая кровь в первой ее гадательной чаше. Неуничтожимая сила Льняной Кудели и прочих ушедших к Велесу Подземному ворожей побежит по жилочкам и стукнет предупрежденьем:

– Сейчас! Увидишь! Не испугайся! Ты уже знаешь, что именно увидишь! Мы с тобою!

– Я знаю пять имен богов! Мокошь – раз, Велес – два, Леля – три – принялась выкрикивать заклинание Либуша, – я знаю пять имен волшебных зверей! Семаргл – раз, Китоврас – два, – взялась перечислять имена, как раз на именах волшебных цветов вода в чаше, темная от темных стенок, посветлела, стало в ней маленько проявляться что-то.

Сперва Булу вовсе непонятно было, что видит. Оно и неудивительно, чужие сны всегда мутные. После начал различать. Вроде бы большое поле, такое, как за Ладогой, фигурки маленькие – человечки верхами скачут. Проявилось сильнее: то не малые человечки – грозные всадники, много. Две рати, одна на другую, но слева воины во всем вооружении, справа поплоше, да и пешие идут справа. Те, что слева, теснить начали, мечами сечь конных, конями топтать пеших, вперед вырвался всадник в желтом плаще: посадка знакомая, знал его Бул, но больно мелко чаша показывает. И тотчас изображение увеличилось, как по заказу: князь Игорь на коне, победитель! Под копытами его Гнедка кровь появилась, ручьем потекла, прибывает рекой, чуть не по грудь коню поднялась.

Сморгнул Бул, а в чаше маленький отряд показался, скачет по лесной дороге, по той самой, что перед Купалой стелилась под ноги его собственному коню, ну да, вот и знакомая землянка Дира, отряд к ней направляется. Мечи у каждого наготове, ножи у бедра. Не с добром. За ними идут, за волхвами. И Була схватят заодно с Оприной, маленькой, вместе.

Еще раз Бул сморгнул, увидел княжий двор, терем княгини Ольги, саму Ольгу у окна. А за ее порогом – два дружинника дверь копьями закрестили, не войти-не выйти. На самом дворе, как перина пуховая, один к одному сизые голуби лежат, оранжевые глаза пеленой затянуты, лапки сведены – почтовые голуби воеводы Свенельда.

Победил, стало быть, князь Игорь, забрал власть, княгиню под охраной в терем посадил, голубей Свенельдовых передушил, чтобы князю Олегу и весточки не получить. Нет, наверное, сперва голубей… После битвы весточку получать некому – убили князя Олега, судя по всему, то есть убьют. А с ними, тремя волхвами, что сталось? То есть что станется? Они же против князя Игоря умышляют. Вот отряд и скакал лесной дорогой: волхвов схватить да на кол. А как же Оприна? Что с ним, с Булом, будет?

– А я? – воскликнул Бул. Вода в чаше тотчас потемнела, даже ясные звездочки видны стали, как в колодце, несмотря на то что над головою не небо, а земляная крыша.

Дир скупо улыбнулся, хотя до улыбок ли тут было:

– Вот почему чаша ненадежна. Если хитрый Бул не удержался, куда там Щилу – закричит! Голос подашь – волшбу нарушишь. Надо в сон идти, самим! И помочь Сновиду надлежит, не все нам со стороны глядеть. Снотворное зелье готово! Если увидим, что вода светлеет, как семарглы под светом солнца, значит, Сновид в новый сон отправился, значит, следует нам со Щилом быстро выпить зелье и ложиться. А ты, Бул, стереги спящих. Не Либуше же охрану нести. Разбудишь нас, когда потребуется.

«Дир не видел того, что видел я, – сообразил Бул. – В чашу может смотреть лишь один человек. Дир еще ничего не знает. Разве только догадывается… Пока о битве и победе Игоря знаю я один. О всадниках Игоревой дружины, что помчатся к землянке погубить нас, тоже знаю только я. Но я ведь не испугался, нет! Всего лишь спросил у чаши о своей судьбе… Время еще есть, немного, но есть. Как раз столько, чтобы успеть подумать и решить, что делать мне! А Дир-то не прав! Думать надлежит без него, без них, без всех. Нельзя, чтоб Дир понял: я уже знаю. О чем бы заговорить с ним? И себя отвлечь, ведь Либуша услышит мои мысли, если долго думать… Либуша помешает. Надо бы отправить ее туда же, за Сновидом. Это как раз несложно, ворожейка ревнива, как всякая жена».

Бул заговорил несвязно и быстро, как во хмелю:

– В том времени вы сможете близко знаться с людьми? Ведь вы окажетесь среди еще не рожденных. Как сумеете говорить с ними? А дотрагиваться до них? Так же, как мы здесь трогаем предметы или друг друга? – Не иначе, лукавый греческий бог подсоблял Булу-Соловью, подсказывал вопросы. У бедной Либуши не оставалось ни одного шанса. – Интересно, если там вы зароните семя в женщину, родится ли ребенок? Ведь ему придется рождаться от собственного прапрапрапрадеда.

Бул не успел досказать, а уж Либуша, очнувшаяся при последних словах, закричала, изнемогая от ревности:

– Вольх, я с вами! А то не наладить обратный путь, чуть было не запамятовала! Без Либуши никак: уйти уйдете, а вернуться не сумеете!

Самая младшая из берегинь, соскользнув на пол из щели меж бревен, обнимает дремлющего в уголке ужа и принимается рыдать. Тот тянет черный дрожащий раздвоенный язык, лижет бегущие слезы, как росу, мерцает желтыми пятнышками по сторонам плоской головы. Ждать беды. Беспечные недалекие люди затевают поход в будущее, хотят разомкнуть кольцо времени. Мало того, что сами могут не вернуться, сгинуть там, так еще и оставят пролом за собой, разверстый, не защищенный заговором или идолами. Не вездесущих злыдней боятся берегини, не беспомощных, в общем-то, навьев. Те – привычные, родные враги. Боятся того, что уничтожит и берегинь, и злыдней, того, что заставит время распрямиться и тянуться вперед, к смерти мира, вместо благословенного кольца и обновляющейся весны-возрождения.

Что за глупые, что за неугомонные люди! И это сейчас, когда столько полезных и неотложных дел! Когда дом полон меда и кваса для веселья, когда для любви есть мужчины и женщины, есть мягкая трава поляны, чтобы прижиматься к ней, и гусли в переметной суме, чтобы плясать! Надо отвлечь людей, отвратить от опасной затеи, вернуть сюда их мысли, глаза и чресла. Старшие берегини принимаются за привычное дело, раздувают круглые крошечные ноздри, напрягают щеки, взбивают сжатый воздух землянки, наполняют его запахом послушных течению водорослей и неукротимого желания женской плоти. Но ни один из мужчин не прислушивается, оскорбляя недавний праздник, труд берегинь, бег Ярилы, благость Дажьбога. Деды сердито топырят шапки: люди не внимают голосам хозяек, того гляди, забудут предков, жди беды, жди! Упыри влажно сопят под дверью, навьи суют тощие пальцы по щелям, смеются и ожидают.

Дир подозрительно оглядел чародейку, чувствуя беспокойство в чреслах, – наверняка охоту навела проказница, чтобы все по ее желанию вышло. Ну уж нет, не тот нынче день:

– Выдумываешь! Боишься отпускать Гудилу одного. Обещаю, присмотрю за ним. Не забудь, здесь нужен кто-то, кто станет следить, когда звезды войдут в чашу. Кто перевернет топор у порога, чтобы обрубить заговор и дать нам спокойно вернуться?

– Никогда не выдумывала и не врала, – гордо ответила женщина, не глядя на Щила, и правильно сделала: от таких слов, заведомо ложных, бывший жрец изошел блохами.

– За водой в чаше досмотрит Бул, непошто без дела сидеть, когда друзья надрываются, что и ну. Стеречь тут нечего, это слова пустые. А ежели Булу с женой теснота надоела, как Оприна тут жаловалась, пущай на улице ночуют, ночи нынче теплые, что молоко.

– Я непривередлив, не жалуюсь, – с достоинством отозвался кощунник, – но молодая жена привыкла к хорошей постели, живя за морем.

– Долго спать недостанет, – продолжала свирепствовать Либуша. – На заре корову подоить надо, бока периной намять не успеет. Да, и коз не запамятуйте привязать на выпасе, и ульи…

– Жаль, что Либуша так и не отправится с нами, – перебил подругу Щил. – Пока кончит придумывать дела для Оприны, успеем вернуться.

– Тише! – воскликнул Дир. – Смотрите! Вода в чаше посветлела!

34

Румяный, покрасневший к вечеру солнечный диск подрагивал над лесом. Еще немного – и заденет за верхушки деревьев, покатится к земле, а там, ниже, ожидает его раззявленная пасть Ящера. Летние ночи коротки, но уже темны и прохладны. Роса по утрам покрывает некошеную траву на опушке, не высыхая в тени до полудня.

Бул поежился, хотя нагретый за день воздух теплыми струями обтекал плечи. В который раз остался один, пусть друзья – тут они, рядом, но не слышат его. И жена вот-вот вернется, обиженная, недоумевающая. Отчего, имея верных друзей-побратимов, большую семью, он вынужден испытывать чадное одиночество снова и снова? Почему все чаще на пирах, дома с родными, даже в ненасытных объятиях младшей жены ему случается заскучать? И в который раз кажется, что завтра начнется по-другому, завтра жизнь будет полна, лишь бы пережить сегодняшнюю тоску.

Жена, легка на помине, заглянула в землянку, села рядом. Бул обнял ее за шею, прижал локтем тонкое плечико. Жена вывернулась из-под локтя, потянула наружу, прижав палец к губам; по дороге на поляну скороговоркой бормотала что-то, чего Бул не понял, а может, не хотел слышать. Он глядел на гладкий лоб, круглые наивные щеки, преданно взирающие на него карие глазки и пытался не слышать этого ее, повторенного уже медленно:

– Нужно немедля доложить обо всем молодому князю. Кони готовы. Поедем вместе. Те не проснутся. Успеем в город до темна.

Может статься, это его последняя жена. Лет через шесть или восемь он, конечно, возьмет еще одну, новую, но сможет ли насладиться ею? Не станет ли та, следующая жена лишь теплом, согревающим постель? Оприна не думает об этом, слишком бесхитростна, не научилась мыслить вперед. Полагает, что вечно будет молодой и желанной ему. Первая жена, та, возможно, научилась прозорливости за столько общих лет рядом с ним, Булом. Первая жена стала ему преданным другом. Но он не помнит, когда последний раз делил с нею ложе…

Почему Оприна нудит ехать? Неужели догадалась о его собственных мыслях? Нет, куда там. Осерчала на Либушу, решила досадить, не подумала, куда заведет месть. Жена впрямь не подозревает о том, что по ее наущению обитателей землянки казнят без проволочки. Или боится за свое добро? Дознаются об их делах, о попытках разведать будущее, предупредить старого князя в обход молодого, и Бул пострадает: не будет у Оприны ни нарядов, ни путешествий, ни пиров. Сила за молодыми, молодой князь входит во власть. Не будет у маленькой мужа – сама отойдет неведомо кому, не женой – хорошо наложницей, не то рабой. Нет-нет, она не умеет рассуждать, слишком молода…

А верно ли он судит? В ее краю женщины равного с нею возраста быстро обретают самостоятельность, часто остаются с дитем, да не с одним, без мужа, погибшего в очередном походе; иногда ищут и находят другого мужа, если родня не в силах принять их под опеку. Если Оприна хочет заручиться благосклонностью будущего князя? После того, что показала гадательная чаша, ясно: дни светлого князя сочтены. Догадки и подозрения Була оправдались. Все случилось бы само собой, может, еще случится. Князь стар. Молодому князю и то к сорока, он на четыре лета младше Була. Надо успеть выказать преданность наследнику. А если все-таки Асмуд, сын князя, придет к власти? Нет, неосуществимо для сына рабыни. А Олег-Александр из Моравии? Законный сын Олега от Силкисиф, Шелковой девы? Говорят, этот его сын с головою не дружит, нехорош в гневе… Есть еще Свенельд, но его желания без опоры, солома у него за спиной, а не каменная стена кремля. Свенельд алчет власти, кому он будет верен? Тому же, кому и Бул. Сильнейшему.

