Повседневная жизнь Берлина при Гитлере — страница 8 из 11

1943–1944-й: ОГОНЬ И КРОВЬ ПОСЛЕ СТАЛИНГРАДА

Канарис работает в своем бюро на набережной Тирпица. Перед ним, на низком столике, — «Берлинер иллюстрирте» и «Сигнал», газеты вермахта. Канарис, как и все генералы, в отличие от рядовых немцев, давно знает, что война проиграна. С тех пор как Гейдрих погиб, он думает, что у него развязаны руки.

«Черная капелла» по его рекомендации обратилась за помощью к фон Клюге — национальному герою, прославившемуся в Варшаве, в Бельгии, в Дюнкерке, во Франции; человеку, который разбил всех своих противников (в том числе, под Брянском, Красную армию) и пользуется особым доверием фюрера. Вообще фон Клюге — сторонник кайзера, монархии; Гитлер, следуя совету Канариса, осыпал его подарками и, между прочим, передал ему 250 тысяч марок, сумму, на которую можно приобрести солидную земельную собственность. Однако фон Клюге полагается лишь на собственные выводы и прекрасно сознает, что Германия движется к пропасти. В голове старого прусского вояки зреет мысль о том, что «необходимо прибегнуть к убийству». Канарис летит в Смоленск, где встречается с генералом и вместе с ним разрабатывает план покушения. Фон Клюге должен пригласить Гитлера на свой командный пункт якобы для того, чтобы обсудить катастрофу под Сталинградом: «175 ООО убитых, один фельдмаршал и двадцать четыре генерала попали в окружение и захвачены в плен вместе со всей Шестой армией». Гитлер не сможет отказаться, так как чувствует себя ответственным за это серьезнейшее поражение. Гитлер действительно принимает приглашение, выслушивает упреки фон Клюге. Когда встреча в Смоленске заканчивается, в его самолет подкладывают бомбу замедленного действия. Однако самолет «Фокке-Вульф-200», пилотируемый Бауэром, поднимается слишком высоко и попадает в атмосферные турбулентные потоки. Кислота в бомбе замерзает, ударный механизм не срабатывает. В Берлине люди из абвера успевают незаметно вынуть устройство, которое должно было взорваться под ногами у Гитлера;[218] Канарис чувствует себя обескураженным. Кредит доверия, которым он пользуется у союзников, уменьшился, как бывало после каждого неудавшегося покушения. Он растерян. Союзники пользуются услугами «Черной капеллы», но адмирал уже не сомневается, что они потребуют безоговорочной капитуляции. Они не хотят видеть Германию управляемой юнкерами — даже если нацисты будут отстранены от власти. И прямо говорят об этом в Касабланке.[219] Канарис комментирует их позицию: «Безоговорочная капитуляция. Нет, наши генералы никогда на это не пойдут. Я больше не вижу возможного решения». Ему на помощь, как ни странно, приходит Мензис из отдела МИ-6: он убеждает Черчилля в том, что Канариса не следует доводить до крайности — иначе этот человек-дьявол будет сражаться «с яростью загнанных в угол крыс».

Последняя битва в Атлантике

Нацисты «завинчивают гайки», укрепляют «новый порядок». Они не знают, что «Ультра» к 1943 году превратилась в целую отрасль индустрии, где работает шесть тысяч дешифровальщиков, где ежедневно прочитывается две тысячи вражеских сообщений (хотя немцы постоянно обновляют коды).

Союзники вплотную столкнулись с проблемой увеличения численности немецких подводных лодок.[220] В одном только Шербуре немцы каждый день спускают на воду по одной субмарине. В 1941 году общее водоизмещение потопленных судов союзников составляло четыре миллиона тонн, в 1942 году — восемь миллионов. Как остановить немецкие подлодки? Нельзя допустить, чтобы 1943 год оказался таким же катастрофическим для союзного флота, как предыдущий. Союзники и так уже заплатили несоразмерно высокую цену, чтобы сохранить в тайне свои секреты. Кроме того, американцы несколько раз проявили неосторожность — в устных выступлениях и в кодированных сообщениях. В какой-то момент Дёниц стал подозревать, что его планы подводной войны известны противнику.

В мае 1943 года разворачивается операция по выслеживанию немецких подлодок с воздуха. «Ультра» дает указания. Подлодки топят днем и ночью, целыми группами. Дёниц за несколько часов теряет 72 субмарины и вызывает к себе оставшихся в живых моряков, чтобы расспросить об обстоятельствах трагедии. Два его сына, служивших офицерами на подлодках, погибли. Два последних сверхбыстроходных немецких броненосца тоже идут ко дну. Таким образом, британский флот отомстил за рейд этих судов по Ла-Маншу, имевший место год назад. Доволен ли происходящим Канарис?

Русские и англичане наводнили своими агентами завоеванную нацистами Европу. Английские и русские секретные службы теперь действуют заодно и претворяют на практике правила, которым сам Канарис учил своих помощников и которые изобрел еще Сунь-Цзы 25 веков назад: «Подкапывайтесь под врага, подрывайте его власть изнутри, разрушайте его экономику, его мораль, дезинформируйте его, старайтесь его погубить, если это возможно, не вступая в открытое сражение». У Канариса и союзников общий враг — Гитлер, но союзники интригуют еще и против Верховного командования вермахта, пытаются посеять раздор между его членами, заставить их совершать ошибки.

9 июля союзники высаживаются на Сицилии и не встречают там серьезного сопротивления. Чиано, зять дуче, помогает королю Италии арестовать и заключить в тюрьму своего тестя и вступает в переговоры с Черчиллем, намереваясь выдать Муссолини англичанам и американцам. Немцам приходится срочно найти замену двадцати семи воюющим на Балканах итальянским дивизиям, которые перешли под командование их врага. На 1944 год планируется высадка союзников во Франции. Диверсанты-подводники из итальянской MAS — в ту эпоху единственное подразделение такого рода — дезертируют. Гитлер освобождает Муссолини благодаря неслыханно дерзкой акции своих парашютистов и получает возможность распоряжаться по собственному усмотрению этим секретным отрядом, который прославился тем, что отправил на дно Средиземного моря чуть ли не весь английский флот, дабы освободить проход для Роммеля. Русские, после Сталинграда и последовавших за ним решающих битв, тоже не имели иного выхода, кроме как довести смертельно опасную игру до конца. Гитлер рассчитывал на «новое оружие», которое сосредоточил на базе в Пенемюнде.[221] Он проинформировал «обалдевших от восхищения» (по словам одного свидетеля) командиров СС о том, что очень скоро на Англию будут ежедневно выпускать по тысяче ракет Фау и что эта цифра быстро возрастет до пяти тысяч. Англичанам сообщили о немецких ракетах русские, имевшие в Прибалтике и Польше прекрасную агентурную сеть, деятельность которой координировалась русским послом в Стокгольме Александрой Коллонтай. Англичане узнали также, что на Запад обращены 150 ракетных установок, с помощью которых немцы надеются защитить свои владения в Европе. Уже через несколько дней после получения этой информации[222] армада британских ВВС поднялась в воздух, долетела до Берлина, а потом разделилась на две части и внезапно атаковала секретные ракетные базы, подвергнув их массированному обстрелу. Незаменимые специалисты-ракетчики были убиты, 70 % оборудования разрушено. Союзники также разгромили 800 ракетных заводов, в том числе «Вельтруп» в Ахене, «Геринг» в Зальцгиттере, заводы во Фридрихсхафене и Ребстоке. В Пенемюнде, где работал фон Браун,[223] а также в других местах немцы в спешке пытались восполнить понесенные потери. Однако время уже работало против Гитлера, против задуманной им операции террора.

