Поворотный день — страница 42 из 76

— Обязательно передам. Обязательно, — растроганно пожал его руку Калинин.

Возвращались засветло. Цокали копыта, звенели уздечки, всхрапывали кони, негромко пели бойцы. На душе было радостно оттого, что все обошлось без происшествий. Ехавший впереди отряда Дундич то присоединялся к поющим, то, вдруг замолкая, думал о чем-то. Может быть, о своей судьбе, которая так щедро дарила ему дружбу и товарищество с замечательными людьми, о необыкновенной доле сражаться за светлое завтра всего человечества, рискуя каждый день расстаться со своим прекрасным сегодня.

Триста метров

Только что на плацу зачитали приказ о преобразовании корпуса в Первую Конную армию. Едва улеглось ликующее «ура», а Дундича уже поджидали в штабе.

— Ну, Ваня, добрую депешу я получил, — сказал командарм, словно готовился передать ему поздравление, по меньшей мере, Реввоенсовета. — Один пленный рассказал, что наш общий знакомец генерал Шкуро в специальном поезде удирал. По подсчетам железнодорожников, должен он скоро прибыть на станцию Новый Оскол. Можешь-ты тот поезд задержать или свалить под откос?

Дундич, обрадованный заданием, не стал долго думать. Он уже привык к тому, что удача сопутствует ему всюду.

— Непременно, товарищ команданте, — весело ответил он, мешая русские и сербские слова.

Они подошли к карте. Буденный показал, где находится мост, переезд, станция, откуда отойдет поезд. Объяснил, как лучше подъехать незамеченным.

— В драку не ввязывайся. Задержи или сбрось под откос. А дальше видно будет.

Отряд шел легкой рысью вдоль железнодорожной линии. Ветер выжимал из глаз слезы, иней подбеливал усы, бороды, брови. Лошади зябко вздрагивали. Дундич плотнее запахнул полы дубленого полушубка, нахлобучил папаху на глаза, но все равно чувствовал, как донимает холод.

Третью зиму встречает он вдали от родной Сербии. Но прошедшие две ему казались теплее. Та, которую он провел в Одессе, была почти такая же мягкая, как у него дома. «Что ни говори, — думал Дундич, — но море свое делает. А может, зима мне показалась тогда не лютой, потому что я больше месяца в госпитале провалялся?» Тогда его сильно ранило в грудь. Его отряд охранял банк республики. На банк напали то ли анархисты, то ли гайдамаки…

В прошлом году, когда он воевал под Царицыном, зима тоже не была такой студеной. Может быть, потому, что два раза уходили они сначала с бригадой, а потом с дивизией Буденного в глубокие рейды по тылам белых. И доходили до самого Маныча, а на душе теплело при мысли, что в хуторе его ждет Мария.

Теперь армия двигается снова на юг. Хотя до Черного моря очень далеко, Дундич не сомневается: дойдут они до Крыма и до Одессы.

Как начал Дундич думать о теплом море да о неоглядных степных просторах, вроде бы и теплее стало. Потом понял: не от воспоминаний потеплело, а оттого, что ветер изменил направление — стал дуть в спину. Повеселел командир, повеселел отряд. Глядел Дундич на своих товарищей, на то, как они оттирают искрящийся, словно парча, иней с башлыков, папах и усов, с непослушных чубов, и ободряюще подмигивал им.

— Дальше пойдем, как под парусами, — радостно заметил боец, должно, недавний моряк.

Действительно, взбодрившиеся кони, перейдя на крупную рысь, быстро понесли всадников к станции. Ехали, озорно переговариваясь и даже напевая. И только брат Марин, голосистый и обычно веселый казак Петр, ехал молча. Дундич спросил шурина, о чем тот задумался. Петр не очень весело усмехнулся.

— Вспомнил позавчерашний бой. Под Талами. Нагнал одного бородача и струхнул. Показалось, батя. Чуть было из-за этой оплошности жизнью не поплатился. Пока я раздумывал, как быть, он, проклятый, пикой на меня. Спасибо Князскому. Уложил того кадета. Разглядел его. Слава богу, не батя. А то ведь какой грех пришлось бы на душу взять.

Дундич понимал состояние Петра. Ему было хорошо знакомо это сыновье чувство, когда самый родной человек — отец — становится врагом. Иван Антонович сам когда-то пережил подобную трагедию. И порой со страхом думал о том, что, возвратись в Грабовац, так же как и Петр, безоружным вряд ли пойдет на встречу с родителем, который не захочет уступить ни одной овцы из своей отары, ни одного коня из собственного табуна.

— Считай, два года воюем на разных сторонах, — признался Петр, — а поверишь, Ваня, дня не проходит, чтобы я об том не вспоминал. Как припомню его кровяные глазищи и рот, сведенный ором, думаю: «Ну, гад, попадись!» И аж не верю, что это он когда-то катал меня на себе, брал на рыбалку, на охоту, как спали вместе на сеновале, в поле на борозде.

Петр опять припомнил, как вернулся в хутор январским морозным солнечным днем. В первую минуту встречи честно сказал, что вместе с дружками решил податься на Тихий Дон, чтобы помочь казакам по примеру питерских большевиков сбросить с шеи атаманов и дармоедов. Отец строговато посмотрел на сына. Потом сказал, чтоб тот пожил под родимой крышей, помог наладить хозяйство, а погодя разберутся, что к чему.