Он врет себе, вкладывает Оприне чужие мысли. Чужие? Не свои? Нет, нет! Все не так! Разве род Була не славен преданностью? Разве его род – поляне не самый благородный в этой дикой стране? Но Була полонили и продали купцам совсем махоньким, он не помнит отца, не помнит глаз матери, может, он вовсе лишен рода? Василич, лукавый советник при Царьградском дворе, учил уживаться с разными господами, но Василич – словен, северянин. Чем ближе к северу, тем гуще невежество. Из всех племен Руси поляне – самые вежественные, Бул скорее всего наполовину полянин. Учитель Веремид в свое время нарочно пытался разбудить его детскую память, и Бул хоть не вспомнил родных, но знает, выступило из тьмы: поляне.

Лишь дикий необразованный человек считает себя вправе вмешиваться в княжьи дела, в государственное устройство. Что бы Булу растолковать сие друзьям, не дозволять Диру увлечь слабого Щила и податливую бабу. Ей-ей, обязан был предостеречь. Но поздно сообразил. А то, возможно предостеречь после, когда проснутся. Нет? Они проснутся, уже отягощенные вредоносным знанием. Подобное знание ни к чему допускать в мир, хотя бы и обручив друзей клятвой – как же, промолчит Щил, а еще и женщина! – даже если они промолчат, проклятое знание осядет в сердце, само найдет дорогу. Людям не должно ведать грядущее. Лишь ту часть, что открывают волхвы. А что волхвы открывают, Бул хорошо знает, много не откроют. Он же не предает друзей? Побратимов. Они ближе, чем родня, они почти то, что он. А с собой бы он обошелся безжалостно. Себя бы не пощадил!

Что такое одна жизнь – или три – против воли богов? Бул не то чтобы полагался на богов, после светлых и многомудрых богов греческой земли здешние кажутся… – молчи, молчи! Нет, он не боится богов – сам кощунник, он не хочет выпускать на волю зло. Или лишнее знание, что одно и то же. Его мир, хоть он и привык жить за морем в другом, вежественном, разумно устроенном, не созрел для приятия знания. Бул должен принести в жертву более себя: свою любовь к друзьям-побратимам. Это воля богов, он не услышал сразу. Бул останется жив, и коли молодой князь отблагодарит его, тем тяжелее будет участь, суровая ласка Мокоши. Благодарность молодого князя будет напоминать о друзьях, о том, как не сумел остановить их от вмешательства в княжьи дела, оберечь. Совесть примется за Була безжалостней лихорадки-костоедки, он станет завидовать казненным побратимам, но он готов и к такой жертве тоже. А видение в чаше: мертвые голуби, полегшая рать великого князя, всадники на дороге и страх за себя – ни при чем. Он прекрасно знает, что такие видения наводятся дурманным зельем, это ложное видение. Может быть, ложное…

Ужели ехать? Пока не проснулись друзья…

Жена опустилась в нагретую солнцем траву, священная ольха, родник ничего не значили для нее, рожденной не здесь, врученной другим богам, потому не смущали. Она встала на колени, оперлась на локти, так что рубаха скользнула к узкой талии, обнажив смуглые округлые бедра, обернулась к мужу. Оприна покусывала длинную травину, высасывая сладкий сок из нежно-зеленого утолщенного межузлия; и та дрожала вместе с припухшим от желания ртом юной женщины со слегка выпяченной вперед нижней губой. Бул посмотрел на жену удивленно, с трудом выдираясь из глухих раздумий, медленно возвращаясь на поляну, которую не покидал.

– Покрой меня! – просила жена сквозь сжатые зубы, так и не выплюнув стебелек.

Бул зарычал, как река, стиснутая порогами, и, как река, излился мощным потоком.

– Она захотела любви от любви ко мне, – думал он, оглаживая морду коня, прежде чем прыгнуть в седло.

– Она захотела любви от страха, – сказала ему кожаная уздечка, сминаясь под влажными пальцами.

– Она захотела любви для выгоды, чтобы ты быстрей отправился в путь, – затрещала сорока, выныривая из зарослей.

Но кто слушает сорок? Даже из понимающих птичий язык…

35. Говорит Ящер

Эти людишки такие выдумщики! Лжецы. Волхвы, а верят в собственные сказки, сами себя пугают, а смешней того, что и боятся. Говорить с еще нерожденными людьми! С теми, что родятся, когда умрут даже дети сегодняшних людей! Семя в праправнучку заронить! Это все равно, что говорить с отражением или с картинкой на пергаменте. Одна разница, что рисунок на пергаменте не движется.

Простодушие человеческое изумляет меня по сию пору, сколь ни живу. Так же как легкомыслие. Шагу не могут ступить без охранительных заговоров, за стол ли садятся, ложатся ли спать, ставят ли опару, растопляют печь или выгоняют скотину в поле. Расшивают ворот и рукава одежды от сглаза, обороняют рот, когда случается зевнуть, или открытую посуду, пусть и пустую, украшают солнцами стрелы, пешни и наличники от навьев и злыдней. Что стоило им очураться ныне, раскрывая дыру не в амбаре, не гурт раскапывая; отворяли время, и никто не вспомнил об охране, не оберегся, хоть бы и «чуром»! Вот навьи и постарались, разъяснили Буловой жене, что к чему.

Знал, добьюсь своего, но обида берет, что так легко. Скоро отдам их в жертву, как волхв приносит жертву ручью. А кощунника и подгонять нет нужды, сам поспешает. Обидно с навьями делиться, достойных сотрапезников ждал. Обида зудит во мне, обида за легкую победу, не жалость. Людишек ли охранять, им ли горьким потворствовать! Но щиплет шкуру, как от иссушающего ярого солнца! Жалость ли к себе? Кончается мое время, кончается власть и воля. Последние людишки, последние ревнители с бедным маслицем… Эта жертва – мне, но отчего она так тяжела?

Так нет же! Я – хозяин своему решению, я меняю его! Жалость моя – как моя прихоть! Она священна. Ради прихоти я помогу им! Не вмешаюсь и тем помогу. Мы, великие, помогаем бездействием. Эта помощь уже ничего не изменит, но спасет их жизни для случайности. Спешка нам ненавистна, устремления к чему-либо ненавистны, порядок, пусть тот, какого ждали, – ненавистен втрое.

Хаос нужен, чтоб боялись случайности, а как иначе почувствуют нашу волю, волю богов!

Невыпитая кровь гудит под шкурой, звенит бубном, шаманскими кудесами – у-у. Торопится кощунник, полагает, что может вершить свою судьбу, князь молодой торопится – пусть умоются жаждою, кровью собственной, разодранным телом, подвешенным меж дерев, меж могучих древлянских вязов с плотными листьями, священных вязов, чьи листья даруют женщинам легкие роды, я подожду-у.

36

Князь скучливо разглядывал острый мысок узорчатого сапога, словно не понял ничего из сказанного кощунником. В палатах повисла тишина, слышно, как последний вечерний свет в окно шкрябается и тучи сминают темное небо грубыми складками по сторонам четырехугольной могучей башни. Потолок выгнулся над окном, застыв своими дивными расписными красно-коричневыми узорами, равнодушными к обитателям палат. А берегинь в кремле не было, потому что здесь в них не верили.

– Вели к княгине Прекрасе охрану поставить, да не у входа на женскую половину, а прямо под дверями опочивальни, чтобы мышь не проскочила, – приказал князь седовласому дружиннику с длинным шрамом на левой щеке, и Бул догадался, что его все-таки услышали. Странно, что князь назвал жену словенским неродным именем; гневается или боится?

– Нельзя княгиню одну оставлять в такое время. Ни к чему ей волноваться, на наследнике скажется!

Дружинники согласно молчали, морщили брови и глядели в каменный пол.

Бул сообразил: князь боится не тех, кто может прийти к княгине снаружи, а тех, кто захочет выйти изнутри, выйти и опередить князя, помешать.

– Что хочешь, сладкоголосый Соловей, за предательство друзей, за худые вести? А за предательство князя? Хочешь лоскут кожи со своей спины под песню плеточную? У меня есть мастера, слыхал? Не тебе одному распевать в этих стенах!

Князь глухо засмеялся собственной шутке и наконец обратил взор на кощунника.

Бул не дрогнул: стоял, уставившись в пестрый ковер под ногами князь-Игоря, так и остался. Видел краешком глаза, как склонился к самому уху князя, чуть не прижимая губы к толстой мочке с золотой серьгой, советник с голым бритым лицом, в кафтане, отороченном собольим мехом; как вышел один из дружинников, быстро и неслышно ступая по каменному полу громадными ступнями в кожаных ногавцах с подколенником. Слышал, как скрипнул зубами от сдерживаемого гнева или от нетерпения молодой витязь за спиной князя, как звякнул ножом. А конюхи уж седлали лошадей, выводили на двор, и гриди готовились выступить в необременительный близкий поход к землянке на высоком берегу, ведомые светом месяца и дружелюбным созвездием Лося.

– Я предал друзей, князь, не из корысти и не от страха, – отважно откликнулся Бул. – Я волхв. Порядок, установленный в мире богами, тот порядок, который правишь ты, и я, и любой волхв, мне важней всего, пусть и собственной чести, паче жизни. Не хочу, чтоб он нарушался. Потому сам не стал заглядывать в грядущее.

– Что ж не отговорил своих друзей от опасной и пустой затеи? Зачем позволил им вызнать мои планы нечистой волшбой? Я слыхал, они тебе не просто друзья, они – побратимы, братеники? Ты кровью с ними связан, ты кровь свою предал.

Дружинник с большими ступнями вернулся так же неслышно, как уходил, лишь медный кончик пояса бряцал о кольчугу в такт движениям, скупым, как у зверя, и, как у зверя, стремительным. Доложил на ухо князю: отряд отправился к Волхову за опасными волхвами. Покосился на вестника. Бул услышал, от природы острый его слух еще более обострился в минуту опасности; Бул выпрямился, еще более, до некуда. Если гриди и среди ночи в стенах кремля, у себя дома, в кольчугах расхаживают – попробуй, походи-ка в такой тяжести, – значит, перемены совсем близко подошли, не зря князь стережется. Но надо отвечать на вопрос князя, вон сколько равнодушных и сколько настороженных глаз следит за кощунником.