Реализм в кафе «Рейман»

Журналисты из «Дойче альгемайне цайтунг» настроены пессимистически. Их коллеги из «Берлинер тагеблатт», которые почти все являются членами нацистской партии, тоже (не столько в силу какого-то особого мужества, сколько по легкомыслию) превратились в «вербальных сопротивленцев». У себя в редакции они язвительно комментируют инструкции, поступающие из Проми, министерства пропаганды. Обычное место встреч журналистов — кафе «Рейман».[224] Туда же иногда приходят демобилизованные военные. Один калека пытается рассказать, что собой представляет Восточный фронт: «Мы должны торчать там в холоде и грязи и ждать, когда покажутся ужасные танки «Т-34» или русские лыжники в белых балахонах, которые обстреливают немецкие траншеи из огнеметов». — «Да не объясняй им ничего, это бесполезно», — одергивает солдата один из его товарищей. Журналист-эсэсовец мягко протестует против подобного «пораженчества»: «Я потрясен этим состоянием духа, которое встречаю повсюду. Мы все, как крысы, плывем на одном корабле, и не в наших силах его покинуть». Некто Вернер, человек с забинтованной головой, неприязненно бросает эсэсовцу: «Ничего, мы вас высадим на остров и заставим слушать ваши собственные речи. Мы, хоть и владеем всей Европой, выдохлись, смертельно устали. А вы больше не можете снабжать боеприпасами и продуктами более чем двадцатимиллионную армию». Все присутствующие в зале фронтовики соглашаются с ним. Некоторые из них давно впали в состояние апатии, другие, напротив, хотят вырваться из Берлина, вернуться в свою часть. Вернер решил воспользоваться своим ранением и своими связями. Для него уже подыскали скромное местечко в Агентстве печати. Он участвует в тайной подготовке июльского покушения.

Мимолетные романы

Берлинские девушки, которые обожают вечеринки и никогда их не пропускают, не любят говорить о политике. Они хотят развлекаться, они еще так молоды, что могут протанцевать ночь напролет (а на следующий день, на работе, будут клевать носом). Они, как выразилась одна из них, видят особый шик в том, «чтобы зажигать свою свечу сразу с двух концов». Клаус, капитан, которому завтра нужно возвращаться на фронт, переодевается в гражданское, прежде чем отправиться на обед к кузине Терезе. По пути он встречается со своей подружкой Полой, работающей фотографом. Влюбленные уходят из гостей рано. Они, слегка опьянев от выпитого мозельского вина, медленно бредут в сторону Александерплац, сейчас совсем темной. Пола достает из кармана маленький бумажный пакетик и вынимает оттуда два врдос^э, от щетки берлинского трубочиста: «Это на счастье — тебе и мне». Дома Пола ставит на стол чашки и чайник из аугсбургского сервиза, зажигает свечи. Они оба хотят хоть на несколько часов забыть о своих страхах. Рано утром молодой человек вновь облачается в капитанскую форму и вместе с девушкой идет к своим родителям, чтобы познакомить ее с ними. За этим прощальным завтраком, который одновременно можно считать и помолвкой, все чувствуют себя немного неловко. «Индивид стал собственностью государства», — вдруг изрекает отец. Молодые молчат. Что тут скажешь?

«Новый порядок» в Берлине

У Бернхарда, друга Клауса, отпуск тоже вот-вот закончится. Первые дни всегда самые лучшие, а потом тебя начинают преследовать навязчивые мысли о скором отъезде и ты уже чувствуешь себя далеким от здешних мест! Его сестра Элизабет работает на военном заводе (подчиненном организации Тодта[225]). Она рассказывает, как в феврале 1943 года депортировали евреев, которые на тот момент еще оставались в их цехе. Сотня других рабочих, не евреев, устроила демонстрацию протеста. Эсэсовцы не осмелились вмешаться, потому что толпа была возбуждена и настроена враждебно. «Что такое «новый порядок»?» — спрашивает Бернхард у отца. «Это значит, что Европой будут править нацисты и что все арийцы, но не немцы будут работать до полного истощения или смерти. Образуется чудовищное государство, в рамках которого все культуры, кроме тех, что нравятся нацистам, будут уничтожены!» — «Они не успеют все это осуществить, я тебе гарантирую», — перебивает его Бернхард. «Как так не успеют? Вся Европа уже ограблена. Даже здесь, в Берлине, иностранцев больше, чем коренных жителей. Франция завтра превратится в аграрную страну, которая будет обслуживать наши продовольственные нужды. Париж станет солдатским борделем». Старик воевал под Верденом и к французам относится с уважением. Но Бернхард уже отвлекся от разговора. Он вспоминает исхудавшие лица своих товарищей, тот мгновенный укол страха, который испытываешь, когда узнаешь, что такой-то из твоих знакомых погиб, а другой отправлен в полевой госпиталь. А его отец тут рассуждает о Париже как о будущем борделе для солдат! Бернхард молча поднимается и идет к вокзалу. С него хватит — притворяться веселым нет ни желания, ни сил.

Солдатские письма и заупокойные службы

Рита тоже работает на организацию Тодта и участвует в «гражданском сопротивлении». С балкона своего дома она наблюдала за первой ковровой бомбардировкой, которая была проведена британскими ВВС 19 января 1943 года. Когда ее брат погиб под Сталинградом, ей даже не прислали официального извещения о смерти с выражениями соболезнований. Теперь семьи погибших получают заранее отпечатанные бланки, где ручкой вписаны только имя убитого и адрес его родных. Перед смертью, в госпитале, брат успел написать ей письмо, в котором переиначил свою солдатскую клятву. Слова «Я готов умереть за фюрера и величие Третьего рейха» он заменил другими: «Я бы хотел умереть так, чтобы смерть моя обратилась против Гитлера, умереть за истинную Германию». В газетах сообщения о потерях на фронте стали очень лаконичными. Люди — по крайней мере, гражданские и военные низших чинов — перестали употреблять при встречах и прощаниях приветствие «Хайль Гитлер!» и выбрасывать вперед руку. В августе Рита помогала эвакуировать раненых на Потсдамском вокзале. С тех пор как был введен «новый порядок» (берлинцев известили об этом 18 февраля, во время митинга во Дворце спорта), уже не принято говорить «фюрер», а только «Гитлер». В баре «Кемпински» — берлинском подобии парижского бара «Риц» — пока по-прежнему можно выпить бокал шампанского или коктейля «Негрони» (приготовляемого на основе мартини), но чипсы и жареный миндаль давно исчезли. Зато здесь можно свободно поговорить, не опасаясь доносчиков. В церкви приходит все больше народу — главным образом те, кому за пятьдесят. Люди стоят у дверей, потому что помещения храмов заполнены до отказа. Один пастор заметил, что «наибольшей популярностью пользуются у прихожан заупокойные службы». Кузен Риты писал ей 18 октября 1943 года из Вольтурно (Италия): «Повесили нескольких немецких санитаров — за то, что они рекомендовали солдатам при появлении признаков серьезного недомогания обращаться в санчасть». До 31 декабря никаких увольнительных не будет. Режим, между прочим, не поощряет празднование христианского Рождества. С тех пор как Италия вышла из войны, эсэсовцы устраивают облавы на итальянских коммерсантов в Берлине и никто уже не ходит ужинать в ресторан «Прекрасная неаполитанка». Зато длинный курьерский поезд привез с Апеннинского полуострова новых рабов для заводов по производству боеприпасов, и из окон вагонов доносятся звуки песен «О соле мио» и «Санта-Лючия».

