БАРАБАНЫ ВОЙНЫ
Люди Гиммлера и Гейдриха быстро подавили все слухи. «Крушение никогда не бывает так близко, как в момент победы»,[129] — сказал Гитлеру один из его астрологов. Фюрер почти убежден в этом. Теперь он постоянно думает о своей близкой смерти и, словно сознавая, что времени у него осталось мало, не колеблясь идет на любой риск. В те же дни Геринг, в недавнем прошлом alter ego фюрера, а ныне как бы отстраненный от дел, играет со своей молодой домашней львицей, ставит ноги на ее спину — он рассказывает друзьям, будто она в него влюблена. Живя в уединении, в своем колоссальном имении на северной окраине Берлина, он медленно приходит в себя после шока, который испытал, узнав о заключении советско-германского пакта. К нему возвращается радостное восприятие жизни. Его заводы работают без его участия, его пикирующие бомбардировщики сотворили чудо на Восточном фронте. Возможно, технический прогресс немецкой авиации, которую начал развивать именно он, будет продолжаться на протяжении еще нескольких лет. Он уверен, что самолеты союзников никогда не появятся в небе над Берлином. И шутит с журналистами, уперев руки в бока: «Я согласен, чтобы меня называли не Герингом, а Гансом Майером, если неприкосновенность нашего неба когда-нибудь будет нарушена». Он уверен в себе. Славный тучный Геринг, снисходительный к другим, любящий свою семью и своих друзей, все еще близок сердцам миллионов немцев.
Осенью 1939-го и на всем протяжении 1940 года авиация союзников не предпринимает ничего, чтобы опровергнуть несколько тяжеловесную шутку герра рейхсмаршала. Берлинцы тем более привязаны к Герингу, что им совсем не нравится СС. Они разочаруются в своем любимце, когда воздушные армады союзников начнут бомбить немецкую землю. Но мы пока не добрались до этого момента. Только в 1943 году берлинцы присвоят Герингу, этому асу из асов времен Великой войны, прозвище «герр Ганс Майер». Отдельные налеты на город совершались и ранее, были убитые, но этим фактам до времени не придавали значения.
Маргот, девочка в школьной форме
В период этой «странной войны» (берлинцы назвали ее Sitzkrieg — «сидячая война»[130]) фельдмаршал Кейтель, фанатичный приверженец фюрера, который в будущем подпишет акт о безоговорочной капитуляции Германии, тоже считает, что «Германия погибнет, если союзники отдадут себе отчет в том, что, по всей логике, они должны атаковать». Генерал-полковник Гальдер в то же время занимается «срочным» приведением в боевую готовность всех немецких дивизий, дислоцированных на пространстве от завоеванной Польши до западных фронтов (в том числе на «Линии Зигфрида»[131]). «Это самая блестящая из наших операций», — говорит он с иронией. Пока люди посвященные оценивают ситуацию таким образом, Маргот, дочь чиновника, ответственного за гражданскую оборону, ходит в форме и с папкой под мышкой в свой лицей на Тауэнтциенштрассе. Как все ее соученицы, она встает по стойке смирно и отчеканивает свое «Хайль Гитлер!», приветствуя учительницу. Маргот учит немецкий язык, историю, географию и «расоведение». Она инстинктивно ощущает, что история, полностью ориентированная «на мужчин», на вчерашнюю и сегодняшнюю германскую империю, убийственно скучна. Четырнадцатилетнюю девочку «замечательные достоинства» нацистского режима интересуют куда меньше, чем достоинства парней с ее улицы, ее товарищей по играм. Один из них — загорелый, с угольно-черными глазами, с черными прямыми волосами. Он цыган, даже не латиноамериканец или араб, а цыгане, как говорят, — то же самое, что евреи. В свете этой первой влюбленности, которая для мальчика закончится трагически, в печи крематория, рассказ учительницы об арийской расе, апология нордической женщины «с широким тазом, оптимально приспособленным для деторождения, с прямыми плечами, светлыми волосами и голубыми глазами» производит на Маргот ошеломляющее впечатление. Сама Маргот шатенка, изящная и хорошенькая. Ее любимая киноактриса — Кате де Наги, «звезда» со студии УФА, которую девочка почитает так же, как и Анри Гара, молодого французского киноактера, любимца эпохи. Родители Маргот говорят, что Кате де Наги похожа на «парижанку» — в их устах это комплимент. Маргот же должна подходить к доске по вызову учительницы, которая носит партийный значок, и перечислять свои собственные расовые характеристики: «Я принадлежу к нордической расе, потому что у меня светлые волосы, голубые глаза…»(и пр.). Абсурдность этой декларации очевидна для нее так же, как и для всех ее одноклассниц, — но добрые старые времена прошли, и ни одна из девочек не смеет даже хихикнуть. С 1935 года фрейлейн, которая теперь именуется «преподавательницей гигиены и гимнастики», не разрешает детям смеяться, когда говорит им, что необходимо каждый день пользоваться зубной щеткой и эрзацем мыла. Затем в течение тридцати минут она наблюдает, как девочки выполняют комплекс упражнений, похожих на военную муштру. Каждый день вместе с ней лицеистки занимаются бегом в лесу Груневальд. В красивом гимнастическом зале с хорошо натертым паркетом и высокими окнами эта женщина-солдафон внушает своим ученицам ужас. Девочки в любой час дня должны приветствовать старших по-нацистски, выбрасывая вперед руку. Им настоятельно рекомендуют встречаться только с мальчиками из «Гитлерюгенда» и доносить на своих родителей, если те позволят себе пораженческие высказывания. Бывают случаи, когда подростки следуют этой ужасной инструкции. Но понятие «пораженчество» достаточно неопределенно. В целом можно сказать, что в Берлине не так уж много юных фанатиков, готовых доносить на своих родителей: слишком сильны еще семейные традиции, да и критический дух пока не угас. Юные немки из «Союза немецких девушек» (по крайней мере, те, что живут в Берлине) больше думают о замужестве, о детях, кухне, о своей будущей профессии. На них, как кажется, сильнее влияют их пасторы, чем нацистские наставники.