– Отговорить друзей? От попытки узнать грядущее? Они бы не услышали меня: прельстившись чудом, подошли к древу жизни слишком близко и видят только часть правды, только маленький кусочек растрескавшейся коры и отсвет зеленого шелка в трещинах. Узнай друзья о моем несогласии и противостоянии – сами бы остановили меня, не пожалели, может, навсегда бы остановили.

– Но ты опередил, да? Говоришь складно и важно – заслушаешься! Видишь всю правду, смотришь издалека на древо жизни. Привык к соколиному зрению, живя при дворе царя греческой земли, так? А ведь ты не сокол, ты Соловей. Зачем бесхитростному соловью зоркость? За твои складные кощуны там, у чужого царя, платили немало тяжеленьких слепых золотых монет. А вещий князь Олег заботился о твоем прожорливом многочисленном выводке здесь. Худо ли? Ты еще уверял, будто бы семью с тобой не пускают. Не лгал, часом? – князь Игорь в другой раз засмеялся, закашлял, как от едкого дыма, как от костра с вереском.

– Может, ты не Соловей, не сокол, а кукушка? И, как у кукушки, твой родной дом под землей во мраке, а не наверху в светлом ирье? Сколько же лет жизни накукуешь вещему князю? За его заботы, за любовь к твоим песням, за тяжелое золото? Думаешь, самонадеянный, никто не догадывался, что самые тяжелые монеты давал тебе князь Олег не за песни? Выше складных кощун ценил старый князь твое знание иллирического наречия и кунью пронырливость. Ты все слышал и все понимал, что говорится при дворе в Царьграде. А вот послушай теперь мою кощуну о недавних подвигах и делах царских. Может, она не такая уж складная, но короткая. Или ты не торопишься?

Дружинники рассмеялись, не из угодливости; смешно в палатах стало необычайно – князь Игорь спрашивает заезжего кощунника, ох смешно, сил нет, спрашивает – не торопится ли тот, да послушай ты, дубина, спрашивает его, стало быть, перед пыткой – не торопится ли, это же совсем смешно, да тонко слишком для тебя, вот послушай еще раз: перед пыткой, понимаешь, интересуется – не торопишься ли ты на кол, дескать, это же жилы от смеха лопнут, надо так спросить!

Но князь Игорь не смеялся, говорил дальше:

– Один соловей был посредником великого князя в тайном сговоре с болгарским царем Симеоном – против Царьграда. Хитрый болгарин Симеон после тяжелой обиды замирился с греками на словах, но зла от них не забыл. Вот проходит время, и царь Симеон пускает через себя войско князя Олега, просто так пускает, без особой дани. А войско велико, и болгарской земле тяжело под его сапогами и копытами, тяжело садам, тяжело нивам, а тяжелее всего женам и красным девушкам, терпящим обиды. Но войско шло к вратам Царьграда, и болгарин не пожалел своей земли, дабы ослабить ненавистных греков. Великий князь с неусталым войском греков победил, великий князь Олег стал называться вещим с тех пор, еще бы, такая победа при малых расходах! Никто не знал о тайном сговоре, кроме серой маленькой птички соловья: птичка туда-сюда порхает, нужные слова передает, а люди думают, птичка порхает песни петь.

Так что ты, Соловей, делал, живя у греческих царей? Я скажу! Никто не знал, как ты выведывал, как собирал слухи о силе греческого воинства, не замечал, слыхом не слыхивал, чтобы ты шпионил. Зато знали, как пел песни, бродил от одной богатой двери к другой – все отворялись. Кто заподозрит сладкоголосого? Видишь, получается, что греческого царя ты тоже предал. Ты предаешь тех, у кого живешь, предаешь тех, кому служишь. Когда меня предашь? После того как за морем спрячешься?

Кощунник твердо глядел на князя, его правда, Булова, но и правду надо выстоять:

– Об этом как раз хотел просить тебя, князь! Отправь обратно в Царьград с посольством. Басилевс за песни Соловья согласится на многие уступки, когда будет подписывать новый мир. Я пригожусь тебе там. Тебя не предам. Я дорожу порядком, который правят боги и ты.

– Осмеливаешься просить! Меня! Почему меня просишь? Князь Олег снарядил посольство, не я. Как тебя отпущу, ты знаешь много; больше, чем говоришь. А может, ты решил, что я против вещего Олега замыслил идти? Может, ты тоже видел в чаше что-то из будущего, да не признаешься. Или друзья с тобой поделились увиденным? Может, как раз тебя они к Олегу и отрядили, нет? – Князь Игорь пристально рассматривал кощунника, тот старался дышать ровно, не выдавая волнения. Игорь продолжал ласково, с притворным сочувствием.

– Мыслишь уехать, забыть предательство. Так-так. Старших жен здесь оставляешь? Младшую оставишь тоже. У меня поживет, в моей глуши; в столице с твоей остатней семьей ей нечего делать, обижать возьмутся старшие жены. Она ведь у тебя такая шустрая да языкастая. А сам, что ж, отправляйся. Езжай в столицу, в белый Киев, с первым купеческим караваном – с глаз долой, а там поглядим, издалека-то. Может, из столицы и в Царьград тронешься. Да не надейся, князя Олега в дороге не встретишь, не упредишь. Он сюда будет. Аккурат к Перунову дню. Не столкнетесь в дороге.

– Я не предатель, – напомнил Бул, тело его сделалось как гудящее железо от напряженного стояния навытяжку.

– Молчи! – прикрикнул князь, и окрик сразил кощунника, как удар молота рыжего урманского бога. Бул рухнул на серый каменный пол, покрытый шерстяным ковром лишь у кресла князя, провалился в колодец беспамятства. Но это был не тот колодец, что на поляне у землянки Дира. Складные песни не обгоняли кощунника в темноте, разгневанный Морской царь не грозил кулаком с волосками водорослей, ползущих меж пальцев, не вздымала речной песок острым хвостом царица Белорыбица, лишь скручивались струны на гуслях, треснувших под тяжестью рухнувшего тела, да нудел комар свой нищий наигрыш. Но золотая искра мелькнула, чиркнув по темноте: поверил! Князь Игорь поверил. Я сам себе чуть не поверил, успел вспомнить Бул, и темнота свилась кольцом. Лопнули на руках и ногах голубые жилки, не сдержали напряжения. Потекла малая кровь, заливая полное гладкое тело Була, пачкая богатый наряд, пятная каменный пол.

Молодой витязь вышел из-за спины князя Игоря, положил руку на нож у бедра, потянул из ножен, глянул вопросительно. Князь отрицательно качнул головой, ухмыльнулся. Соловей не предаст его, потому что сила за Игорем.

37

Нянька Ярка знала: ее госпожа почитает великого князя, как отца. Но не отец он ей, пусть Ярка никогда не опровергала сплетни челяди. Отец Ольги, изувеченный в последнем своем походе, умер на дощатом полу, разбив об пол голову и надорвав сердце. Один отец был у Ольги и у Яркиного младенчика, хорошенького мальчика, прожившего всего несколько мгновений. А любит князь Олег Ольгу больше дочери, потому как раз, что не дочь. Ласковая красавица Ефанда, жена Рюрика, родная сестра Олега, могла бы рассказать больше, но Ефанда, голубка, умерла. И мать Ольги умерла, прямо в родах измученную взяла ее Фрейя, богиня, которую княгиня называет нежной, да какая же она – нежная?

Ярка нынче много стала забывать, но историю рода своей госпожи помнит. Бабка Ольгина была военной добычей, привезенной еще отцом великого князя Олега из земли кривичей, из-под города Плескова. Теперь это город ее молодой госпожи, князь Олег подарил Ольге, не сказал – почему. Красавица Ефанда хорошо знала мать Ольги. Еще бы ей не знать свою младшую сестру, пусть и сводную. Дочь законной госпожи и дочь кривичской невольницы жили под одним кровом, девочками вместе играли, ходили бросать в холодный залив серые камешки, собирали морошку и малину, подстерегали на берегу лебедей: ждали, что с ними прилетит Фрейя, нежная богиня.

Олег, старший брат, до поры до времени не обращал внимания на сестер, может, даже не различал их. Когда же девочкам исполнилось двенадцать и одиннадцать лет, будущий великий князь Руси начал смотреть на сводную сестру слишком пристально и задумывался при этом. Поначалу домашним это показалось забавно, но задумчивость Олега все возрастала, что юному воину не к лицу. Отец забрал его с собой на охоту, надолго, раз никакого общего похода у урман на тот момент не намечалось, а своего корабля, чтобы сильным морским ветром сдуть ту задумчивость, у отца не было. Когда они вернулись, пропахшие медвежьим салом, с десятком прекрасных шкур, грудой лосиного и медвежьего мяса – работники еле дотащили, – двенадцатилетняя Ефанда бегала по двору в одиночестве, без сестры. Кривичскую невольницу отдали в жены свободному ремесленнику, и тот взял ее вместе с дочерью, взял с радостью, хотя немолода была невольница, уж дочери одиннадцать лет. Но дали с нею достаточно серебра, да и серые прозрачные глаза женщины привлекли будущего мужа не меньше полновесных монет.

Олег ничем не показал, что огорчен разлукой со сводной сестрой, забыл ради охоты, наверное. Но когда подрос и возмужал, вспомнил о ней, а может, не выпускал из памяти вовсе. Но до того еще многому пришлось приключиться.

По воле отца Олег женился на богатой невесте гордячке Силкисиф. Оказалась она не столь горда, сколь гневлива, могла, рассерчав, как замертво упасть – вот до чего. А когда кричала на работниц, прозрачная слюна вскипала у нее в уголках рта и бежала, как шелковая нить, на платье. Отец вскоре умер, взяла его лихоманка, и Олег ушел к молодому, жадному до походов и приключений конунгу Рюрику; сначала простым варягом, после стал помощником и первым другом, а затем и породнился с Рюриком через Ефанду, родную сестру. Все так делали, у кого сестры были, а тут Ефанда, красавица. Вот перед свадьбой Ефанды и Рюрика вспомнил Олег о сводной сестре, разыскал и в тот же день сам выдал ее замуж, да не за какого-то ремесленника – за воина.

Поистине, знал Олег уже тогда волшебные слова, правду сказывают, даже с камнями мог говорить, и те ему отвечали. Конунг Рюрик любил Олега, все любили Олега, до последнего гребца на корабле, все, кроме собственной жены, гордой и гневливой Шелковой девы, любившей только себя. Зная волшебные слова, несложно было Олегу сводную сестру пристроить за непоследнего воина, и тот был признателен за жену, по крайней мере, первые годы.

Когда же Рюрик стал князем-конунгом Ладоги и окрестных земель, а Олег – его правой рукой, озаботился Олег всю родню подле себя собрать. И оказалась та сводная сестра, а Ольгина мать, недалеко от места, где ей на роду от предков жить было написано, под городом Плесковым. Но уж не за простым кривичем, как предки рассчитывали в свое время, а за благородным урманином, как Олег распорядился. Только старшего брата, будущего великого князя Олега, так со своих отроческих одиннадцати лет и не видела больше, на свадебном пиру не считается, на том пиру она не видела никого. Благородный же урманин ненасытен не только в бою – на охоте, за столом и на ложе тоже. В одну ночь он брал жену и девушку-словенку Ярку, и других девушек и женщин, кого встречал в доме по пути в опочивальню, а хоть бы и не по пути. Дом-от был небольшой, а работниц да девушек скопилось в нем много. Чаще других все же жену брал – по ее положению законной госпожи и по своей охоте, ну и Ярку, тут уж только по охоте, даже имя ей дал такое от своей телесной ярости.