Газеты наподобие «Сигнала» печатают на первых страницах фотографии власовцев, желая показать, что еще существует «русская белая армия, воюющая с большевиками».

Собор в огне

22 ноября англичане произвели большой воздушный налет на заводы, расположенные на окраинах и в центре столицы. Берлинский собор загорелся. Более 700 тысяч берлинцев потеряли кров и уезжают из города. На Штеттинском вокзале давка, паника. Некоторые семьи разделяются, и им больше не доведется соединиться. В «Берлинер цайтунг ам миттаг» — многостраничные списки погибших. Тревога длится, как правило, часа по полтора. Люди берут с собой в убежища матрацы и предметы первой необходимости. Обстановка там, внизу, невыносимая. Силуэты спотыкающихся людей, едва различимые в клубах дыма… Спектакли — «Как вам это понравится», «Смех для всех» — еще собирают полные залы, однако актеры, похоже, уже потеряли веру в свою профессию. Эмиль Яннингс,[226] по замечанию одного зрителя, превратился в дряхлого старика. Эсэсовцы забивают досками входы в рестораны-люкс. «Они» (эсэсовцы) теперь по десять раз на день проверяют документы водителей и, если что-то не в порядке, реквизируют автомобили. Склонность столичных жителей к черному юмору пробуждается каждый раз, как они видят фургон гестапо: «Скоро здесь вообще не останется другого транспорта, кроме этих фургонов и пожарных машин!» На улицах извлекают из-под обломков строений трупы погибших под обстрелом. Такие картины стали обычным зрелищем, частью повседневной жизни — ведь за месяц совершается около сорока воздушных налетов. «Теперь пришел наш черед узнать, что такое Heimatfront, война на родной земле», — ворчат обыватели. Из уст в уста передается история, будто на Кудамме откопали человека — он был еще жив, хотя и лишился правой руки и левого глаза, — который выкрикивал, выбросив вперед левую руку: «Хайль Гитлер! Германия потеряна, но мы еще удерживаем Данциг!» Крысы шныряют среди бела дня вокруг разрушенных канализационных люков. Служащие Армии спасения раздают миски с бесплатным супом ста тысячам потерявших жилье берлинцев. На улицах то и дело попадаются славянки в сапогах и косынках, с лопатами на плечах. Они расчищают завалы. Красная армия одержала ряд побед. Сейчас многие стараются вообще не выходить из бомбоубежищ — обустраиваются там со своими матрацами, чемоданами, свечами. «У берлинских женщин скорбные лица», — думает старый актер-трагик, вспоминая предвоенные пророчества Брехта. Станция метро «Ноллендорфплац» была разрушена прямым попаданием бомбы, там погибло более тысячи человек.

Нет больше ни трубочистов, ни угля

Рождество 1943 года, адский холод, а угля нет… Маскировочная сеть, которую натянули над Шарлоттенбургским шоссе, чтобы сбить с толку английских пилотов, оказалась совершенно бесполезной. Она прорвалась во многих местах и лоскутьями свисает со скелетов разрушенных домов. Поскольку все силы Люфтваффе были брошены на побережье Атлантики и на русский фронт, самолеты британских ВВС стали безраздельными хозяевами города. «Ими управляют евреи», — безуспешно пытается внушить своим согражданам Геббельс. Однако даже в Берлине, где люди ничего не знают о лагерях смерти, стремление правительства свалить все неудачи на евреев воспринимается весьма скептически. В кинохронике показывают «Взятие Севастополя»: немцы наконец одержали крупную победу, однако солдаты в форме вермахта выглядят смертельно уставшими, отощавшими, почти такими же измученными, как и их русские пленники. Русские пленные не похожи на евреев — как, впрочем, и сбитые английские летчики, чьи фотографии публикуют в газетах (не похожи, даже несмотря на недельную щетину и головы, обритые, как у уголовников). Ненависть к иностранцам вспыхивает по конкретным поводам. Крестьяне в пригороде устраивают суд линча над захваченными британскими парашютистами, светловолосыми и голубоглазыми. «Не евреи, а англичане уничтожают наши урожаи», — говорят в деревнях. Государственные служащие, верные своему долгу, каждое утро отправляются на работу — пешком, с папкой под мышкой, по улицам, превратившимся в руины. Берлин напоминает разоренный муравейник. Нет больше трубочистов, нет разносчиков угольных брикетов, нет ни стекол, ни стекольщиков, нет продавцов сосисок. Мир мелких торговцев и ремесленников исчез. «Романское кафе», которое когда-то одновременно притягивало и раздражало штурмовиков, в конце концов сгорело.[227] Изменились даже элегантные кварталы западной части города — например, Тиргартен, где уже не увидишь аккуратно одетых нянечек, которые всегда прогуливались со своими колясками среди статуй «победителей» (теперь эти статуи разбиты, и их осколки валяются в траве).

Дух Парижа в Берлине

Можно ли считать естественной реакцией на происходящее то, о чем писал один пастор? По его словам, «в западной части города молодые люди, которые еще здесь остались, танцуют ночи напролет в сумрачных бомбоубежищах и, прячась под одеялами, предаются блуду». Многие прохожие возмущаются, видя, как по вечерам накрашенные и тщательно причесанные немки садятся в роскошные «Мерседесы» и шоферы в ливреях везут их к отелю «Адлон». Говорят, на маленьких улочках позади Александерплац еще прогуливаются проститутки. В наполовину разрушенном частном отеле живет некий молодой человек, Хельмут, который во Франции командует танковым подразделением и недавно получил, по специальному распоряжению Рундштедта, отпуск. Он очень весел, раскован, раздаривает направо и налево духи «Шанель» и всякие безделушки, купленные по дешевке на улице Матиньон. «Париж — в каком-то смысле оазис посреди обезумевшего мира, — рассказывает он. — Там нет недостатка в концертах, фильмах, кабаре…» Его спрашивают о Табарене, французском канкане. «Все это и сейчас существует, — улыбается офицер. — Я часто обедаю у «Максима» вместе с представителями старинных семейств; они ведут себя очень любезно, хотя, как и мы, презирают нацистов». В разговор вмешивается француз Филипп; Урсула фон Кардоф прислушивается к его словам. Он оказался в Берлине не как легионер отряда СС, а потому, что был мобилизован Имперской службой труда. К ним он пришел прямо из своего барака, предварительно переодевшись в выходной костюм. Сегодня вечером он очаровал всех молодых женщин. Другой француз, из протестантской семьи, работает киномехаником на студии УФА. У него много прусских кузенов, которые «укрыли» его от властей. Он позволяет себе произнести панегирик де Голлю. Никого из шестидесяти или восьмидесяти присутствующих это не удивляет. Женщины здесь не носят траур по своим братьям или женихам. Некоторые солдаты дружески хлопают француза по плечу. Приходит Анна (по-прежнему связанная с «Красной капеллой»), которая только что отстояла заупокойную мессу по убитым в Груневальде; ей протягивают бокал с пуншем. «У меня замерзли ноги», — жалуется она. И рассказывает, как в толпе спонтанно запели «Помолимся…» Бетховена. Одна нацистка попыталась было протестовать, но ее быстро заставили замолчать. Молодой француз смеется: «Во Франции мы называем нацисток «серыми мышками»». — «А здесь им придумали для них кличку Ziegen (козы)», — подхватывает его мысль Хельмут. «Предлагаю выпить за дружбу завтрашнего дня, когда Гитлер и Лаваль будут расстреляны», — говорит Филипп. «Париж уже присутствует здесь, в этой комнате, — отвечает Хельмут. — Я пью за Верлена, за Клоделя… за Поля Элюара».