Присяга Гитлеру
Вернувшись из школы домой, Маргот, как и все ее подружки, даже те (а таких большинство), у которых светлые косы, первым делом сбрасывает свою черную юбку, белую блузку, темный шейный платок, завязывающийся, как галстук, носки. Она еще способна прийти в экстаз, увидев Гитлера, но никогда добровольно не пойдет работать на железной дороге или на сборе картофеля. Ее старший брат Курт, который получил образование в Военной академии и уже имеет счастье служить на фронте, относится к ней с немалой долей иронии. Несмотря на «присягу Гитлеру», которую он приносил, как и все солдаты, он полагает, что служит прежде всего вермахту и Германии. Конечно, после «поразительных побед» над Данией, Норвегией, Голландией, Бельгией, Францией (которая была покорена за шесть недель) число сторонников Гитлера значительно возросло. 6 июля 1940 года молодые и не очень молодые люди вышли на улицы с бумажными флажками в руках, чтобы выразить свою радость, свой энтузиазм в момент триумфального возвращения фюрера с Западного фронта. Кортеж автомобилей приветствуют овациями десятки тысяч берлинцев, выстроившихся вдоль всего пути следования Гитлера — от вокзала до Reichskanzlei, рейхсканцелярии. Какие-то группы поют Nun danket dem Gott, «Теперь восхвалите Господа…». Все это можно слышать по прямой радиотрансляции. В 11 утра Италия вступила в войну; Франция подписала соглашение о перемирии. Для немцев это событие решающей важности — так говорят люди на улицах, но они ошибаются в его оценке. С точки зрения берлинцев, присутствие немецких воинских соединений в Париже означает, что Третий рейх стал хозяином Европы. Курт возвращается домой (и девушки осыпают его цветами) с 218-й пехотной дивизией. Маргот тоже надевает свою школьную форму, вместе с подругами ликующими криками приветствует солдат, успехами которых так гордится. Ее отец и мать разделяют всеобщую радость: они видят в победе на Западе предвестие скорого окончания войны. Никто не сомневается, что теперь будет подписан мир: ведь ни Великобритания, ни Соединенные Штаты не проявляют ни малейшего желания вмешаться в ход событий.
Генералы недовольны «свиньей»
«Эта свинья всегда в выигрыше», — говорит адмирал Канарис. 80 % немецких генералов без труда сообразили бы, что под «свиньей», естественно, подразумевается Гитлер, чья неизменная удачливость производит на них завораживающее, парализующее воздействие. Вопреки их предсказаниям небо над Берлином — если не считать учебной тревоги 1 сентября 1939 года — остается мирным. Тогда, 1 сентября, газета «Берлинер моргенпост», принадлежащая концерну «Дойчер ферлаг», успокаивала обеспокоенных берлинцев: «Учения по противовоздушной обороне продемонстрировали образцовую дисциплинированность населения столицы рейха». На фотографиях можно было видеть, как толпа спокойно спускается в заранее подготовленные бункеры, как санитары несут на носилках «убитых» и «раненых» во время учения, воспроизводящего условия массированной воздушной атаки. Население, увидев всё это, уже готово вместе с «дядей Германом» смеяться над самой мыслью о возможности воздушных налетов на Берлин, — смеяться тем более добродушно, что пока факты преследования врагов нацистского режима еще не очень бросаются в глаза. Речь идет лишь о том, чтобы предостеречь Рузвельта, этого «ставленника евреев», как объясняет Геббельс своим близким. Конечно, в Польше все обстоит иначе, несмотря на протесты военных (впрочем, не очень активные). Гитлер предупреждает недовольных, можно сказать, угрожает им 23 ноября 1939 года: «ОКВ (Верховное командование вермахта) проникнуто духом пораженчества, упорствует в своеволии…» Фюрер даже призвал к порядку фон Браухича, который в ответ подал прошение об отставке и получил отказ. Тогда же Гальдер записал в своем дневнике: «Наступил день кризиса, но я решил подчиниться этому удачливому безумцу». Существует угроза «ликвидации» фюрера. Браухич, выражая мнение всего генерального штаба, заявил, что «Гитлер должен быть сброшен», но он, Браухич, видит реальные «трудности» на пути реализации этого замысла. Генералы колеблются, сознавая важность самого сильного аргумента «свиньи»: «Бунт перед лицом врага равносилен предательству». Канарис тоже признает, что необходимо ждать.