В одну ночь они и понесли, в одну ночь родили. Но, видно, не договорились покровительствующие роженицам урманская Фрейя и словенская Лада, повздорили крепко богини, как случается меж чужими женами, поскандалили. Одной ночью рожали госпожа и Ярка. Одной ночью умерли госпожа и Яркин младенчик. Остались Ярка и новорожденная девочка госпожи одни в ночи. Нянька и девушки выли под дверью от страха, заклинали злыдней. Ярка, с трудом поднявшись, сама взяла девочку к груди, назвала Прекрасою и плакала, слезы и пот катились жемчужным бисером, кровь капала и редко стучала в пол красным янтарем.

На другой день к обеду появился Олег, тогда еще не великий князь. Откуда узнал? Как успел? Благородный урманин-то неделю еще лежал во хмелю – не поймешь, от горя или от радости. Олег распорядился насчет похорон, тризны, убедился, что у кормилицы Ярки хватит для новорожденной молока и ласки, и исчез на несколько лет. Первый раз навестил, когда маленькая Прекраса-Ольга научилась не только выговаривать первые слова, но и слагать их друг с другом. Девочка долго молчала, зато заговорила сразу на двух наречиях: урманском и словенском. После же выучивала разные наречия быстрее, чем росла сама. Ярка пугалась поначалу: ну как вскипят да перемешаются все эти разные слова в махонькой русой головенке; после поняла – это богини Фрейя и Лада постарались загладить свою вину чудесным даром сиротке.

Нет, стара стала Ярка, глупа! Почему же – сиротке? Пусть Ольга – княгиня и ее госпожа, но и дочь Яркина тоже, на ее руках выросла, ее молоко пила. Ярка будет охранять дочку до последнего вздоха, раз уж не смогла спасти своего младенчика. Даже сны Ольгины сторожит Ярка.

38. Сон Ольги

Не уснуть Ольге, стражник мешает. Чужой стражник из мужниной дружины, а не застенчивый и верный Рюар нынче ночью охраняет ее двери. Не привыкла княгиня, чтобы за дверью чужой воин стоял, не бывало такого. От этого незнакомого дружинника ползет по щелочкам в опочивальню смесь запахов человечьего и лошадиного пота, немытого платья, железа и камня. Он громко сопит и бренчит амулетами на широком синем поясе, в животе у него то булькает, то рычит вечерняя похлебка и выпитый квас.

– Ярка! Скажи, чтоб отошел от двери, смердит сильно, – приказала княгиня. – И не бренчал чтоб железом!

– И-и, матушка, – затрясла головой нянька, – это уж в тягости завсегда так, все запахи мерещатся. Не пахнет ничем, да и не слыхать шуму, что ты, через две-то двери.

– Ты старая, вот и не чуешь ничего. Поди скажи, я велю!

Старуха поднялась со скамьи, проворно шмыгнула в маленькую беленую комнатку перед опочивальней, загремела тяжелым кованым засовом, высунулась наружу. Дружинник смирно сидел на полу, водил глазами.

– Смотри мне, чтоб тихо было, – для виду погрозила коричневым кулаком нянька, дружинник моргнул, ничего не ответил. Нянька знала: на самом деле княгиня слушает, как звенит ее собственная княжья ярость, как пахнет гнев. Вернулась в комнатку, нашарила на струганой полке флакон из прозрачного желтого камня с притертой стеклянной пробкой, накапала в миску пахучих капель, развела водой, отнесла княгине:

– Выпей, матушка, уснешь скорее!

Ольга выпила снадобье, легла ждать сон. Темнота постепенно забирала ее, ласкала воспаленные веки, обожженное сегодняшним солнцем лицо. Вот и давний знакомец – острый луч месяца потянулся из окна, как той снежной зимней ночью, когда она так же не могла уснуть и слушала песни волков за рекой.

– Не трожь, – просила Ольга у луча, а сама уж сомлела. И луч зажелтел, засмеялся, обернулся дождем из теплых золотых и невиданных монет, обнял ее. Княгиня застонала, заплакала от счастья, протянула тонкие руки – обнять навстречу, но дождь струился и ускользал, а скоро исчез совсем. Осталось только сладкое счастье внутри нее и покой снаружи.

Неслышно ступая, к кровати подошла Либуша с растрепанною, как всегда, льняной косой, неодетая, в одной рубахе. Обтерла Ольге мокрый от пота лоб, грудь, поправила покрывало. Княгиня не удивилась тому, что Либуша оказалась здесь, в опочивальне, жадно спросила:

– Опять Перун ко мне приходил? Ты видела?

И ворожея улыбнулась, согласно кивнула.

– Я скоро рожу ему сына, – похвасталась Ольга. – Он вырастет великим воином.

– Нет, – не согласилась Либуша. – Ты родишь сына Игорю, он вырастет слабым; и еще двух сыновей ты родишь Игорю, одного за другим. А дитя Перуна будешь носить долго, девять лет и еще три года, и люди не заметят, что ты в тягости. А когда ребенок Перуна наконец родится, ты назовешь его Святославом, и другого такого воина воистину не будет на Руси.

Ольга засмеялась от гордости, но вспомнила, что должна сказать Либуше что-то важное, предостеречь. Уж как ни силилась, не могла сообразить – что сказать.

– Ты, Либуша, не спи! – почему-то сказала Ольга. – Нянька напоила меня сон-травой, знаешь, не листьями, а корешком, похожим на пальчик с ножки младенца. Теперь я могу предсказывать, как и ты, сон-трава помогает предсказывать. Но она приносит несчастье, и потому нянька не велит пить ее часто. А все-таки ты не спи, нельзя тебе спать!

Либуша вытащила из-под кровати лубяное лукошко, полное широких прохладных листьев вяза, принялась сыпать листья на постель, на Ольгу, на пол, а листья все не кончались в маленьком лукошке. В комнате запахло, как в роще. Вяз – это чтобы роды были легкими, догадалась Ольга, признательно взглянула на Либушу и удивилась, как раньше не догадалась. Это же не Либуша, не ворожея с Варяжской улицы, а сама Лада, светлая богиня, и не круглое лукошко, а священное кольцо в ее руках. Лада положила сияющую руку княгине на лоб, и Ольга мгновенно уснула, крепко, без сновидений.

Нянька подошла, стряхнула с перины неведомо как залетевший на постель вязовый лист, забормотала невнятно привычный заговор от злыдней, навьев и всякого лиха.

Княгиня улыбалась во сне.

39

Спят люди в землянке, крепко спят. Отдельно от прочих спит отрок у глухой стены без окна, оберег спокойно лежит на его груди, ближе к правому плечу, не вздрагивает от дыхания; взрослые всем скопом теснятся на лавке, придвинув к ней широкий сундук-укладку с тремя шестилучевыми солнцами. На столе чаша с заговоренной водой, над ней вьются берегини, заглядывают в живое зеркальце. Ровно чаша стоит, не качается, но булькает вода, свиваясь струйками, багрянец ползет со дна, словно кровью чаша налита, а не прозрачной родниковой водой. Сквозь багрянец проступают тени всадников, спешащих по лесной дороге, быстро перебирают мохнатыми ногами низкорослые лошади, молчат витязи, лишь кольчуга позванивает тонко: как будто пузырьки поднимаются со дна чаши.

Волнуются берегини. Самая отчаянная спускается со стены на лавку, к хозяину, бьет босой ножкой в его широкую грудь. Не просыпается человек, лишь стонет сквозь сон, поднимает руку к груди, прижимает к сердцу. Вертится женщина, лежащая рядом, крутится с боку на бок, но не просыпается. Гладкий уж с плоской головкой ползет по земляному полу, внимает берегиням во все уши-дырочки, но не смеет взобраться на лавку, не может разбудить хозяина. Простым шумом-ерзаньем не разбудишь, надо заклинание снять, обрезать волшбу. Для того и топор у порога оставлен, но перевернуть топор должен был человек, а неспящего человека нет. Ускакал… Волшебным жителям землянки топор не поднять, тяжел. Летят прочь берегини, рыскают вкруг поляны, ищут сороку. Птице легко порхнуть в дом, забить крыльями под низким потолком, зашуметь, задеть спящего крылом по лицу, вдруг да разбудит все-таки, поднимет, убережет от беды. На толстой ветке ольхи сидит сорока, на ветке ниже ее слеток с желтым клювом прижимается к стволу, прячется от совы-хищницы. Птица слышит берегинь, но не подняться ей с ветки в небо, не разглядеть во тьме землянку: ночь навела птичью слепоту; хлопает сорока крыльями, вертит головой, помочь не может.

Кошка, чудесный зверь, пробирается по поляне, мягко переступает, скрадывая мышь. К ней бросаются берегини, гонят в дом. Скачет в дверь кошка, распушив хвост, выгибает спину; разъярилась помехе. Как ни проворна, как ни ловка, а, тщательно направляемая берегинями, задевает топор у порога. Упадет топор – отрежет дорогу навьям, обрубит заговор. Вот переворачивается топор на коротком топорище, пугается кошка, прыгает на стол: ведь нет для кошек закона ни в чьем дому, расплескивает воду из чаши, проливая капли цвета крови. Со стола – на лавку, с лавки – на полку в красном углу, где дремлют деревянные деды. Крайний, липовый, в острой шапке, покачивается и летит вниз, на спящих людей. Попадает суковатыми ногами прямо в висок хозяину, тот вскрикивает, не пробуждаясь, но машет рукой, сильно; его тяжелая рука падает на лицо женщины, не дает ей дышать, вытягивает из сна.

Либуша, не открывая глаз, ведет ладонями по груди, по животу и подскакивает, как ошпаренная: нательный поясок под рубашкой развязался сам собою, значит, ее жизнь в опасности! Приподняв голову, еще не понимая, где находится, шарит вокруг непослушными сонными руками.

Сон то был или явь: текла кровь, сшибались кони, Князь Олег выпивал чашу с отравленным вином, падал мертвый, белыми глазами в потолок неба? Сизые голуби лежали кверху лапками на дворе внутри кремля, ветер шевелил мягкие перышки. Чужие люди, не замечая Либушу, вели безрассудные речи, и безрассудны были их мысли, безрассудны дела. И сама она с теми людьми, неумелыми, глухими и потому коварными, наивными и злыми, разными во всякий час, переменчивыми, пробиралась невесомая сквозь леса, невидимая вела ладьи меж каменных круч, но пороги были не те, что на Волхове, ольховой реке, а незнакомые пороги. Лежали прекрасные витязи на песке, занесенном снегом, на острове лежали отчаянные, мучились от голода. И был будто среди них сын княгини Ольги, а руки у него бронзовые по локоть…

Вот Вольх мечется в неспокойном сне рядом, справа; Гудила лежит мирно, булькает губами, ровно ребенок, но колени его, колени мужчины, стискивают ее бедра, как в любовной игре. Либуша спрыгивает с лавки, бежит к столу; ударяется о его край тяжелым, не желающим просыпаться телом, смотрит в чашу затуманенными глазами, кричит что есть мочи: на дне быстро скачут темные всадники, сюда скачут, за Либушей, Вольхом и Гудилой. Ножи у поясов радуются и приплясывают в такт скачке, предвкушают веселую работу. Мало времени у спящих в землянке. Женщина, всхлипывая, бормочет заклинания, трясет, щиплет, будит друзей, достает с полки мягкий воск диких пчел, мнет его неловкими со сна пальцами.