Время «Лили Марлей» и листовок о брате и сестре Шолль

Один из друзей Филиппа работает «механиком» в «Дойчер ферлаг» (издательстве, которое выпускает газету «Дойче альгемайне цайтунг»). В январе 1944 года по всему городу, и даже на военных заводах, ходит по рукам одна листовка. Этот текст распространяется не «Черной» и не «Красной капеллой», а по спонтанной инициативе самих берлинцев. Согласно листовке, Ханс и София Шолль были обезглавлены за то, что разоблачали палача, виновного в сталинградской трагедии, — Гитлера.[228] Листовку переписывают от руки, передают неизвестным лицам самой разной политической ориентации, которые воспроизводят ее в тысячах экземпляров. В какой-то момент власти даже всерьез задумываются о введении запрета на частную переписку. Устраиваются внезапные обыски; однако листовок уже слишком много, против их распространителей трудно что- либо предпринять. «Хранить у себя такую листовку, — угрожает Геббельс, — значит быть виновным в государственном преступлении!» Между тем «Правдивый рассказ о казни X. и С. Шолль» уже попал, через полевую почту, на разные фронты. Солдаты просят, чтобы им присылали текст песни «Лили Марлен», запрещенной за «пораженчество». «Новый порядок» оказывается погребенным под тысячами писем, авторы которых выполняют эту просьбу. «Лили» трогает солдатские сердца, дарует утешение в невыносимо жестоких условиях фронтовой повседневности. Песня «Лили Марлен» в исполнении Лали Андерсен, «королевы улиц», Эдит Пиаф германского мира, быстро становится мощнейшим по своему воздействию мифом. Завшивевшие солдаты всех фронтов поют эту песню на немецком, английском, итальянском, русском, испанском, румынском языках — вопреки Гитлеру и войне. Русские и немцы передают ее друг другу через линию фронта посредством громкоговорителей. Ее будут петь и в адском пекле Нормандии, даже на квебекском диалекте. Марлен Дитрих[229] перенесет ее в американскую армию — и будет иметь неслыханный успех! Может быть, дело в том, что «Лили Марлен», пришедшая из Гамбурга или Берлина, вместила в себя, как попытается показать режиссер Вернер Фасбиндер, жизнь, любовь и смерть?

Die Bienen, «пчелы»…

Фрау Бэрхен только пожимает плечами, когда в начале 1944 года Эльза показывает ей листовку о Хансе и Софии Шолль и говорит: «Ты могла бы заняться чем-нибудь более полезным». Эльза, не пропускающая ни одного танцевального вечера, немного смущена. Она с самого начала войны считает себя антифашисткой и действительно остается одной из самых надежных «оппозиционерок» среди «золотой» молодежи. Эльза провожает на вокзал каждого из своих кавалеров, уезжающих на фронт, по опыту зная, что они не вернутся. В ответ на неприятное замечание она, в свою очередь, пожимает плечами и, простившись с подругой, отправляется в антикварную лавку (которая, к счастью, пока не сгорела), чтобы поискать для себя новое колье. Один из ухажеров Эльзы, солидный человек, посоветовал ей припрятать ее картины. Но эта красивая девушка слишком легкомысленна. Сейчас, правда, она наконец «взялась за ум» и толкает перед собой тачку с кое-как завернутыми в газетную бумагу картинами Сезанна, Модильяни, эскизными изображениями Фрейда, письмами Планка, макетом театральной декорации работы Брехта, десятками гравюр и «антифашистских» дисков — за хранение всего этого она запросто могла бы поплатиться жизнью. Добравшись до Потсдамского вокзала, откуда собирается доехать до своего загородного дома с уютной спальней, горячей водой и ванной, она успевает до отхода поезда познакомиться с галантными офицерами, которые помогают ей разместить все эти сокровища в ее купе. Она возвращается в Берлин через два дня, чтобы не пропустить очередного бала, ничуть не беспокоясь по поводу воздушных налетов. У себя в конторе, на служебной пишущей машинке, она восемь раз перепечатывает листовку о казни брата и сестры Шолль, не обращая внимания на других работающих рядом с нею девушек. Потом заклеивает конверты с копиями текста и отдает их неизвестному, который должен бросить эти «маленькие бомбы» в почтовые ящики. Как обычно, все сходит ей с рук. «Мой новый возлюбленный красив, как Зигфрид, и вдобавок обладает чувством юмора!» — хвастается она в письме к подруге. Красота и юмор — вот что нравится Эльзе, хорошенькой беззаботной берлинке, которая перед сном читает в постели Томаса Манна, чтобы производить впечатление интеллигентной женщины. Она довольна, что не подчинилась распоряжению рейхсминистерства авиации о том, что частные лица должны пожертвовать имеющимися у них произведениями искусства в пользу партии (на самом деле — в пользу Геринга). Ночью зажигательный снаряд попадает в ее дом. Пожар удается потушить. Эльза «защищена», как любит говорить ее астролог. На следующий день, еще лежа в постели, она получает письмо от своей подруги из Рейнской области: «Мы живем в подвалах, пользуясь влажными салфетками вместо душа; носим каски и защитные очки, чтобы уберечься от ослепляющих фосфорных вспышек. Горят целые улицы. Я, как и ты, вздыхаю, вспоминая 1942 год. Прошло три года с тех пор, как Гитлер, это чудовище, отказался от плана децентрализации. Он решил, что все должно быть сконцентрировано в Берлине. Боюсь, что завтра, в связи с осложнившейся обстановкой, осуществить децентрализацию будет уже невозможно». Эльза смеется, читая постскриптум своей подружки: «Я тебе завидую, ведь ты уверена, что борешься против войны, когда участвуешь в праздничных вечеринках или флиртуешь. Наверное, именно по этой причине мой брат так тебя любит. И у него наконец появился шанс добиться взаимности: он был ранен в освобожденной Норвегии!» Сложив письмо, Эльза сладко потягивается, и в этот момент взвывают сирены; в дверь заглядывает ее старая няня, уроженка Силезии: «В укрытие, фрейлейн, schnell (быстро)!» Но Эльза отвечает: «Иди одна, эти жужжащие пчелы не причинят мне вреда». Няня замечает, что в комнате слишком холодно: лопнувшие оконные стекла заменены картоном. Она удаляется ворча. Британские самолеты систематически обстреливают квартал. Эльза откладывает томик Томаса Манна и берет в руки плюшевого медвежонка, которого подарил ей один молодой человек, потом погибший под Сталинградом. Грохот, прямое попадание бомбы… Эльзу найдут мертвой, обнимающей этого самого медвежонка. «Пчелы» к тому времени будут уже далеко.