СС экспериментирует
Канарис будет ждать, тем самым обесценивая усилия своих агентов в Великобритании. Гитлер, которого во время его визита в Париж собственные генералы постараются изолировать от французов («Они меня стыдятся», — скажет он близким), им этого не забудет. Они — генералы — еще могут задержать на несколько недель внедрение гестапо во Францию, могут пока ходить в ресторан «Максим» и навещать своих кузенов, французских аристократов, в их особняках, но это продлится недолго. Посол Германии Абец[132] уже прибыл в Париж. Если во Франции — до 1941 года — еще относительно спокойно, то в Польше уже разворачивается террор. «То, что там будет происходить, придется вам не по вкусу», — заявил Гитлер немецким генералам 22 августа 1939 года. 10 сентября Гальдер писал в своем официальном рапорте: «Эсэсовцы заставляют польских евреев работать на ремонте моста и потом их убивают». Военный трибунал судит убийц из СС и добивается того, чтобы они получили год тюремного заключения. Но их освобождают по случаю «всеобщей амнистии», распространяющейся на воров и преступников-нацистов. Кейтель угрожает армии: «Фюрер принял решение. Если вы будете упорствовать, мы направим в каждое воинское подразделение комиссаров СС». Гейдрих приезжает в штаб ОКВ и излагает там позицию нацистского правительства: «Мы намереваемся «почистить» евреев, интеллигенцию, духовенство и польскую аристократию. Польша должна стать жизненным пространством». Генерал Вагнер[133] пытается взять на себя роль Понтия Пилата: «Армия настаивает на том, чтобы эта «чистка» была отложена до того момента, когда военные уйдут, уступив место гражданской администрации». Этот короткий диалог говорит о многом, несмотря на существование секретной записки «о несвоевременности подобных зверств», которую главнокомандующий направил Браухичу. «Уничтожить католическое духовенство, — уточняется в упомянутой записке, — в данный момент невозможно». 21 сентября Гейдрих посылает «инструкции» военным: «Они [евреи] должны содержаться в городских гетто. Потребуется некоторое время, прежде чем «окончательное решение» сможет быть полностью осуществлено. Операция должна проводиться строго секретно». Через два или три года, когда наступит этот срок, ни у одного генерала из тех, что служили в Польше, не возникнет и тени сомнения в том, что под «окончательным решением» имеется в виду геноцид! А пока Франк,[134] «интеллектуальный гангстер», как его назвал Ширер, образованный человек и фанатичный нацист, с холодной жестокостью принимает меры для «сокращения численности польской интеллигенции», организует «принудительные работы», доводит до конца Ausserordentliche Befriedigungsaktion, «Чрезвычайную акцию по умиротворению». Он хочет воспользоваться моментом, когда внимание мировой общественности занято победами Гитлера на Западе. И смеется над протектором Богемии, фон Нейратом, сделавшим достоянием гласности казнь семерых мятежников: «Если бы я распорядился вывешивать афиши на стенах всякий раз, когда расстреливают семь поляков, то для производства бумаги не хватило бы всех лесов Польши». В отношении «нескольких тысяч» польских интеллектуалов поначалу проводится «мягкая» (ужасное слово!) политика. Однако приказы фюрера касательно Польши совершенно недвусмысленны: «Полякам предназначено быть рабами рейха. Тем более что в настоящий момент русские для нас недосягаемы. Но ни один человек, способный управлять этой страной, не должен остаться в живых. Что касается трех с половиной миллионов евреев, то с ними мы пока подождем». «Трудно, — прокомментировал это указание послушный Гитлеру Франк, — уничтожить всех вшей за один раз». СС и «ИГ Фарбениндустри», крупнейший немецкий химический концерн, открывают, каждый со своей стороны, затерянный в болотах лагерь Аушвиц. СС и промышленники мечтают объединиться, чтобы совместно осуществлять выгодные операции, используя даровой труд двух с половиной миллионов человек, не считая еще полмиллиона тех, кому «предстоит умереть от голода». Берлин и весь мир пока ничего не знают об этих идеях, созревающих в головах немногих «избранных». Немцы вовсе не испытывают атавистической ненависти к своим соседям полякам. Преследования берлинских евреев пока не получили большого размаха. Ношение желтой звезды станет строго обязательным для немецких евреев только 19 сентября 1941 года; первый транспорт в концентрационный лагерь Лицманштадт отправится 16 ноября того же года. «Хотя многие берлинцы были шокированы подобными «перемещениями» [евреев]», мало кто открыто выражал свое недовольство, «большинство предпочитало поскорее забыть об этой вынужденной военной мере» (Шмидт). «Строгая секретность» в отношении всего, что касалось уже планировавшегося уничтожения определенной части населения, пока тщательно соблюдалась, о предстоящем геноциде говорили в закодированных терминах, непонятных для большинства людей. «Тогда еще можно было поддерживать лозунг дня: «Wir danken unserem Fьhrer» («Мы благодарим нашего фюрера») — и при этом оставаться добрым христианином», — скажет в 1983 году один старый берлинец.