Оглушенный сном Вольх не сразу понимает, что случилось. Бестолково топчется у лавки, пялится на Либушу, борется с сонным зельем. Ворожейка бьет его пальцами по лбу, рисует в воздухе доброе солнце, возвращается душа Вольха в его тело, принимается хозяйничать, объяснять да командовать. Кудесник сдергивает со стены висящие у входа уздечки, хочет бежать к лошадям: быстрее взнуздать их, обмотать мягким холстом копыта, чтоб не гремели по дороге в ночи, не дали преследователям услышать, куда поскачут беглецы.

Щил, такой суетливый в обычной жизни, останавливает друга, коротко распоряжается пустить лошадей одних, без седоков. Вот уж дружно цокают они прочь от жилья, от поляны со священной ольхой, от людей, направленные Вольхом, приманивают погоню. Одна беда – вернуть их некому будет. Авось прибьются к доброму хозяину, чай, не дети малые, не жеребята, в лесу не заблудятся.

Щил даже не оставляет времени усмехнуться на собственную хитрость. Берет размятый теплый воск у Либуши, сует за пазуху, хватает нож, топор, увлекает за собой остальных к обрывистому берегу. Найденыш бежит, не проснувшись, Вольх и Либуша поддерживают его с обеих сторон, направляют. Кубарем скатываются к реке, все вместе. По урезу воды, по узкой песчаной полоске Щил-Гудила направляется прямиком к оврагу, пропоровшему берег до самой реки, в заросли камыша на дне оврага, не боясь промочить сапоги и порты. Обламывает толстые чавкающие камышовые стебли, четыре зеленые трубки, обрезает их наискось.

Вольх отстает немного, чтобы отвязать от осинового, не гниющего в воде кола легкую павозку, вставляет весла в уключины, но беглецы не спешат забраться внутрь лодки. Женщина осторожно залепляет Найденышу ноздри мягким воском, вкладывает ему в рот длинный полый стебель камыша. Хитрой этой науке – гулять по речному дну под водой на глубине, дышать через камыш – волхвы, как и словенские воины, обучены с детства, и Либуша тоже. Они входят в тихую воду, где заросли камыша и рогоза с длинными коричневыми шишками гуще, темнее, где ночь сливается со своим отражением, а небо – с рекой. Камыш провожает их сухим тревожным шепотом, вскрикивает спросонок белолобая птица лысуха и тотчас засыпает рядом с птенцами на своем крохотном намытом островке. Пройдя заросли – осторожно! – оберегаясь от порезов острых, как наточенный нож, узких жестких листьев камыша, беглецы минуют овраг, схоронивший следы, и погружаются в реку.

Волхов, Ольховая река, обнимает их и шепчет – тише, тише, быстрее! Ветер играет сам с собою в салки на берегу, поскрипывает на дне мокрый песок, воздух шуршит в вышине, вода шумит – далеко, у порогов. Белые рубахи беглецов вздымаются пузырем вокруг бедер, удерживаемые поясами, но скоро опадают; волосы, как водоросли, плывут над головами, стайка маленьких уклеек-гвоздиков путается в них, удивляясь одним маленьким, общим на всю стайку умом столь отчетливому сну: люди на дне; но дальше, глубже, уж и волос не видно на воде, лишь камышовые трубочки неприметно движутся вперед, против течения.

Щил, отдельно от прочих, тянет павозку на другой берег, темное брюхо лодки качается за ним и над ним, похожее снизу сквозь толщу воды на толстого, но кургузого сома, плывущего хвостом вперед. Его теснит в сторону от друзей быстрым речным течением, но Щил боится залезть в лодку, ударить веслами – вот-вот покажутся на дороге всадники, а звук по воде далеко разносится, и страшно обнаружить себя. Если повезет и поможет Велес, погоня ринется за умчавшимися лошадьми, разыскивая их по лесу. А когда догонят животинок – лошадки-то без всадников быстро поскачут, но примутся кружить поблизости от поляны, от своего жилья, – люди уже будут далеко. Как скажет Либуша: так далеко, что и ну!

Но если посланные будут с собаками, те приведут к реке. Вот когда пригодится переправленная на тот берег лодка. Увидят Игоревы дружинники брошенную павозку с болтающимися веслами – пусть снова идут по ложному следу, переплывают на конях капризную реку, рыщут по сырой низине, прорастающей весною жирной золотой калужницей и скромными незабудками. Если в другой раз повезет Щилу и подсобит Ящер после Велеса – Щил успеет пристать к своим до того, как берег загудит под копытами дружинных коней. Ночью легче бороться с течением, созвездие Лося мирно пасется над головой, щиплет небесный мох и освещает путь. А если не повезет, дело такое – что же, отыщет друзей к утру, он-то знает, где искать! Светает нынче рано, еще не забрал воли Перун, не скостил дневного света даже на воробьиный шаг. Они пройдут выше по реке, хотя именно там и станут подстерегать Игоревы охотники. Но не к морю же спускаться! Переждать всадников в реке несложно: ночи теплые, вода ласковая; в лесу ждут земляника, гоноболь и дикие пчелы с душистым медом. А там, дальше – земля большая, иди куда хочешь.

Дир поддерживает мальчика под водой, следит за его дыханием. Найденыш еще внутри сна, он переживает что-то страшное, похожее на смерть, но смерть никогда не покажется жрецу безобразной, а то, что видит мальчик, – безобразно. Женщина идет по речному дну одна, по мягкому песочку, по гладким камешкам, по скользким раковинам; смотрит на спутников, различая смутные очертания, белые пятна лиц и рук. У волхва нейдет из ума чаша, забытая чародейкой на столе, кровь, плещущаяся внутри нее. Он не успел. Не исполнил того, что должен был исполнить, того, что обещал учителю Веремиду, а значит, и князьям: ушедшему Рюрику и уходящему Олегу. Не исполнил того, для чего жил в землянке, через леса от Ладоги, избегая людей, хоронясь от дружины. Не сумел никому передать Слова, не перепоручил спрятанный клад, не нашел себе ученика. Его ждет бессрочный позор, но что уготовано остальным? То, что он разглядел во снах Сновида, – предательство Игоря, смерть Олега, страшная битва, поле, полное мертвецов, усеянное отрубленными головами, как маками; все то, что с ними приключилось, – правда?

Разбуженные Либушей, они не спросили друг друга, где Бул, обещавший следить за чашей, охранявший их сны. Они вовсе не вспомнили о кощуннике, потому что еще не приготовились простить его: им было некогда, но кто знает, может, когда-нибудь и найдется время для прощения, пусть не у всех. Но Дир успел удивиться про себя, как же их души вернулись в полуземлянку из высокого Ирья, если без Була некому было завершить обряд и перевернуть топор у порога, обрезать заговор. Или кто-то все же сделал это?

– Кошка, – шепнула Либуша, пока они шли сквозь заросли травы, по колено в воде, оберегая лица от острых режущих кромок камыша.

Опять подслушивает, ничем ее не проймешь, усмехнулся Дир и прижал ладонь ко рту: тише! Вот, оказывается, почему женщина смогла сама проснуться, а Дир со Щилом – нет. Обряд был нарушен, завершен не жрецом, больше того, даже не человеком, но женщины с кошками – родня, всегда договорятся.

– Да уж всяко мы с кошками не глупее вас нужду справим, – прошипела Либуша, решительно, но осторожно погружаясь в воду.

Под водой сама не заговорит и моих мыслей не подслушает, положил Дир. А в голову ему настырно лезла кошка, темно-бурая с белой грудью и острым розовым язычком.

40. Говорит Ящер

– Я вижу Ее в чаше ворожеи, вижу в речной воде, светлую и нежную, как зимний закат, когда солнечный диск скатывается в мою пасть. Я вижу Ее яркую, как перо плотвицы, и скользкую, омывающую мечи, пятнающую кольчуги и тяжелую бронь. Вижу Ее тусклую, мешающуюся с песком на деревянных плашках мостовой, затекающую в стыки – вниз, к земле. Вижу темную, запекшуюся, как лесная ягода на жаре, проступающую на льняных и русых волосах поверженных воинов. Бегут люди, плывут люди, догоняют друг друга, чтобы поднять секиру ли, нож ли, копье, вытянуть стрелу из кожаного тула – выпустить на волю Ее, сладкую, сочную и сытную, сокрытую плотью, кожей, металлом. Кожаные сапоги бегущих напитались Ею, как росой. Кони расцвечивают крупы ржавой ископытью, ищут твердой опоры ступить – и не находят: тела под ногами.

Блестят шлемы под холодным осенним солнцем, бьются на них червленые и желтые султаны из конского волоса, осыпаются шлемы наземь. Облетают дрожащие от разлитых в воздухе ярости и ужаса листья, редко желтые, больше зеленые. Див, плача, падает с ветки, лежит лапами кверху, рубиновые когти царапают воздух, крылья бьются о траву. Жухлая трава за крепостью, за кремлем покрылась цветными суконными плащами, деревянными щитами, бедной посконью и дорогой паволокой. Под тканями и деревом – тела, открытые тела остывающей руды.

Суета над полем. Карна и Желя, стеная, летят с юга, Хильд и Хлёкк с севера, свирепый одноглазый Один вздымает копье, не дающее промаха, рядом с ним сыновья: рыжебородый веснушчатый Тор с молотом и убийца – слепой Хёд. Воет могучий волк Фенрир, задрав кверху тяжелую морду с белым широким лбом, хочет оборвать свою цепь, выкованную из корней гор и медвежьих жил, желает свободы, как перед концом мира. Спешит напиться кровью и седобородый, седовласый, но самый юный из богов – Перун, выскочка. Торопись, невежа, торопись, немного нагуляешь. Упрямый корельский Таара смеется-гремит с запада, наклоняет столб могучей шеи, хочет высмотреть, что там внизу. Вытирает руки о широкий полосатый передник старуха Лоухи, богатое готовится угощение, заранее старуха жадничает. Свысока глядит на суету тощий смуглый Арес с горящим факелом, ухмыляется, спесивец, своим веселым мыслям – поодаль от остальных, но все же нет-нет, да и приблизится взглянуть, забывая о «благородстве», толкается локтями, пинается и кусается, как прочие, ищет, где жатва обильней. Лишь я не двигаюсь с места, ловлю багряные струи разверстой пастью, пью в последний раз.

А младший князь уже далеко. Его воины и советники знают свое дело, жалкий заговор деревенских жрецов раскрыт, мертвым лежит старый князь, никто не предостерег его, стекают капли отравленного вина из опрокинутого кубка; мертвы верные дружинники, те, что сопровождали его, мертвы недалекие князевы волхвы, мертвы глупые купцы. Те, кто поумней, схоронились за городом в чужих домах, дожидают вести о смерти князя Олега, им скажут: змея ужалила его, черная змея клюнула в ногу раздвоенным жалом, осиротели города – на ночь. Утром новый князь выйдет из крепости вершить праведный суд и кропить жертвенники легкой кровью и маслом. Молодой властолюбивый советник, которого они зовут Свенельдом, встанет за его плечом: в свою очередь направлять князя к смерти.