В ожидании русских

Урсула фон Кардоф, самая близкая подруга Эльзы, вместе с незнакомыми ей женщинами на Аугсбургерштрассе передает по цепочке ведра с водой. Она — такая же изящная и беззаботная, какой была ее покойная подруга, но сейчас, когда в горящем зерновом складе закричал ребенок, Урсула, не раздумывая, бросается туда. «Безносый» лейтенант, как она потом напишет в своем дневнике, едва успевает оттащить ее и спасенного ею младенца от здания, прежде чем обрушиваются балки перекрытия и крыша. «Вы сумасшедшая», — задыхаясь, говорит он. Он провожает Урсулу до дому, сдает с рук на руки ее отцу, выпивает предложенный стакан шнапса и сразу уходит. Отец Урсулы встречает их в пижаме, со свечой в руке, потому что вся улица затянута дымом. С 1933 года он избегает слова «национал-социалист», во время бомбежек спускается в подвал и при свете свечи читает Флобера, сидя в небольшом кожаном кресле, перед которым, у его ног, на крошечном коврике стоит аккордеон и валяются домашние тапочки. Он отказывается слушать радио и давно не обращает внимания на воющие день и ночь сирены.

Приходят соседи с оскорбительными претензиями: они говорят, что на этой неделе в их квартале было 1700 возгораний, а он не желает делать ничего полезного. Он в ответ только улыбается: «Долг человека состоит в том, чтобы попытаться все понять…» Они пожимают плечами: как можно до такой степени не любить свою кровь, свой народ? В Рейнской области, в маленькой деревушке, прошлой ночью было семь тысяч убитых. Дюссельдорф полностью разрушен. У кого-то там жил старый друг — так вот, после обстрела не нашли ни останков погибшего, ни даже висевших на стене фотографий его убитых на фронте сыновей.

В тот же вечер Урсула устраивает вечеринку «в память об Эльзе, которая так хотела прийти на этот праздник»! Никто, само собой разумеется, не носит траур. Приглашенные, как обычно, приходят с бутылками и пакетами провизии. Молодежь наблюдает за воздушным налетом с балкона (пока неповрежденного) на втором этаже. Кто-то говорит: «Знаете, недавно расстреляли Курта, капитана Люфтваффе, — просто потому, что, разбушевавшись в компании своих друзей, которые не сумели его утихомирить, он выскочил на улицу и крикнул какому-то эсэсовцу: «Я больше не верю в победу!» Как вам это понравится? Каждые четыре или пять дней мы теряем один из русских городов! Ганновер, Кассель, Франкфурт, Эмден уже разрушены». Урсула непрерывно орудует штопором — по ее словам, она стала несравненным экспертом в этом деле. Все стоят в темноте, на обледеневшем балконе. Луна над развалинами имеет зловещий вид. Лучи прожекторов похожи на лапки гигантских пауков, прыгающих по снегу. Кто-то говорит, что консьерж — у него нет ни жены, ни детей — сидит в подвале один: «весь зеленый, остроносый, вылитый персонаж Брейгеля». «Вы знаете, что он мне сказал, когда мы с ним оказались вдвоем в укрытии, лицом к лицу?» — вступает в разговор отец Урсулы. «Нет, и что же он вам сказал?» — «Пусть лучше придут русские! Мы бедные люди, они ничего плохого нам не сделают».

Наташа, собирательница трупов

Наташа ищет через весь город с лопатой на плече вместе с другими женщинами из «команды мусорщиков». Чем дальше они продвигаются к западу, тем чаще по пути встречаются руины. Начиная уже с Александерплац. Дойдя до Фридрихштрассе, Наташа по-православному крестится (справа налево) перед полуразрушенным остовом когда-то возвышавшегося здесь, на углу Кудамма, розового собора. Впереди пространство затянуто белесой дымкой. Обнажившиеся трубы парового отопления висят прямо в воздухе, образуя «футуристический силуэт», как сказал ей один знакомый француз. Когда Наташа сделает свою «норму», то есть выполнит тот объем работы, что гарантирует ей дневное пропитание, и сверх того соберет трупы, она отправится к магистрату Шарлоттенбурга, который еще вчера представлял собой красивое небольшое здание, уютно разместившееся на маленькой площади среди платанов. Сегодня все, что осталось от магистрата, это барак, на котором готическими буквами написано: «Bauburo» («Строительное бюро») — такой эвфемизм! Вокруг барака колышется море человеческих голов. Это те, кто прошлой ночью пострадал от обстрела, — только в одном квартале. Взрослым раздают совсем новенькие мешки, тачки, еще пахнущие смолой, лопаты, а детям — кожаные штаны на бретельках с нарисованными на них цветками эдельвейса или белочками. Наташе приходится снова идти работать — разбивать потерявшие устойчивость части фасадов. Вокруг нее крутятся ребятишки, визжащие от радости, когда сверху летят большие куски штукатурки. «Может быть, там, внутри, замурованы их матери», — проносится у нее в голове. Люди тащат, подгоняя ударами кирок, несчастного, истекающего кровью мародера (ему уже отрубили в наказание руку) — тащат в берлинскую тюрьму «Моабит», где страшный палач неустанно рубит головы преступникам. В другом квартале, который пострадал меньше, Наташа замечает нескольких своих соотечественниц, молодых девушек, которые заняты тем, что вставляют оконные стекла. Она их окликает. Одна из девушек протягивает ей Vollkornbrot, краюху хлеба из муки грубого помола, кисловатого и черного, в котором попадаются целые зерна. Кроме такого хлеба всем, кто имеет при себе лопату, дают суп. Наташа, будучи фаталисткой, думает про себя: «С одной стороны — поднакопившие жирок раздатчицы супа; с другой — тощие женщины, у которых ничего в жизни не осталось, со своими мисочками, используемыми для чего угодно». Подкрепившись, но не утолив голода, — ей дали суп из кубика, заправленный манкой, — Наташа возвращается к себе в барак и съедает за один раз весь свой недельный рацион: полторы буханки хлеба, три сантиметра фальшивой мортаделлы, 50 граммов маргарина, столовую ложку творога и столовую ложку химического конфитюра. Завтра будет новый день, и она как-нибудь выкрутится. Она проходит через свой индивидуальный апокалипсис с такой мудростью и таким упорством, какими в старину обладали только наемники.

Геббельс работает в министерстве пропаганды

В министерстве пропаганды все уже в курсе «истинных новостей». Во время одного из последних налетов на Берлин в море огня погибли 50 тысяч человек. Трупы невозможно отделить от расплавившегося асфальта. «Это была трагедия Геркуланума, тысячекратно умноженная и происшедшая за пять минут», — как выразился один журналист.