Вечером за штофом казенной водки они продолжили разговор. Начался он с безобидных казацких подначек. Когда отец передал сыну бутылку: «У тебя рука потверже», — Петр лихо плеснул водку в стакан. Отец предостерегающе поднял палец:

— Это куда ж ты столько?

Петр не смутился. Подсунул посуду отцу со словами:

— Это ж тебе, батя.

Алексей Петрович осклабился, попросил:

— Ну, тогда плесни еще чуток.

Сын плеснул и выжидательно глянул в лицо отцу.

Тот требовательно сказал:

— Еще!

— Так сколько тебе?

— Ай краев не видишь? — уже слегка вспылил отец.

Налитая всклень водка чудом не пролилась на скатерть.

— С возвращеньицем! — сказал Алексей Петрович и тут же осторожно заговорил о том, что вот они имеют возможность выпить и хорошо закусить. А все почему? Потому что во веки веков казаки жили одной семьей, дружной и вольной, не пускали в свой круг хохлов и иногородних, которые только смутой сердце тешут. — Бог им судья! — подытожил мысль отец и потянулся своим стаканом к стакану сына. — Пущай они сами по себе, а мы сами по себе.

— Нет, батя! — чокнулся сын с отцом. — Так больше не будет! — Он залпом выпил и бросил в рот ядреный нежинский огурчик. — Не согласный я с твоей теорией. Как я теперь стал большевиком-коммунистом, теория у меня другая, ленинская.

Алексей Петрович аж поперхнулся. Вот те на! Он тех бунтовщиков-коммунистов еще в пятом году нагайкой уму-разуму учил. А выходит, зараза эта не только не истреблена, а разносится хуже чумы, даже в его собственный дом проникла.

— Это что же за теория у тебя такая — ленинская? — с издевкой спросил Алексей Петрович.

— Владыкой мира будет труд! — не обратив внимания на интонацию отца, как по писаному произнес Петр. — Полезность каждого человека в обществе будет определяться не сословием, а личным трудом.

— Больно мудрено гутаришь, сынок, — отодвинул от себя стакан отец. — Не для меня, старого, такие слова. Не понял я, к какому же сословию причислят твои большевики нас, казаков?

— Как и всех, — жестко сказал сын. — Одних к трудящимся, других к мироедам.

Широкое лицо отца, поросшее темной густой бородой, медленно запунцовело. Но он не дал волю гневу, натянуто спросил:

— К примеру, меня куды же?

— Не малый, — недобро усмехнулся Петр, — сам должон разуметь.

— Не виляй языком, как девка подолом, — навалился на стол отец.

— Ну, хватит вам, кочета! — вмешалась в их спор мать. — Ты, Петруша, уважение прояви к старшему. Будто отец не своим горбом все это нажил?

— А зачем нам столько добра?

— Чтобы жить по-людски, — простодушно объяснила мать.

— А другие пусть по-скотски? — снова ожесточился Петр. — Нет, маманя, так дальше не будет!

— А как же будет? — тяжело поднялся отец.

— Будет все поровну, по справедливости поделено.

— Кто же свое добро по охоте отдаст? — как на несмышленыша поглядела мать на сына.

— Отберем, — спокойно и оттого с оттенком жестокости сказал Петр, тоже поднимаясь из-за стола и направляясь к вешалке.

— А вот это видал? — кричал ему в спину отец, протягивая кукиш. — Я за свое добро и сына родного порешу!

В ту же ночь Петр уехал в Качалинскую, где однополчанин Костя Булаткин создавал первый красногвардейский партизанский кавалерийский отряд.

— Вот так мы расстались с родителем, — закончил молодой Самарин. Рассказав, он почувствовал какое-то облегчение.

Эту перемену в его настроении уловил Дундич, поэтому попросил:

— Давай песню.

— Какую?

— Про казака.

— А у нас, донцов, все песни про казаков.

Дундич посмотрел на Самарина, увидел, что тот дурачится, и ему самому стало весело. Несколько минут оба беспричинно смеялись. Наконец Дундич вытер рукавом слезящиеся глаза и притворно вздохнул:

— Ох-охо-хо, как бы нам плакать не пришлось, добре уж мы развеселились…

Самарин тоже перестал смеяться, но настроение у него осталось задорное, и он сказал:

— Это пусть теперь Шкуро с Мамонтовым плачут, а мы посмеемся. И попоем. — Петр подбоченился, поправил папаху и вполголоса запел:

Полем едет казак на заре.

На ем шашечка вся в серебре,

На ем лихочко — черный чекмень,

Со звездой киверок набекрень.

Пел он легко, свободно, кидал голос вверх, басил на низах. А когда переходил на дискант, Дундич закрывал глаза и, казалось, видел перед собой любимую, вспоминал, как там, в талах на берегу Иловли, Мария пела только для него одного. Правда, те песни были про нежную и вечную любовь, про разлуки с милым, про какие-то маньчжурские края, куда уехал воевать молодой казак.

А Петр вполголоса тосковал по степи:

Сизый-сизый туман в поле пал

Едет полем боец — заскучал:

Ой ты, память-змея, отвяжись

Иду в бой я за вольную жисть!

Последние слова повторил и Дундич глуховатым баритоном.