Новый князь, князь Игорь, родит сыновей и умрет, ведомый Свенельдом, советником и воеводой, разорванный на части древлянскими вязами, да мне не достанется той крови. Но как всю силу и славу сыновей Игоря заберет сын Перуна, которого Ольга будет носить во чреве двенадцать лет, так и сам Перун, новый бог, пройдоха, займет мое место, украдет кровь и капище. А хоть будет моложе меня, недолго порадуется власти, засохшим листом вяза слетит в кощуны и сказания, уступит власть следующему, не пьющему кровь – навсегда.

41

Пройдут века, и люди перестанут жить в своих снах, даже верить снам перестанут многие. Найдутся и такие, кто будет видеть сны черно-белые, вот какие странные сны и времена наступят. И попрячутся берегини, скроются вилы, даже злыдни измельчают и убавятся в силе и числе. Но так далеко Сновид не мог разглядеть, зато хорошо видел смерть Олега, покатившуюся цветной чашей с отравленным вином, видел резню на поле за кремлем. И чуть дальше видел: новый высокий курган на берегу Волхова, еще не обложенный дерном; на кургане сидят, поливают из кубка рыхлую землю князь Игорь с княгиней Ольгой, распустившей волосы, подурневшей от горя, с незаметным даже самой опытной повитухе младенцем во чреве, с грудями, полными молока для недавно рожденного убогого Игорева сына, который не станет наследником и князем; и дружинников нового князя, пирующих на тризне, видел Сновид. Но не видел воинов вещего Олега. Живых не видел.

Еще дальше смотрел Сновид: на возмужавшего воеводу Свенельда, поверяющего свои тайны не советнику, не отроку, не волхву, не человеку вовсе, а маленькому идолу, бронзовому Перуну с позолоченной головой и молнией в руке.

– Игорь, – объяснял Свенельд идолу, – трус. Согласился на малую дань, согласился сразу, как предложили. А мог взять у греков втрое, если б дошел до Царьграда. Силы у него хватало, войско сытое, неусталое. Захотел повторить поход вещего Олега, да повернул, едва краешек добычи ухватил. С легкой добычи вовсе на уступки пошел греческому-то царю. Был бы жив Олег, разве бы греки столько воли себе взяли! Да и ты стоял бы в большом нарядном капище, а не в моем походном храме. Тебе тоже ущерб от Игоря, не захотел ленивый князь менять установившийся порядок, тебя во главе ставить. Хитрей решил: признал Ящера первым богом, как раньше, а большую часть его, Ящера, законной добычи – жертвы наказал волхвам на свой двор нести, дескать, князь сам будет решать, что жертвовать в капище, что в кремле оставлять. И Ящера Игорь обокрал. Но это только в Ладоге, киевских столичных волхвов побоялся.

Идол же кивал Свенельду золоченой головой, тяжело ворочал негнущейся шеей, ронял слова, как ржавые древние наконечники:

– Отправляй Ольгу с Асмудом древлян воевать, пока Игорь не вернулся. Добуду ей удачу. Ольга же отдаст тебе древлян на прокорм, за память о вещем Олеге, Игорь не посмеет возмутиться ее решением. Древляне тебе аккуратно станут дань платить.

Немного дальше видел Сновид, видел, как пьяные гриди подступали к Игорю, развалившемуся во главе длинного стола, уставленного снедью и корчагами с вином, как жаловались на свою бедность, кивали на богатство Свенельдовых воинов. Два любимых белокурых отрока князя Игоря аж плакали от зависти, словно девушки, и твердили: полно серебра у косматых древлян, зачем мы, дружина Игоря, сами не сходим за серебром, труд не велик, только суму побольше приготовь. И пьяный Игорь обещал; обещал и трусил древлян, а протрезвев, трусил Свенельда, но возвращался из очередного похода воевода Свенельд, с радостью уступал древлян Игорю, да еще подначивал, что нигде дани не взять легче. А после шел воевода на берег широкой реки, не Волхова уже – Днепра, доставал бронзового идола и обещал:

– Перуно! Скоро исполнится! Совсем недолго осталось Игорю княжить.

И распрямлялись дикие вязы, такие же косматые и кряжистые, как древляне, рвали тело князя Игоря надвое, а где стекала его кровь, не росла больше трава, одни сухие лишайники, несущие дурную болезнь и розовые пятна по всему телу.

Но княгиня Ольга не плакала у себя в тереме, как плакала бы всякая другая жена и вдова, а готовилась к войне и сама ехала вместе с войском, легкий меч висел у нее на поясе. А уж после того похода ездила без устали по всей земле – отныне своей, по всем владениям, наводила порядок после Игоря. Каменные охранные знаки ставили там, где Ольга полагала границы; корпели писцы, готовили грамоты об Ольгиных победах; а похожи те грамоты были на кощуны, на сказки и песни. Не о войне говорили – о мудрости да хитрости Ольгиной, не о битвах, а о птицах-голубях, выпущенных княгиней нести к родному древлянскому жилью прожорливый огонь в красных лапках. В тех грамотах нежные голуби, взятые ее хитростью как дань с каждого древлянского двора, приносили Ольге победу, а не суровые воины.

Далеко-далеко видел Сновид, другое видел, но похожее, где зло опять порождало зло, умножаясь. Видел, как Ольгин сын великий воин князь Святослав на острове в устье могучей реки погибал зимою от голода вместе с дружиной, как воины его варили и ели кору, как рыли снег, выискивая корешки и мерзлых лягушек. И опять воевода Свенельд – шатаясь от слабости, на том же проклятом острове, отойдя от прочих, – говорил с идолом, требовал у Перуна:

– Ну одно слово, хотя бы знак подай – твой это сын? Твой или Игоря? Дай мне знак! Чей сын Святослав?

Молчал идол, может, голодный, не мог башкой ворочать, да только нечем было Свенельду бронзовому истукану губы смазать. Масло съели, кожи съели – всё съели. Только почести и остались: теперь Перун главный бог в дружине у князя Святослава.

Видел Сновид, как бежал прочь воевода со своими лучшими воями во время битвы с печенегами на Днепровских порогах, а на счету был каждый человек, тем более такой, как Свенельд. Бежал, бросил своего князя Святослава на верную смерть. Надеялся ли, что Перун защитит сына? Коли Святослав – от Перуна. А если это Игоря сын, то не жалко: вырвать поганое семя, и дело с концом. Некому оплакивать – Ольга не ждет их в Киеве, умерла Ольга и похоронена совсем по другим, не урманским обрядам. Ольга тоже предала Свенельда: умерла раньше.

Вскоре после предательства Свенельда совсем уж страшное видел Сновид, видел, как печенежский хан сидел на свернутом рулоном пестром ковре, залитом овечьим жиром, в богатом шатре, похвалялся победой, а в руке у него чаша с вином, а чаша та – из головы князя Святослава, из черепа его распиленного. Век душе Святослава мучиться, век не подняться на Поля Счастливых Сражений, болит голова у души, теребит она прозрачной рукой прозрачные, длинные, отливающие золотом, как у отца, усы…

Совсем далеко видел Сновид, и еще дальше. Седой и дряхлый Свенельд оплакивал сына своего Люта, новая молодая жена у воеводы, но не зачать ему другого сына. Олег убил Люта, новый Олег, названный в честь вещего, сын Святослава, но внук ли Игоря – Перун знает. В древлянских лесах, полных бегающей, летающей и прыгающей добычи, где вечные вязы стоят высокой стеной, охотился Лют Свенельдович. Он привык к этим ловлям с детства, но леса вместе с древлянами отошли семье великого князя, а не его роду. После страшной смерти отца на Днепровских порогах князем сел юный Олег. Рассвирепел юнец, повстречав на своей земле Люта, сына воеводы-предателя и своего ровесника. Ровесники – они ведь либо дружат насмерть, либо бьются до смерти. Олег проткнул Люта острым копьем. Но вскоре сам погиб во рву у глухих ворот города Овруча, куда столкнули его дружинники, спасаясь тем от войска Ярополка, другого Святославовича, родившегося годом раньше Олега, старшего брата.

Недолго старый Свенельд уговаривал Ярополка пойти войною на родного брата. Легко уговорил: власть одна, на всех братьев не поделишь. Лежит мертвый Олег у промокших кровью сапог Ярополка, плачет старший брат, укоряет воеводу: «Ты этого хотел!» – но поздно, на скользких лапах ползет дальше, к следующему брату зло, блестящее и гибкое, как гивоит.

Не вспомнить Свенельду, кто выпустил зло на свободу, остается только верить – Игорь, слабый и жадный князь, открыл клетку. Вот до Игоря были князья храбрые и добрые. И получается, что Свенельд хотел зло остановить, потому привел смерть к Игорю, мужу Ольги. Но он же привел смерть к Святославу, сыну Ольги, и к юному Олегу, внуку Ольги. Княгини, любимой великим князем вещим Олегом. Просто Любимой.

А на севере, за много-много дней пути, под Волховом, Ольховой рекой, мерцает, ждет своего часа Сокровище под пальцами самого первого князя. Умрет зло, золото выйдет на поверхность. Или в тяжелый год вынесет его речным потоком, даже если волхвы не сдержат клятвы, не передадут Слово, открывающее пещеру Рюрика под Волховом. Сокровище поможет сохранить Город и князя, если князь будет законным, от Рюрикового семени не то от Перуна.

42

Найденыш почувствовал легкий трепет: так ветер с травой разговаривает. Сделалось темно, влажно и мягко беззвучно, как на песчаном дне глубокой реки. В темноте над лицом двигалось нечто крупное, неповоротливое, тоже мягкое, но плотнее воды. Легло на Найденыша – Ящер, догадался он, но Ящер был теплый, ласково гладил кожу сотней маленьких круглых ртов с пузырьками воздуха. Рыбки, вспомнил Найденыш, – гладят тело, вынимают воду из головы, наполняют воздухом, принесенным в клюве, согревают, ласкают. Совсем согрелся, голова не болит больше, нет воды в голове, совсем хорошо ему, а над ним склонились – кто? Родные? Родители? – какие-то близкие любящие люди, чтобы помочь ему, вытащить, вернуть сюда, домой, в славный мир, на твердую почву, на землю.

Он осторожно приоткрыл глаза. Голова действительно не болела. Нежный кудрявый трилистник клевера переплетался с рассеченными блестящими и твердыми листьями калгана, как сон с явью, травяной ковер поддерживал, пружинил под руками, проснувшимися прежде глаз.

«Какой удивительный сон приходил нынче, – вспомнил Найденыш, стискивая пальцами перепутавшиеся стебли травы и мгновенно успокаиваясь. – Страшный мир, яркий, чужой и беспощадный. Мир князей, и князья были рядом со мной, не только вещий Олег или князь Игорь, а новые, незнакомые. А ведь я и вещего Олега никогда не видал, но там, во сне почему-то сразу узнал. И в палатах княжеских не бывал, а надо же, во сне, вот пустили прямо в палаты. Что-то после было еще – дурное. Пока просыпался, помнил немного, сейчас уже нет. Что-то такое, чего не бывает. Вернее, не должно быть. Зло ползло, как гивоит по камням, оставляя за собой жирный и скользкий темный след, а след этот ложился на людей…»

Нет, больше он не помнил. Как хорошо, что сон увел с собою боль, терзавшую голову, думать сделалось легко, и стали понятны такие сложные вещи, что по зубам одному лишь Вольху. Но еще лучше наконец-то оказаться среди своих. Найденышу не нужно поднимать веки, чтобы увидеть сидящих полукругом, привычно спорящих Гудилу, Либушу и долговязого Вольха. После таких снов не диво, что он обучился видеть сквозь веки, эка невидаль! Не стоит, однако, раньше времени обнаруживать, что проснулся, лучше послушать, о чем они спорят на этот раз, наслаждаясь родными голосами, лежа в траве своей, тоже родной, поляны. Но что с ней случилось? Где священная ольха, где родник, почему не слыхать шума реки, где заросли кустов, где сестричка сорока? Это не та поляна, не его поляна! Почему? Где они?