В госпиталях огромную помощь оказывают монахини, бесшумно скользящие по палатам и коридорам в своих белых головных уборах. «Одна из них, — сообщает некий врач, — поколотила гражданку, упавшую в обморок при виде больного с развороченным брюхом». Геббельс отодвигает донесения своих агентов. Положив локоть на сверкающую лакированную поверхность своего дубового стола, он пишет гусиным пером редакторскую передовицу для своей газеты «Рейх», выходящую теперь тиражом всего лишь в 10 тысяч экземпляров (распределяемых бесплатно). Он хорошо организовал эвакуацию женщин и стариков из Берлина. Он знает: очереди у цветочных магазинов в последнее время вновь появились потому, что стало очень много убитых, а для мертвых цветы покупают гораздо охотнее, чем для живых. Но, как бы то ни было, он наладил продуктовое снабжение города и даже вышел за пределы своей роли министра пропаганды, взяв на себя более практические функции столичного бургомистра. Он непрерывно ведет борьбу против Геринга и Гиммлера. И останется верным фюреру, когда эти двое его предадут. Геббельс, движимый личной ненавистью, даже пытается несколько ограничить кипучую активность гестапо. Его собственная городская полиция, шупо, эсэсовцев не любит. Поэтому он, Геббельс, никак не отреагировал, когда увидел, как старухи бросают камни в проходящих мимо «черных берлинцев». Будучи «государственным президентом» (то есть бургомистром) Берлина, постепенно превращающегося в город руин и крыс, гаулейтер Геббельс (или, как его еще называют, «гау») прекрасно сознает, что ему не стоит вступать в конфронтацию со ста тысячами коренных берлинцев, уже дошедших до грани отчаяния. В то время как все вокруг впадают в безумие, Геббельс сохраняет олимпийское спокойствие. Для жителей столицы страх мало-помалу становится привычным состоянием. Геббельсу доносили, что, когда на Берлин упали первые бомбы, люди инстинктивно бросились в сторону леса. Теперь берлинцы «сбиваются в стаи» (это его выражение) в подземных бомбоубежищах, он же старается успокоить их своими бессчетными статьями и радиовыступлениями: «Мы все находимся в одной лодке»; «мы сейчас переживаем трудный момент»; «давайте сохраним солидарность»… Он знает, что аргумент «В этом виноваты евреи» более не достигает цели, и все-таки время от времени прибегает к нему. Он остается верным обеим своим ролям — ответственного градоначальника и творца лжи.

«Молчание моря»

Юрген фон Браухич тоже вернулся из Франции и привез для своей бабушки алансонские кружева, а также «очень шикарное платье», выбранное по совету продавщицы из Фобур-Сент-Оноре. Французы, в нормандском замке которых он жил, плакали, когда с ним прощались. Старая хозяйка его благословила: «Да хранит вас Бог, вас и моего внука!» Ее внук уехал в Лондон. Маргарита, самая младшая в семье, не сказала ничего. Она только прикусила нижнюю губку и протянула ему книгу, напечатанную на плохой бумаге (может быть, нелегально): «Молчание моря» Веркора.[230] В своем автомобиле feldgrau, который вел его шофер Ганс, любивший «хорошие шутки», Юрген, не отрываясь, прочел этот текст — к большому неудовольствию Ганса. Юрген никогда не забудет своей целомудренной любви к этой французской девушке. И никому не расскажет то, что знает об «Атлантическом вале»,[231] «через который они [союзники] обязательно прорвутся». Ему не нужно ни у кого спрашивать совета. Юрген, в отличие от многих других берлинских юношей, — не буржуа, не служащий и даже не выходец из старой прусской знати. Как бы серьезно он ни относился к своим семейным обязанностям, вернувшись в Берлин, он прежде всего хочет встретиться с Отто — художником, который стал на войне калекой, получив серьезные ранения обеих ног, и теперь работает в своей мастерской на Клостерштрассе. Отто, своему школьному и фронтовому товарищу, Юрген может рассказать все. Он показывает другу фотографию Маргариты и просит написать ее портрет. И в заключение говорит: «Франция — это античная Греция наших дней. Я наверняка никогда больше не увижу Маргариту!» — «Главное, сохрани память о ней в твоем сердце!» — сочувственно говорит Отто, провожая его до двери на своих костылях. Юрген бросает последний взгляд на жалкую фигуру друга и, неожиданно для самого себя, весело отвечает: «А может, и увижу — ведь любовь сильнее смерти!»

Школьники на занятиях по военной подготовке

Март 1944 года, разговор двух военных. «Разве молодежь Германии менее революционна, чем повсюду в других странах? — спрашивает некий офицер. — А между тем мы плывем по течению, все время лавируя между войной с внешними врагами и войной гражданской». — «Это нормально, — отвечает его собеседник, — если учесть, что по продовольственным карточкам в месяц выдают всего 400 граммов мяса, 50 граммов зерна и 200 граммов хлеба». В одной из школ тренируются пятнадцатилетние мальчики. Унтер-офицер в черной униформе кричит: «Кто первым пойдет в атаку?!» Все в один голос отзываются: «Мы!» Вопрос эсэсовца явно провокационный. Тех, кто ответит неправильно или недостаточно быстро, он отправит в карцер, где они просидят целые сутки без еды и питья. «А по какой причине вы хотите идти в атаку первыми?» — «Чтобы умереть за фюрера!» Усы унтер-офицера СС едва заметно шевелятся, потому что он удовлетворенно улыбается. Вечером он скажет своей жене: «У нас еще остаются те, кому меньше двадцати лет; это очень важно».

Всех женщин уже мобилизовала Имперская служба труда. Элизабет, или Лиза, которая всегда так гордилась своими красивыми руками, теперь распиливает доски. «Ты помнишь, — обращается она к своей подруге, — год назад, в момент Сталинградской битвы, когда все вокруг начало рушиться, Гитлер решил выиграть «пропагандистскую кампанию». Тогда именно пресса мобилизовала всю Германию. Победа в России, само собой, была представлена как подарок солдат к десятой годовщине прихода фюрера к власти! Теперь же высшее руководство ждет высадки союзников, а нам, простым смертным, талдычат: «Они не пройдут»». — «А между тем они уже идут», — отвечает подруга, и в ту же секунду начинают стрелять зенитные установки. Элизабет поднимает голову и смотрит на пролетающие в небе бомбардировщики. Уже несколько дней британские ВВС концентрируют свои действия исключительно на Берлине.

Русские, как кажется, подошли к Варшаве (судя по радиосообщениям). Жених Лизы Франц командует танковым подразделением в ближайших окрестностях Берлина. Когда Лиза заканчивает работу, он, в своем военном непромокаемом плаще, провожает ее до дома. «Все школы превращены в казармы, — говорит он с горечью. — Государство хочет поглотить всех парнишек до последнего. До девочек тоже доберутся — вот увидишь… Мальчиков младше двенадцати лет пока не трогают. Они просто смотрят, как старшие на занятиях по гимнастике карабкаются на стены. В городе страшная эпидемия дизентерии. Ты знаешь, какими побасенками развлекаются те, кто роет окопы в Восточной Пруссии? Они говорят, что русские возьмут эти окопы за две минуты десять секунд: две минуты им понадобится, чтобы совладать со своим смехом, а за оставшиеся десять секунд они спрыгнут вниз и все там почистят». — «Ты говоришь ужасные вещи, — возмущается Элизабет. — Тебя за это следовало бы расстрелять».