В студии УФА на Дёнхофплац
Многие юные жительницы Берлина, желая ускользнуть от Имперской службы труда, осаждают старых мэтров с УФА, ибо знают, что те благоволят к немецким актрисам, точно так же, как десять лет назад благоволили к кинозвездам европейского происхождения, стремившимся приобщиться к великому немецкому кинематографу, который до войны пользовался всемирной славой. Конечно, и сейчас в студиях УФА, крупнейшего кинематографического объединения в Европе, снимаются хорошие фильмы, иногда даже аполитичные, с великими французскими актрисами в главных ролях: «Ворон», «Убийца живет в доме 21» и другие. Что знают в этих кругах о формировании в Польше «империи СС»? Что знают о тамошних зверствах шансонье оккупированной Франции? Можно ли возлагать ответственность за преступления нацистского режима на Эдит Пиаф, Лиз Готи, Лео Маржана, если в Германии, как и в самой Франции, как и в других странах Европы, люди повсюду поют «Любовников из Сен-Жана» и прочие французские шлягеры?
Киностудия УФА на Дёнхофплац еще какое-то время будет играть роль европейского Голливуда — пока с ней не начнет конкурировать римская студия «Чинечитта»,[135] с момента появления фильмов Росселлини («Белый корабль»), Блазетти («Прогулка в облаках») и Висконти («Одержимость»).[136] Упомянутые великие режиссеры работали в фашистской Италии, находившейся в состоянии войны. Что же касается УФА, то этот искусственный райский островок, разумеется, контролировался Геббельсом. Правда, Геббельс «был слишком занят текущими делами и не мог или не хотел следить за всем» (комментарий одного берлинца, 1983 год). Он даже иногда допускал прокат таких фильмов, как «Понткарраль», проникнутых «умело закамуфлированным духом Сопротивления», как скажет актер Пьер Бланшар. Нацистские бонзы питали слабость к артисткам и нередко женились на них. УФА истратит многие метры пленки на производство самых что ни на есть антисемитских лент, но вместе с тем будет, так сказать, создавать алиби для режима, оправдывая его существование, в частности, в глазах французов. В нацистской Германии покажут «Великую иллюзию».[137] Нацисты будут по возможности потакать Петену и собственным «франкофилам»: они попытаются привлечь на свою сторону французскую интеллигенцию и отчасти в этом преуспеют. Брасиллаш и Селин[138] приедут в Берлин. Впрочем, знаменитым французским писателям Дриё ла Рошелю,[139] Монтерлану,[140] Рамону Фернандесу и так ничего не грозит, хотя бы уже потому, что их опекают издатели. Даже тех, кто занимает двойственную позицию по отношению к нацистскому режиму (как Мориак) или откровенно враждебен ему (Арагон, Эльза Триоле, Альбер Камю, Жан Поль Сартр), не будут слишком беспокоить, когда неоккупированная зона перейдет в руки немцев. В то же самое время в Берлине службы декораций и эскизов киностудии УФА останутся последними островками относительного спокойствия.