Найденыш осторожно скосил глаза под закрытыми веками и удивился еще больше, до испуга. Это чужое место, чужой лес – они родились из его сна, но как? Сон так и ушел бы неслышно, не оставляя следов в памяти, как рыбка в воде, он уже ушел. Но на опушке этого незнакомого леса Сновид тотчас вспомнил все, что исчезало и совсем почти исчезло.

Либуша легонько похлопала мальчика по руке – дескать, молчи! Знала, что проснулся, слышала, о чем думает. Велит не мешать. И правда, он откроет глаз – Гудила забеспокоится, Вольх примется расспрашивать, и их взрослый спор меж собой, а Либуша полагает, что спор важен, прервется. Найденыш будет лежать тихо, разве он огорчит Либушу?

Дир поднял ладонь и мрачно изрек:

– Вы видели. Видели безумие битвы. Всесилие зла. Наш мир идет к безумию и злу, и придет, если не вмешаемся. Надо решаться. Надо предупредить старого князя во что бы то ни стало. Зло породило зло. Законом стало предательство.

Щил торопливо рисовал на траве солнечные знаки, очуривался, как отплевывался:

– Чур меня, Чур! А посмотреть бы дальше, хоть немножечко. Еще бы хоть глазком одним взглянуть!

– Молчи! – Дир язвительно скривил рот и добавил с несвойственной ему прежде злой иронией: – Сейчас тебе Чур как раз один глазок и оставит! Не видел, что ли, что боги отвернулись от нас! А во главе зла – там, впереди – равнодушие, жажда власти. И надеяться не на кого.

Вот это Либуша считает важным разговором? – испугался найденыш. А ведь она такая мягкая, и руки у нее мягкие, и шелк длинных рукавов ее рубахи, косы только колючие и щекотные, потому что растрепаны всегда и лезут в лицо найденышу, когда Либуша наклоняется над ним. Неужели лучше было бы не просыпаться? Но во сне совсем плохо, совсем страшно. Сейчас Вольх уговорит их, сейчас все согласятся, что осталось только зло. Но как же мягкий клевер под рукой, пусть даже это клевер чужой поляны?

– Ну что ты, Вольх! Ну расстроился, дело такое… Разве подспорье – вера в равнодушного бога? Так и дождя не получишь, не то что подручного чуда, – Щил проявлял завидное здравомыслие, они с другом словно поменялись ролями.

– Что-то найденыш у нас не одевши, – Либуша принялась заклинать на спящем одежду, бегала пальцами по траве, искала утерянный поясок. Человек без пояска – неодетый человек, легкая добыча для злыдней. И от других людей совестно.

– Неровен час, увидит кто – что скажем? – дернула собственный рукав, не пожалела, рвала на узкие полоски, чтобы сплести новый крепкий пояс.

Дир прищурился, согласно кивнул:

– Дело! Но лучше б нам нынче не встречать никого.

– А и кому здесь ходить? – закивал Щил, обрадовался, что тяжелый разговор угас. Умница Либуша, как вовремя вспомнила про найденыша, женщины умеют вот так вовремя вспомнить какую мелочь, без женщин никак не обойтись, как ни крути. – Кому ходить? Лес стеной, до реки далеко. Но все одно, придется к людям рано или поздно возвращаться. Вольх-то может без людей прожить, – добавил Щил с непонятной интонацией, то ли осуждающе, то ли сочувствуя. Оба – и Щил, и Либуша – стремились отвлечь Дира от тяжелой мысли о равнодушии богов. Им что, они не верят в равнодушие и к сердцу не примут, известно, нет доверчивей народу, чем русальцы да одинокие женщины.

– Нет же! – Либуша от волнения даже бросила недоплетенный пояс. – Ждать нельзя. Нам надо сразу людей искать, искать возможности предупредить вещего Олега, послать к нему гонца. Вольх был прав там, в Ладоге: надо спешить! Или по-другому сделать? Рассказать богам о том, что видели. Вдруг они не знают, что случится?! А мы расскажем – и боги сразу же нам помогут! Обязательно!

43. Говорит Ящер

Я помогу. Я великий смертный бог, знающий о равнодушии и законе все, не то что те, будущие недоделанные бурдюки с жидкой больной кровью; я помогу этим жалким, суетливым, недалеким созданиям. Я выведу их из беды, спасу их мелкие жизни, не сохранив своей, драгоценной. Нет, не за счет нее, за счет своей не стал бы. Но я умру, хоть и велик. Выскочка Перун займет мое место, и даже имя мое изоврут людишки, перемешают в дырявом решете своей памяти с именем Велеса, а что этот пузатый лентяй против меня!

Я все видел. Последнюю битву, последний пир, последнюю свою пьяную сытость и последнее счастье оцепенения за ней. А они, немощные волхвы – что? Они малы, пусть живут. Я знаю, кто им нужен. Я знаю, как отомстить за вещего князя тому трусливому князьку, Игорю, посягнувшему на мою добычу. Людишки не захотят мстить за себя, я сделаю это за них, с их помощью, но не их слабыми руками безвестных волхвов. Я возьму человечка знатного и хитрого, молодого и жадного, великого среди людей, почти как я меж богов, но тайно великого!

Они, мои подопечные волхвы, не догадаются, слишком простодушны, беспомощно добры, значит, бесполезны. Куда им вершить судьбы государства, которого еще и нет. Я, я займусь этим вместо них, передвигая людишек, как драконьи зубы, мои зубы, по песчаному берегу. Пусть на память о сегодняшней битве десять, пятнадцать веков спустя люди в Ладоге ищут на песчаной отмели продолговатые светло-коричневые драконьи зубы, пусть верят, что они принесут им счастье! Правда, принесут – тем, кто верит. А стало быть, помнит меня, великого! Я отомщу этим нынешним богам-новоделам!

Мой человек, тайно великий (пусть невелик годами, да ум – не от возраста, а постареть человек успеет), послужит гибели Игоря от дикого племени древлян, живущих в лесах. Мальчишка показал мне, мне одному, они не успели разглядеть, пока бежали по моей реке. Никто не догадается, что это он, мой человек, подстроил, убил трусливого и жадного князя, а досужие разговоры стихнут. Гибель Игоря, тело его, разодранное могучими вязами, – значит, новая сеча! Княгиня, которую они пока еще называют на славянский манер Прекрасою, а не урманским именем Ольга, данным при рождении – этого они никогда не узнают, – затеет другую сечу из любви к убитому мужу. Жаль, не выпью там!

Мой человек погубит и сына младшего князя, великого воина Святослава с длинными усами, в нужный час оставит его, бросит перед неисчислимым врагом на порогах реки, еще большей реки, чем моя; и будет новая брань, новая кровь – не выпью-у!

Мой человек погубит оговором внука жадного князя, во рву, под стенами Овруча, мстя за собственного сына, поздно рожденного, – и новая война, моря крови, ласковой, сытной – не мне!

Я сделаю так, что завистливый князь Игорь сам возвеличит моего человека почти до себя, сделает вторым Я. Я, я сделаю. Я дорого заплачу: мой человек будет верить богу-выскочке, меня отринет. Это ли не цена?! А они, эти людишки, эти болтуны и мечтатели, не догадаются! Всё для того, чтобы спасти их. Ну и отомстить по моему вкусу тоже. За мое будущее ниспровержение отомстить. Я, великий, спасу их шкурки, их оболочки, вместилища нектара, который не опробую. Пошлю им человечка, мелкого, как они, чтоб смог вывести их к тому, моему, тайно великому. Я спасу их, потому что, о Мой Я, как трудно признаваться самому себе, высочайшему судье, я – Я люблю их. И вдруг – я не вижу, увы, не вижу и не знаю больше того, что показал Сновид, так ли это будет, не знаю, – вдруг эта постыдная любовь, этот мой великий нечаянный позор привнесет туда, в тот мир, новую любовь. И любви станет больше, а значит, больше станет сечи, брани и войны. Больше станет крови.

44

– Пусть ты, Щил, прав – кому здесь ходить? – нараспев повторила Либуша, присаживаясь на выползший наружу корень березы, темный и блестящий, как спина гивоита. – А! Вот идет, кто таков?

Из лесу к ним направлялся верткий человечек в серо-зеленой длинной рубахе, расшитой узором кривичей. Был он тощий, чернявый, с широкими щеками и ртом, колени же так резво сгибались, что казалось, вместо одного шага он делал три. С любопытством оглядел лежащего без памяти отрока, признав Вольха за старшего, спросил строго:

– Что ищете в ловлях княгини Ольги? Не с переметами ли пришли птиц промышлять? А то не на яблоневые ли сады княгини нацелились, на румяную душистую ранетку, не копать ли воровать молодые отводки яблони думаете?

Гудила шагнул вперед, прикрывая пузом нескорого на ответ Вольха:

– Прости, мил человек, не знали, что княгиня здесь охотится. Какие переметы, мы и повадок-то птичьих не ведаем, куда нам, мы люди простые; не из этих мест. И яблок у нас вдоволь, разве не таких сладких, да своих. Заплутали, случайно забрели с Нево-озера…

Либуша вскочила, словно ее голодный овод из травы ужалил, наступила Гудиле на ногу мокрым сапожком – не распускай язык! Не хватало, чтоб незнакомец догадался, откуда они. Не ровен час, из города Ладоги дошли вести о беглых волхвах, умысливших заговор против князь-Игоря. А какой у них заговор – лишь предупредить светлого князя Олега хотели, да не успели, так помыслили. И думали-то не согласно, всякий о своем.

– Не кличь дружинников, погоди! Рыбаки мы, – Щил затараторил, надеясь сбить вертлявого кривича с толку. – Рыбаки, как есть рыбаки. Тюленя у нас в этом годе пропасть, в море толком не сбегаешь, пусто в море. Усатый тюлень сига пожрал, малька пожрал. А рипуса – нет, рипуса не тронул, рипус мелко ходит, у самого берега, тюленю не достать. Сиг – это да, рыба важная, спесивая, сиг себя с малька понимает, гуляет на глубине. Вот сига тюлень и пожрал. А рипус разве рыба? Так, баловство.

– Где же ваша лодка, рыбаки? Далековато от реки в лес забрались, перепутали сушу с водой, что ли? А это кто у вас? Больной, да? Не похоже, вон, розовенький… Почему нательного пояска на нем нет? Как можно человеку без пояска! Может, вы колдуны? Не то оборотни? А этот не успел еще перекинуться, застрял меж зверем и человеком.

Вертлявый начертил охранительный знак и отшатнулся, но заметно было, что на самом деле не испугался, так, кривляется, играет с ними, как, бывает, молодая ворона играет с листом вяза, ветром подхваченным.