Урсула читает и делает записи в дневнике

Урсула возвращается из редакции пешком. Ее отпустили домой писать обзорную статью о моде — под грохот зениток и шум вражеских бомбардировщиков. По счастью, на Кудамме ей удается остановить проезжающую мимо машину, и сидящий за рулем голландец из организации Тодта соглашается ее подвезти. Она молча смотрит в окно, на мелькающие витрины последних магазинов модной одежды. «Теперь женщины все равно не следят за собой, не делают ни педикюра, ни маникюра, ни приличных причесок, — усмехается голландец. — Это точно». Урсула вспоминает, что единственное свое вечернее платье в последний раз надевала, чтобы пойти в гости к Дитеру и Николасу. Дитер уже погиб на фронте, а следы Николаса затерялись в подвалах гестапо. Машина пересекает полосу руин и останавливается перед неповрежденным крылом ее дома. Туда пришлось перетащить всю мебель. Урсула, поудобнее устроившись на кровати и закутавшись в одеяло, читает «Жалость к женщинам» Монтерлана. «Подумать только, — недовольно бормочет она, — этот болван Монтерлан полагал, что все женщины мечтают только об одном — о замужестве!» Она захлопывает книгу, предварительно заложив страницу открыткой, которую получила из Любека, еще до того, как этот город был разрушен. Потом пишет в своем дневнике: «Мы с Эльзой пошли навестить и утешить фрау Хеффнер, которая сидит в полном одиночестве среди любимых КНИГ: Рильке и Гёльдерлина. Она больше не может выходить на улицу, но все равно так и светится спокойствием». Урсула облизывает кончик карандаша и продолжает: «На похоронах фельдмаршала фон Хаммерштейна[232] присутствовали несколько сот человек. После 1934 года многие возлагали на него надежды, думали, что именно он справится со «свиньей». «Напасть на Россию — значит проиграть войну» — так он говорил. Мне довелось видеть, как он — в охотничьем костюме, в маленькой зеленой шляпе с кисточкой — стрелял в кабана. Последний совет, который он мне дал, звучал так: «Внученька, настоящий берлинец должен всегда сохранять свой критический ум и свободный дух»». Подумав, Урсула добавляет: «Я последую этому совету». Тетрадь уже почти закончилась, и Урсула, чтобы заполнить оставшуюся страницу, пишет еще, что последняя запись сделана 19 апреля 1944 года, накануне дня рождения Гитлера: «никто не собирается отмечать эту дату, кроме, разве что, американских бомбардировщиков, впервые участвующих в воздушном налете вместе с англичанами. Как все это не похоже на пятидесятилетие Гитлера, которое праздновалось в 1939 году! Я тогда стояла в толпе на Вильгельмплац,[233] люди молча стояли с непроницаемыми лицами, и только какая-то почтальонша плакала. Из боковой двери рейхсканцелярии вышел Аттолико, итальянский посол, — очень бледный, чем-то сильно раздосадованный. Одинокий голос выкрикивал в темноте: «Хотим парламентскую демократию!» Эсэсовцы тщетно пытались отыскать смутьяна». Урсула зевает и сама расстилает постель. Толстая Ольга, ее горничная-украинка, уехала в Потсдам с отцом. В убежище внизу сидит только тот самый портье, ожидающий чего-то хорошего от прихода русских. Чтобы поскорее заснуть, Урсула берет книгу Ортеги-и-Гассета. «На моем столе, — педантично отметит она на следующий день в своей новой дневниковой тетради, — лежит вторая книга: «Восстание масс и демистификация Гитлера»! Но из-за нее у меня бессонница».

Репортаж о жизни рабочих

«Весна, несмотря ни на что, все-таки наступила», — удивленно констатирует Эльза. Она едет, чтобы написать репортаж, на завод точных приборов (на Брунненштрассе), завод концерна АЭГ,[234] где работают одни немцы. Вокруг завода вырыты траншеи, в которых во время бомбежек прячутся люди. «Эти рабочие живут лучше, чем мы», — думает Эльза во время посещения санчасти, где лежат беременные и больные женщины. Ее уверяют, что в определенных случаях работницам сборочного цеха разрешается покидать завод и выполнять свою норму, находясь в убежище. Здесь, где изготавливаются сложные детали для радаров и разного рода вооружения, в столовых каждый день выдают немного сыра и колбасы, масла и хлеба — паек, который «можно взять с собой домой». Если учесть, что по утрам на рабочем месте все получают по чашке эрзац-кофе, а в полдень — суп, то жить вполне можно. Перед тем как лечь спать, рабочие с завода точных приборов, как и большинство берлинцев, делают себе Butterbrot — бутерброд с мортаделлой или плавленым сыром — и кроме того съедают яблоко.

Дома, закончив статью и дожевав свое яблоко, Эльза вспоминает, сколько она написала «патриотических» очерков о немецких солдатах, которые несут свою вахту повсюду — от Северного полюса до африканских пальмовых рощ, и думает: «Как беспечно мы прожигаем собственную жизнь!» «Уже видна сеть, которая нас накроет», — говорит ее шеф, начальник отдела внутренней информации. Два ее брата, закончившие Французский лицей в Берлине, погибли на фронте; Эльза бережно хранит их письма, написанные в траншеях, на грязных клочках бумаги, и извещения о смерти. Все работницы, с которыми она сегодня встречалась, пережили аналогичные драмы — даже те, кто никогда не держал в руках листовки о Хансе и Софии Шолль. В прессе сейчас много пишут о ракетах, изобретенных фон Брауном. Но если они действительно могут уничтожить всех противников рейха, то почему до сих пор бездействуют? Миллионы работниц Большого Берлина, как коренные немки, так и иностранки, не задаются подобными вопросами. Они просто стараются отоспаться, когда появляется такая возможность. Эльза тоже выключает лампу. Во мраке подвала она слышит — между двумя ударами бомб — тиканье будильника. Она жалеет, что во время своего визита на завод не посетила «иммигрантов», военнопленных, иностранных рабочих-«добровольцев», которые трудятся во «второсортных» цехах, а не в мастерских и лабораториях. Но, впрочем, такие встречи запрещены.

Первое мая 1944 года

От Клостерштрассе, которая в двадцатые и тридцатые годы была своего рода берлинским Монпарнасом, почти ничего не осталось. Несколько журналистов из «Сигнала» в этот первомайский день сидят за столиком уличного кафе, под ярким солнцем. «Это уже не похоже на праздник немецкого народа», — ухмыляется один из военных корреспондентов, одетый в форму вермахта. Его коллега читает статью Эльзы об инженерах из концерна АЭГ. Он отрывается от газеты и говорит: «Она бессовестно врет, как и все мы! Рабочие Германии уже дозрели до того, чтобы принять совершенно новый конституционный режим. Даже берлинские астрологи предрекают «возвращение к монархии, которое произойдет еще до конца нынешнего года»». — «А разве ты не слышал, как рабочие, и служащие, и все гражданские вопили от радости 18 февраля 1943 года, всего 15 месяцев назад, во Дворце спорта?» — «Почему же, слышал, — отвечает тот, кого перебили. — Я там был. Геббельс тогда спросил: «Хотите ли вы тотальной войны?» Толпа заревела: «Да!» — «Готовы ли вы умереть?» Толпа вновь закричала: «Да!» Признаюсь, я сам тогда пришел в такое возбуждение, что кричал вместе со всеми. На меня подействовал наркотик гитлеризма. Мы проглотили все, что нам хотели внушить, — даже байку о евреях, будто бы виновных в том, что на нас сбрасывают бомбы. На самом деле — Бог мой! — англичане нам мстят за то, что мы в 1941 году первыми начали «битву за Англию!»» — «И что же ты делаешь теперь?» — «Потихоньку прикапливаю бензин и ручные гранаты». — «Готовишься встречать русских?» — «А почему бы и нет?» Последняя фраза произносится с особой берлинской интонацией, и все смеются. Хозяин кафе приносит пиво. Журналисты чокаются толстыми пивными стаканами.