Работающие здесь немецкие художники вынуждены игнорировать все открытия Нольде и Кокошки[141] (живописцев 20–30-х годов), которых втайне считают своими учителями. Ничто не должно напоминать о «декадентском» искусстве (по крайней мере, открыто), но, например, американское кино не запрещено. Многие декораторы — славяне, однако с ними, как и со всеми работниками УФА, «заключают контракт по всей форме, а до подписания контракта они проходят трехгодичную стажировку» (Кнеф). Только в 1943 году, через год после выхода в прокат фильма «Приключения барона Мюнхгаузена, или Золотой город», некоторых из них, самых невезучих, внезапно передали «в распоряжение вермахта». После Сталинграда, который стал для Германии началом конца, кого интересовали артисты, вообще интеллектуалы, если только они не были евреями, смутьянами, противниками власти? Многие из тех, кто остались на студии, будут работать на ней вплоть до окончания «битвы за Берлин». По вечерам в этом парадоксальном городе красивые девушки и изящные юноши, знаменитые актеры и актрисы (среди них Вилли Фрич, Цара Леандер, Марика Рёкк), продолжают жить в непрерывных празднествах, как бы воспроизводя сюжет мопассановского «Милого друга», — а у ворот студии их ждут офицеры и влюбленные женщины. Они обедают со своими поклонниками на крышах съемочных павильонов, где летом можно принимать солнечные ванны. Сотрудники министерства «дяди Германа», которое находится совсем близко, тоже часто приходят сюда. Как и Геббельс, Геринг в часы таких посещений кажется истинным меценатом. Он даже как-то разыгрывал из себя спасителя одной еврейской актрисы. Геббельс тоже имеет свои креатуры из числа самых эффектных актрис и использует их как «витрину» для украшения культурных праздников в стиле Петрония, на роль которого претендует. Время от времени распространяются слухи, что такой-то фельдмаршал или адмирал покровительствует некоей актрисе — подруге своей дочери или матери. Сегодня, например, киношники ищут по всему городу какую-то шведку, разъезжая на должностной машине, которую истребовала для себя дирекция студии «Берлин-фильм» на Унтер ден Линден. Они посещают одну съемочную площадку за другой и наконец находят эту актрисулечку у Либенайнера, могущественного патрона киностудии «Ной-Бабельсберг». Все, кто имеет отношение к миру кино, начиная с красавицы Цары Леандер и кончая простыми костюмершами, завтракают и обедают вместе в столовой акционерного общества «Универсум-фильм» (УФА) — без продовольственных карточек. Офицеры, приезжающие в отпуск с фронта, мало-помалу вытесняют из сознания актрис высоких чиновников. Да и как устоять перед обаянием «юного героя», который, быть может, еще вчера форсировал мосты на Сомме, а сегодня приглашает тебя на концерт Фуртвенглера,[142] лучшего дирижера эпохи, и при этом шепчет: «У вас такие дивные локоны»!.. Тем более что он дарит духи фирмы «Шанель», шелковые чулки и американские диски, песенки с которых можно напевать по-английски без всякой опаски — ведь «два Г» (Геринг и Геббельс), объединившись ради такого случая, запретили эсэсовцам доступ на территорию УФА. «Берлин, — говорит один сценарист, — все еще остается столицей мира». Но так ли это на самом деле?
Летчик встречается с великим артистом
В то время когда немецкая авиация начинает бомбить Лондон, один молодой пилот вступает в воздушный поединок с английским асом Питером Таун-сендом, чудом избежав гибели, получает в награду Железный крест и затем проводит свой отпуск в столице с актрисой, которой покровительствует патрон киностудии «Тобис».[143] Они ужинают вместе с другими киношниками в знаменитом ресторане. «Берлинские звезды наконец научились прилично говорить по-немецки», — с удовлетворением отмечает про себя Карл Мейкснер, преподаватель драматического искусства, который пользуется спичками лишь один раз в день, чтобы зажечь свою первую сигарету. «Затем, вплоть до пяти часов утра, когда он отправляется спать, он курит непрерывно, зажигая каждую новую сигарету от окурка предыдущей» (Кнеф). Все женщины мечтают его соблазнить, стараются по-особому одеться и причесаться, когда им предстоит встреча с этим взыскательным Дон Жуаном — громогласным, в непромокаемом плаще поверх фрака, умеющим построить мир грез в одном-единствен-ном кадре, с помощью какого-нибудь табурета или цветка. Он утверждает, что «теории театра не существует». По мнению известной актрисы Эльзы Боргесс, которая пришла в ресторан в сопровождении своего пуделя, Карл Мейкснер «скучает в этом мире, где остался в полном одиночестве». Мейкснер действительно не желает ничего знать о продовольственных карточках, бомбах, закрывшихся барах и руинах. Он — прославленный мэтр немецкого театра. Он может говорить все, что захочет, сильным мира сего совершенно безнаказанно, может насмехаться даже над самим фюрером, хотя и признает (в глубине души не очень в это веря), что тот, подобно хорошему актеру, «умеет контролировать себя». «А умение контролировать себя, — обычно добавляет Мейкснер, обращаясь к одному из своих учеников, — есть искусство, о котором ты не имеешь ни малейшего представления». Этот новый Тальма,[144] которому следовало бы родиться чуть раньше, воспитал Жоржа и Людмилу Питоевых[145] и множество других актеров. Иногда он вспоминает о том, что его приглашали в «Шиллер-театр»; но о тысячах тех своих зрителей, которые погибли, по большей части не помнит. Он давно не живет по расписанию, однако учеников своих приучает вставать в семь утра, потом заниматься фехтованием, танцами, дикцией. Он требует, чтобы каждую ночь два часа они спали прямо на полу, на ковре, — «уставшие, но наконец завершившие свои дела». А публику для себя ищет даже на железных дорогах: развлекает проводников, доводит до отчаяния начальников вокзалов, принуждая задерживать отправление поездов, пока он, Мейкснер, не будет готов к отъезду. Одним словом, это немецкий Чаплин, который свернул на дурную дорожку. Сегодня вечером он познакомился с молодым пилотом «мессершмитта», еще недавно участвовавшим в бомбежках Лондона, и объясняет ему, сардонически улыбаясь, что вид горящего Сити — это образ завтрашней судьбы Берлина… В своих предсказаниях он настолько реалистичен, что все присутствующие с трудом сдерживают страх. Рассказывают, будто Мейкснер, пользуясь своей неприкосновенностью, иногда встречается наедине с Геббельсом, «хромым покровителем кинематографа», и «Герингом, этим Нероном, якобы имеющим театральный дар». Он заставляет их смеяться или даже плакать, непрерывно дымя своими сигаретами и предсказывая, что они «покончат жизнь самоубийством, приняв яд». Он неподражаем в роли Мефистофеля, как уверяет Ева Браун, чья протекция и обеспечивает ему полную безнаказанность.