Вступила Либуша, поводя серыми глазами, потряхивая серьгами:

– Беда у нас, лодка на подводный камень напоролась, весла выронили, понесло нас, едва не потопли. Это младший братик мой, насилу вытащили, нахлебался, бедный, воды, в себя никак не придет, – Либуша всхлипнула и погладила Сновида по голове, гибко наклоняясь и загораживая спящего от хитрого кривича.

– Ай, беда, – согласно посочувствовал человечек, – одежу верхнюю водой смыло, вижу. Поясок сам собой развязался… Помощь вам нужна, пойти за подмогой разве? Хозяин мой неподалеку охотится, с княгининого соизволения.

– Помоги, мил человек, мы подождем. Скажи хозяину, у нас и заплатить есть чем, – Гудила заволновался, кровь прилила к щекам, мягкому носу. – А отрок в самый раз оклемается, оденем мы его сейчас, не думай, одежа подсохнет, и оденем. А лошадка твоя где? Неужто пешим охотишься? Как звать хозяина-то? Кто будет? Из княгининой дружины, никак?

Вольх, неприметно переступая, попытался пробраться за спину вертлявого, чтобы удобней напасть, изготовился. Тот резко обернулся, заговорил серьезно и властно:

– Не балуй! Нечего вам бояться ни меня, ни хозяина. Он вас не выдаст князю Игорю. У нас не слыхать, что на Нево-озере делается, потому никто не хочет слушать. У нас свои правила. Те, что княгиня Ольга установила. Ждите меня. Дождетесь – не будет ничего худого, клянусь березой! – и обернулся к дереву как кривич, не как урман.

Береза шумит листьями, ветвями, перевитыми не полотенцами-убрусами, как завивают священные деревья в Ладоге, а узенькими разноцветными ленточками, принимает клятву. Либуша, напряженно вслушиваясь, смотрит мимо вертлявого, прикусывает от усердия большой палец. Улыбается растерянно Вольху, протягивает руку Гудиле. Те шумно и с облегчением вздыхают, понимают: не слышит Либуша опасности в мыслях кривича. Вертлявый человечек, не прощаясь, спешит обратно в лес – девять шагов вместо одного, серо-зеленая рубаха сливается с листвой, исчезает за стволами. Трава звенит на разные лады, пряча крохотных гусляров-кузнечиков за упругими сочными стеблями, легкий ветерок без труда перекидывает туда и обратно тяжелых стрекоз, небо выгибается, обнимает голубой рукой поляну и людей вместе с нею.

– Диво какое, – Гудила еще не верит в спасение. – Давай, Вольх, мы вместе с найденышем ноги в руки – и подале отсюда. Да не спит мальчонка давно, не спит – притворяется.

Дир отрицательно мотает головой:

– Так говорю вам, останемся здесь и поищем возможности предупредить князя Олега о предательстве угрюмого Игоря. Речь не только о жизни его самого, что ему: он уйдет на Поля Счастливых Сражений, это лучше, чем дряхлеть здесь. Старость тяжела воину что в нищете, что в золотых палатах. Но судьба князя – судьба народа. Если предать и обмануть князя, народ тоже будет предан и обманут. Бул поможет… Надо Була оповестить.

Либуша всплескивает руками, удивленно оглядывается на Гудилу, призывая того в свидетели:

– Бул сам предатель, неужто не догадался до сих пор? Вертлявый кривич обронил между слов золотую бусину: за нами погоня, все окрестные города оповестили. Только ты слушать не захотел, – женщина фыркает, как кошка, и тащит гребень из косы, изготавливаясь убеждать, как умеет: волхвованием.

– Когда бежали из землянки, ты почему-то не спросил, куда это друг запропал. А сейчас что? Оправдание нашел?

– Напасти, как навьи, они когда и для пользы случаются, – Щил снова краснеет, на этот раз от собственной убежденности. – О чем мы ссоримся? Не иначе, злыдень наши тени перебежал. Мы же все решили одинаково и согласно, только, дело такое, чтобы гладко вышло, надо сейчас сбежать. Не нравится мне этот вертлявый… А там посмотрим, может, и не стоит предупреждать никого из людей. Князя, к слову… Рисковать опять же… Богам-то скажем, вот пусть боги сами и разбираются. Это ведь их проблемы, дело такое. А мы, может, еще домой вернемся как ни в чем ни бывало, когда о нас забудут…

Женщина не к месту вздыхает:

– Как там без ворожеи Либуши Середка обходится, ей мужа воротить надо… Как сама молодая княгиня? Ох, если бы можно было вернуться…

– Щил, – Дир произносит тайное имя при свидетелях в чужом месте, и Щил-Гудила приседает от испуга в траву, – ты догадываешься, я не просто волхв, кудесник, шаман с бубном из лесов. Мудрый учитель Веремид передал мне Слово и клад. Даровал право решать. Первый князь Рюрик строго смотрит на меня из своей подземной пещеры, ждет. Ждет ненасытный волк Фенрир, хлещет хвостом по впалым бокам. Ждет холодный Ящер, алчущий свежей крови. Щил, решаю я.

Слова Дира падают, как камни, вот уже их набралась горка, а вот и гора, растет шаткая гора, вот повалится, засыплет тяжелыми валунами поляну, погребет под собою людей и березу с веселыми ленточками-желаниями. Но робкий Щил внезапно успокаивается. Садится на землю так ровно, что круглое легкомысленное брюшко подтягивается, и слова его сыплются, как семена травы, прорастая сквозь камни, образуя где плотный дерн, где проплешины, зеленея и качаясь под ветром:

– Ты кто, Вольх? И кто такие учитель Веремид и первый князь? Боги? Но мы видели там, во снах найденыша, что великие боги умерли; даже Ящер, а он – самый великий, и другие. Будут новые боги, умрут и они. Закон умрет. Старый закон. Родится новый… Ты человек, Вольх, ты точно умрешь. А если вмешаешься в судьбы мира или князей, умрешь раньше, вот и все. Может, в навьи перейдешь после смерти, может, сядешь за стол на пиру в небесном вертограде. Но ничего не изменишь. Те, кто считают себя великими, или, как вещего Олега, великими их считают другие, меняют мир на миг, а после все возвращается и идет само собой, дело такое. Только боли в мире становится больше – вокруг великих. Крови больше – вокруг великих. Стоит ли оно того, Вольх? Среди моих коров нет воевод или спасителей мира. Но нет и тиранов.

– А Бешеный? – вскрикивает Либуша. – Племенной бык, привезенный из самого Царьграда? Он заставляет трепетать всех в Ладоге! Но ты тоже прав, Гудила.

Вольху скучно от тоски. Он мог бы убедить друзей, настоять на своем, используя нехитрые ловушки из слов, беря шелковые тенета, а не камни. Но манипулировать чужим сознанием стыдно. А если речь идет о жизни и смерти? Тем более жизни и смерти друзей. Или ему только кажется, что смог бы убедить их? Может, ему не хватает жизненных соков и сил, не сумел накопить? Так же, как Щил, не сумел повзрослеть.

Маленькая местная берегиня с зеленоватой шкуркой, зажмурившись от страха, свешивается с ветки и тихонько оглаживает Дира ножкой. Старшие сестры наказали, по сорочьей почте, присматривать за прибывшими людьми. Их слова в сорочьем изложении звучали как жалоба и как просьба. Маленькая берегиня растерялась, пропустила начало человечьей распри, ей следовало бы вмешаться давным-давно, до ухода пусть недоброго, бьющего стрелами птиц и оленей, но знакомого здешнему лесу человека с дерганой походкой. Потревоженные движением мошки срываются с листьев, кружатся вокруг ветки, кричат неслышно для уха: «Беда, беда, беда!»

– Мы болтали слишком долго, – печально замечает Гудила. – Все завершится без нас. Сейчас вернется наш новый знакомый с дружинниками, и время – наше – кончится. Я очень боюсь пыток. Плохой из меня воин.

– Нет, – Либуша лукаво улыбается. – Он не уходил: прячется за деревьями, ждет, когда мы договоримся. Его хозяин не велел обижать нас. Так что можно не вмешиваться, как и предложил Гудила. Переждать самое страшное здесь – нас не выдадут княжьим дружинникам. А спустя время – вернуться. Игорю не будет дела до слабых волхвов, он сядет княжить в Киеве, в столице. Мы не нарушим порядок, не вмешаемся в княжьи распри, не оскорбим богов… Но можно найти гонца, предупредить князя Олега, как хочет Вольх, и предотвратить сечу. Хотя не знаю, совсем не знаю, что из двух – правильно, – и Либуша не улыбается больше, а плачет, тихо и без надежды.

– Не плачь, – беспокоится Гудила, подталкиваемый другой берегиней. – Ну хочешь, я возьму тебя в жены? И плевать на заклятие, чур меня! В главные жены, безо всяких побочных, – Гудила все же очерчивается. Теперь не будет ему хода назад, и вперед ему хода не будет – без Либуши. Вот ведь, не собирался, а будто кто за язык потянул. Но невозможно терпеть, когда она плачет так безнадежно. И уже по-хозяйски требовательно вопрошает: – Ну-ка, напомни, как зовут хозяина этого вертлявого кривича? Он известный человек?

– Нет, – отвечает покорно Либуша, не уточняя, что Гудила и не знал имени. – О нем пока еще мало кто знает. Но я подслушала, как называл его про себя кривич: Свенельд. А Свенельд успел прославиться тем, что никогда не предает своих. Помнишь, я рассказывала тебе о молодом советнике в кремле?

Солнце спускается ниже и падает, падает в жадную пасть Ящера.

* * *

Много позже, гораздо позже, спустя века, никто не мог узнать, как и когда умер вещий Олег. Одни летописи говорили, что в 912 году его ужалила черная змея, она выползла из черепа околевшего Бури, любимого коня князя. Олега похоронили в первом городе Руси Ладоге, его могилу – сопку – показывают туристам, и князь слышит, как карабкаются те на самый верх его могилы, помогая себе руками, хватаясь за пучки жесткой некошеной травы, тяжело дыша. Ночами сопку охраняют чуткие летучие мыши, днем же они прячутся в пещеры у священного родника, запертые сегодня железным замком на железной двери.

Другие писали, что похоронен Олег в своей новой столице Киеве на горе Щековице и змея уклюнула его именно там.

Третьи уверяют, что Олег уехал за море, за Ладогу, то ли проведать могилы предков, то ли за добычей. И умер в 922 году, на десять лет позже даты, указанной первой летописью.

Есть даже такие, кто свидетельствует – Олег погиб в 940-м и участвовал в войнах с Хазарией и Византией.

А кто-то клянется, что князь погиб в персидском походе, который затеял, чтобы отбить кислый вкус неудачи в Тмутаракани. Мало кто знал о Тмутараканской кампании, когда Олег воевал с хазарами, после мирился с ними, и сообща они ходили на Византию, но Тмутаракань Олег так и не удержал.

Был ли Олег преклонных годов или силен и легко еще носил свой меч, но все источники и гипотезы согласны в одном: князь Олег умер не от старости. А смерть ли на поле брани, опасные речные пороги, шальная стрела печенега-разведчика, даже яд из рук соперника – все годится для воина, все ведет в Валгаллу на Поля Счастливых Сражений. И великий, древний, как ужас, Один, а не Перун встретит князя у входа и пожелает веселой битвы.


Платок для грешника