Последние скачки

В замке Нойхарденберг, в ста километрах от Берлина, залы обставлены старинной мебелью, на стенах висят гобелены. За спинами приглашенных, сидящих за столом, лакеи в париках держат зажженные канделябры. Можно ли поверить, что старая добрая Германия еще существует вне пределов разрушенных городов? Гости разговаривают о последних скачках на берлинском ипподроме, в Хопсенгартене. Красивая австрийка, недавно ставшая графиней, предлагает всем завтра, в воскресенье, отправиться на бега, но ее идея не находит поддержки. «Я понимаю, это немного грустно — смотреть на трибуны, заполненные калеками», — говорит после паузы графиня. И переводит разговор на другую тему: «Вы замечали, что повсюду в Германии выстраиваются очереди перед киосками «Тотолото» (лотереи)?» Ее муж, хозяин дома, еще недавно занимал в Вене пост министра. Он говорит, что вовсе не Геринг, а Винер, бывший бургомистр Вены, ставший нацистом задолго до аншлюса, первым сказал молодому Гитлеру: «Это я решаю, кто еврей, а кто нет». Берлинцы, присутствующие на обеде, с беспокойством думают о том, что не позднее чем через 48 часов им придется вернуться в ад. Приглашение на этот (может быть, последний в их жизни) уик-энд — редкая удача, пренебрегать которой было бы глупо. О продлении продовольственных карточек они позаботятся позже. Бывший венский министр переходит на нудно-торжественный тон: «Мы, как говорит фюрер, переживаем период, который является ядром Прометеевой эпохи». В этот момент каждый из его гостей-берлинцев думает о том, как будет возвращаться на поезде в столицу, возможно, именно во время воздушного налета. Вместо того, чтобы, наоборот, переждать бомбардировку за городом… Этим вечером все гости замка Нойхарденберг в глубине души надеются на то, что им предложат остаться здесь на ночь. Но их ожидания не оправдываются.

В отеле «Адлон»

Урсула обедает в «Адлоне» с Бернхардом, красивым тридцатилетним офицером, проводящим в Берлине свой отпуск. Они развлекаются, наблюдая исподтишка за увешанными орденами нацистскими бонзами. Здесь еще можно встретить знаменитых актеров, проституток высшего класса, дипломатов. В холле деловые люди (узнаваемые по толстым портфелям из свиной кожи) — неужели такие еще не перевелись? — о чем-то оживленно беседуют, дымя толстыми сигарами. Управляющий отелем говорит им, что Берлин превратился в почти исключительно мужской город: «Правда, на наше счастье, еще осталось несколько актрис со студии УФА и танцовщицы из шикарного кабаре «Кокотка»». Урсула сегодня надела свое единственное вечернее платье. Она выпивает у стойки бара джин с тоником, вслушиваясь в тихую мелодию пластинки Коула Портера.[235] Бармен в белой куртке возится со своими шейкерами и палочками из слоновой кости, подает клиентам блюдца с чипсами и жареным миндалем. Можно подумать, что война по какой-то таинственной причине еще не докатилась до «Адлона». Наверное, союзники щадят этот престижный отель. Здесь даже эсэсовцев не так много. Урсуле вспоминается Remde's Sankt Pauli — другой очень элегантный бар, где тоже до пяти часов утра звучат чарльстоны, танго, ламбет-уолксы.

Пока Урсула и Бернхард обедают за маленьким столиком, уютно освещаемым лампой под розовым абажуром, к ним подходит швейцарский дипломат и приглашает зайти завтра в его посольство. «К сожалению, я не смогу», — сухо отвечает Бернхард. Урсула удивлена. «Дело в том, — объясняет ей ее друг, когда дипломат удаляется, — что за всеми, кто контактирует со швейцарцами, ведется слежка и рано или поздно их арестовывают. Здесь же, в «Адлоне», пока безопасно». Он снова становится любезным и, более того, нежным: «Как мне нравятся эти клипсы на твоих обожаемых ушках!» — «У меня есть три пары: одна — из Парижа (ее я и выбрала для сегодняшнего вечера), другая — из Рима и третья — из Будапешта». Вилли, метрдотель, приближается к столику и спрашивает, всем ли они довольны. «В эти предзакатные дни царит какая-то странная атмосфера, — вдруг говорит он. — Особенно с тех пор, как важные господа стали строить для себя персональные бункеры на случай наступления часа фантомов». И, наклонившись пониже, добавляет конфиденциально: «В этих убежищах, под девятью метрами бетона, можно ощущать себя в полной безопасности — не нервничать, спокойно спать». «Увы, — отвечает молодая женщина, — нам с вами наверняка не придется воспользоваться этими преимуществами».

Тигры убежали из зоопарка

Теперь видно, что Урсула наконец расслабилась: она упоминает о Пикассо — художнике, которого любит не меньше, чем Матисса, — и все мужчины вокруг с удовольствием на нее поглядывают. «У меня дома приходится непрерывно тушить зажигательные бомбы, Phosphorblattchen. Охота за этими «огненными листочками» чрезвычайно утомительна». — «Это новое изобретение англичан, — комментирует ее жалобу Бернхард. — Их удобнее гасить с помощью песка». И неожиданно добавляет: «Сегодня утром союзники высадились в Нормандии».[236] Молодая женщина, уже слегка захмелевшая, не сразу осознает смысл его слов. Теперь она увлеченно рассказывает о недавнем пожаре в берлинском зоопарке, о том, как вырвавшиеся на волю тигры скачками — будто на охоте — неслись вслед за антилопами, одна из которых горела живьем, вся охваченная зеленым фосфорным пламенем. Один слон погиб. «Prost!» («Твое здоровье!») — Бернхард в последний раз поднимает бокал и смотрит на часы. Ровно через час ему надо ехать во Францию.

Живой современник короля Фридриха

По пути к дому Урсулы Бернхард вдруг резко притормаживает автомобиль, потому что дорогу ему преграждает старушка, скрестившая перед собой вытянутые руки. Это фрау Крюгер, консьержка из особняка Венделя, где только что начался пожар. Она говорит, что ее господин, которому уже исполнилось 100 лет, лежит у себя в спальне, на первом этаже. Со всех сторон сбегаются люди, зажигательную бомбу, попавшую на лестничную площадку, удается погасить. Дверь комнаты хозяина дома наконец открывают! Комната обставлена драгоценной старинной мебелью, а сам старый граф встречает неожиданных гостей в парике и шелковом шлафроке. Голова у него ясная, но колени подгибаются. «Я удручен, что не могу оказать вам лучший прием», — говорит он Бернхарду на изысканном французском. Потом — после того, как Урсула ему представилась, — обращается к ней: «Когда я служил при дворе, я знавал вашего прапрадедушку Савиньи». И добавляет: «С 1933 года я веду жизнь затворника, ни на минуту не покидая моего особняка». Эту живую мумию выносят из дома на носилках. По пути он старается каждому сказать какую-то любезность, как если бы был дипломатом. «Куда вы уезжаете, полковник?» — спрашивает он Берн-харда, желая дать понять, что еще не забыл знаки воинских отличий. «В Нормандию, с моей бронетанковой частью». — «Вы хотите сказать, с вашими кирасирами?» — переспрашивает старик, не поняв нового для него слова blindes… Он умрет очень скоро, в том же июне 1944 года, от сердечного приступа, — посреди незнакомого ему, грязного и задымленного Берлина.

Глава девятая