Продовольственные карточки, черный рынок, сутенеры
Килограмм мяса и 200 граммов маргарина в месяц (то и другое — по продовольственным карточкам), слишком мягкий хлеб, который быстро покрывается плесенью и становится несъедобным, — вот что приводит в отчаяние берлинцев в те дни, когда немецкие армии одерживают блестящие победы на Западе. Францию, конечно, грабят вовсю — из нее каждый день вывозят ценности на миллиард марок, — но сейчас куда полезнее была бы Украина с ее запасами пшеницы. Конечно, те, чьи сыновья или братья воюют на Атлантическом побережье, имеют добавочные продовольственные карточки. Солдат государство кормит на месте их службы, и они могут оставлять свои продовольственные карточки семьям. Прознав о черном рынке, военные привозят из Франции полные сумки фруктов, бутылок с вином и овощей. В налаживании черного рынка участвуют и французы, которые, пользуясь покровительством гестапо, уже импортируют из своей страны «профессионалок» (последние селятся в основном вокруг Александерплац). Этих женщин — за их чувство стиля, красоту, светские манеры — называют «кокотками»[146] (а иногда и более грубым словом — Dirnen[147]). Однако роль заезжих чаровниц не стоит преувеличивать. Француженки составляли меньшинство и терялись в море местной, немецкой проституции, которая продолжала процветать и в Берлине, и в других местах.
На черном рынке тоже задавали тон немцы, которые скупали продукты у крестьян или за большие деньги приобретали у военных Fьhrerpackete, «пакеты фюрера», чтобы потом перепродать их гражданским лицам. В общем, в 1941 году каждый при желании мог достать любую еду — если, конечно, работал на Имперскую службу труда или служил в армии. Богатые имели свои каналы снабжения. Они ни в чем не нуждались. При условии, что покупали продукты в дорогих магазинах, барах, ресторанах, пивных, где вина, пива и крепких спиртных напитков всегда было вдоволь — как и сигарет. Карточки на вино появятся только в конце 1942 года, тогда же войдут в обиход «недели распределения шерстяных изделий».
Британские ВВС атакуют Берлин
Зерно по-прежнему поступает от русских, которые продают его по высоким ценам. В конце 1940 года истинные набобы — это моряки и авиаторы. Они окружены королевской роскошью в своих казармах на Атлантическом побережье — но, правда, ежедневно рискуют жизнью в «битве за Англию». В воздухе или в морских глубинах (неся службу на подводных лодках) они пытаются сомкнуть кольцо блокады вокруг Соединенного королевства. Эта битва, в ходе которой Лондон и Ковентри становятся добычей пламени, открывает глаза берлинцам, и они начинают мечтать о мире. Тем более что и сама немецкая столица уже подвергается первым серьезным английским бомбардировкам. Первая ночная атака британских ВВС произошла 5 августа 1940 года. Налеты тревожат берлинцев. Уже имеется много жертв среди гражданского населения — в рабочем районе Крейцберг, в частности у Котбусских ворот. Молотов приезжает в ноябре, когда в ужасной войне с Лондоном наступает затишье. Люфтваффе, насчитывающее 2800 самолетов (2265 боевых машин уже потеряно), истощено и не имеет средств, чтобы продолжать вылеты. Очевидно, что планируемая операция по высадке десанта в Великобританию окажется очень трудной и, возможно, заранее обречена на провал.
Огороды в центре Берлина
Геббельс умело воспользовался первыми воздушными налетами на немецкую столицу, от которых пострадали рабочие кварталы, чтобы оправдать свою политику террора. Он с самого начала потребовал, чтобы пресса как можно подробнее освещала вопрос ц причиненном берлинцам ущербе. Поскольку продовольственное снабжение становится нерегулярным, люди уже начинают возделывать имеющиеся в городе зеленые участки. В самом центре, на площади Академии, огородники выращивают картошку и салат — прямо напротив Немецкого собора. Берлинские ребятишки с удовольствием играют в землевладельцев. Вся эта мелкая суета раздражает Геринга, который постепенно утрачивает доверие Гитлера и немецкого народа. Гитлер, напротив, пребывает в лучшей своей форме и срывает планы фельдмаршала Хаммерштейна, который намеревался арестовать или даже убить фюрера (руками резервистов, расквартированных в Берлине), когда тот явится на назначенное ему свидание в гостиницу «Адлон». Гитлер на свидание не пришел, ибо боялся «Адлона», как чумы. В начале конфликта с Великобританией еще существует тайный заговор фронтовых генералов. СД располагает информацией, что 3 ноября Гальдер и Браухич выразили готовность присоединиться к путчу, проект которого разрабатывает Бек. Шзевиус, вопреки скептицизму Шахта, готовит список министров, замеченных в антинацистских настроениях. Браухич, преувеличивая масштабы таких явлений, как дезертирство, неподчинение начальству и открытые мятежи, пытается разубедить фюрера в целесообразности нападения на Великобританию, но отступает перед его гневом. Еще один заговор кончается ничем — как заговор Гальдера перед подписанием Мюнхенского соглашения. Заговорщики жгут компрометирующие их бумаги, которые свидетельствуют о том, что Остер предупредил бельгийцев и голландцев о неминуемом вторжении на их территорию немцев,[148] предупредил задолго до великого победоносного наступления германских армий в июне 1940 года. Проходит несколько месяцев, и Гитлер, который уже четырнадцать раз откладывал срок вторжения в Великобританию, чудом не становится жертвой брошенной в Мюнхене бомбы (его генералы к данному террористическому акту отношения не имеют). Он пользуется этим предлогом, чтобы выплеснуть всю свою ненависть на английскую разведывательную службу, которую считает организатором покушения. «Козлом отпущения» становится немецкий столяр Георг Эльзер[149] (несколько лет назад в той же роли выступал анархист ван дер Люббе). В лагерях с ним будут обращаться достаточно хорошо, но казнят перед самой катастрофой, 16 апреля 1945 года, по приказу Гиммлера. «Британцы могли бы получить мир, если бы они этого хотели, не потеряв своего лица», — долго потом повторял Гитлер. Но в конце концов сам перестал в это верить. Зато он всегда проявлял такт в отношении Соединенных Штатов и даже попросил их о посредничестве в его переговорах с Черчиллем.
Остатки рыцарственности вопреки Гитлеру
Гитлер всегда считал, что военный флот беззаветно предан ему. Перенести эту уверенность на всю армию он не мог. Авиация душой и сердцем принадлежит Герингу, и это фюрер прекрасно понимал. Из трех видов вооруженных сил два — флот и авиация — ускользали от власти формировавшейся «империи СС». Парадокс заключался в том, что моряки, хотя и сохраняли верность Гитлеру (как главнокомандующему и рейхсканцлеру), были антинацистами, монархистами по духу и по традиции. Да и среди молодых авиаторов, героев нацистского режима, многие еще верили в «рыцарскую войну», хотя и бомбили жилые районы Лондона. Правда, участие в налетах на Лондон действительно было настоящим подвигом. В среднем на базу возвращались только два из каждых трех поднявшихся в воздух немецких самолетов. Англичане это знали и относились к взятым в плен немецким авиаторам с большим уважением. Иногда в жизни случались истории наподобие тех, что знакомы нам по «Экипажу», первой книге Жозефа Кесселя,[150] или по фильму «Нормандия-Неман» (I960) Жана Древиля,[151] показавшего в одной из сцен, как немецкие летчики пытались спасти французского пилота, которого эсэсовцы объявили «партизаном» и хотели расстрелять.
Моряки с подводных лодок выполняли самую грязную работу, но и они пока еще соблюдали Гаагские конвенции. Подводные лодки вместе с надводными кораблями только за первую неделю военных действий потопили одиннадцать английских судов общим водоизмещением 64 595 тонн, что было эквивалентно половине водоизмещения еженедельно курсирующих в море английских торговых судов. Эти цифры ужаснули британцев, еще помнивших потери 1917 года, однако в дальнейшем количество атак сократилось, и за весь сентябрь немцы отправили на дно только 2 5 грузовых судов. Уильям Л. Ширер объясняет снижение активности немецкого флота приказом, который Гитлер направил адмиралу Редеру 7 сентября. Удовлетворенный успешным ходом «молниеносной войны» (Blitzkrieg) в Польше и Европе, фюрер в данный момент не хотел обострения конфликта с англичанами. Он запретил своим подводным лодкам атаковать пассажирские суда. Линкоры «Германия» и «Граф Шпее» вернулись из Южной Атлантики на свои немецкие базы. «Необходимо, чтобы ситуация с Англией прояснилась», — отметил в своем дневнике Редер.
Гитлер в опере
Один американец увидел Гитлера в оперном театре, в ложе, обитой пурпурной узорчатой тканью. Фюрер был в штатском, как будто хотел сохранить инкогнито. Рядом с ним сидела невестка композитора Вагнера.[152] Сотрудники американского посольства в Берлине возмущались всякий раз, как им доводилось попасть в ресторан, «запрещенный для евреев». Они все испытывали желание открыто выразить свой протест, но потом вспоминали, что приехали сюда, чтобы оценить истинный потенциал Германии, понять то, что скрывается за знаменами со свастикой. В действительности ни один американец по-настоящему не понимал эту нацистскую Германию, которая соседствовала с Германией кабаре, элегантных баров, всадников, совершавших конные прогулки по лесу. Да и что мог понять человек из Арканзаса, оказавшись среди модных парикмахерских салонов, превосходных баров и ресторанов, посещая концерты, слушая льющуюся из радиоприемников музыку Листа? Туалеты работы великих берлинских кутюрье ничем не уступали нарядам вашингтонских красавиц; корзины с цветами, которые высокопоставленные немецкие чиновники присылали своим дамам, всегда сопровождались записками на старой пергаментной бумаге, украшенной гербами, не имевшими ничего общего с социализмом. Американцы все-таки делали попытки затронуть «расовый вопрос» в разговорах со своими немецкими знакомыми, хотя у них это получалось несколько наивно и вместе с тем лицемерно. Но ответы всегда бывали одинаковыми, иронически сдержанными: «Это пройдет, это не более чем кратковременная причуда нашего фюрера». Американцы не вполне верили такого рода обнадеживающим заверениям — не верил им и морской атташе при американском посольстве, чей маленький кабинет располагался прямо напротив рейхсканцелярии. Вот этот человек склоняется над своими папками, затем снимает телефонную трубку, и ему сообщают о прибытии в Берлин целой группы американцев, представителей деловых кругов и бостонского высшего общества. Среди них — авиатор Линдберг,[153] которого пригласил погостить на своей вилле «Каринхалле» сам Геринг. Гитлер тоже примет его, в один день с послом Сиама.
Свидетельствует Линдберг
Линдберг и в самом деле посетил рейхсканцелярию; он пришел туда вместе с Герингом и задохнулся, поднимаясь по ступеням широкой лестницы. Осенью и зимой его старые раны болели, и в тот день он переусердствовал с морфином.
В первый момент внешность Гитлера обманула американского летчика; потом он расскажет, что по сравнению с Хёрстом[154] фюрер «показался ему карликом». Однако этот карлик предстал перед ним в декорациях гигантского современного театра, казавшегося супер-Голливудом. Гитлер тепло пожал руку победителю Атлантики. Но гость нашел его несколько вульгарным: склоненная набок голова, плохо причесанные волосы, падающие на лоб. «Он похож на циркового клоуна, за исключением тех минут, когда улыбается» — так охарактеризовала рейхсканцлера миссис Симпсон, супруга бывшего короля Великобритании Эдуарда VIII.[155] Она была права: стоило Гитлеру улыбнуться, и он мгновенно превращается из «клоуна» в обольстителя. Улыбка фюрера производит такое впечатление, словно может многое объяснить в его характере, она даже заставляет исчезнуть фанатический блеск в глазах этого «гуру». Хриплый, прерывистый голос Гитлера неожиданно становится «сладким как мед». В такие минуты в нем обнаруживаются чувство юмора, искрящийся ум. Однако гораздо чаще окружающим кажется, что мысли фюрера витают где-то далеко, даже когда он находится «в одном из заведений шоу-бизнеса». Иногда его радует какой-нибудь пустяк, и он начинает смеяться — хорошим, лишенным всякого высокомерия, почти застенчивым детским смехом. У него сухая, энергичная рука, но в его жесте рукопожатия нет ничего прусского: он любит повторять, что является «уроженцем Южной Германии». «Самое большое удовольствие для меня, — говорит он Линдбергу, — прогуливаться в полном одиночестве по лесу». Линдберг уже не воспринимает его как марионетку — рейхсканцлер его очаровал. Гитлер даже взял своего гостя под руку, хотя обычно пользуется этим жестом очень редко, только в своей семье. Он загорел под альпийским солнцем, кажется спокойным, доверчивым. Рядом с ним Геринг, разряженный, как Парсифаль, выглядит излишне тучным и неповоротливым. Линдберга поразила одна особенность Гитлера: когда фюрер смеется, у него странно подрагивает правая нога ниже колена — как у офицеров-янки XIX века при звуках кадрили. Ева Браун тоже отмечала эту «уморительную» деталь и рассказывала о ней своей сестре Ильзе. Колено приподнимается, и Гитлер хлопает по нему ладонью — это означает, что он очень доволен. Подобное движение он совершал и на площади Трокадеро в Париже, у Эйфелевой башни, в Военной школе. Каждый раз это случалось рано утром, в присутствии его генералов, шокированных такой «вульгарностью», — но парижан, к счастью, рядом не было.