Повседневная жизнь блокадного Ленинграда — страница 23 из 61

{256}.

Блокадники говорили о том, что не могли заснуть из-за постоянно возникающих мыслей о еде. «Перед глазами беспрерывно мелькают котлеты, и я чувствую их раздражающий запах», — вспоминал А. Коровин{257}. Да и сами сны нередко являлись «голодными», как их называли ленинградцы. Содержание их, как правило, было одинаковым: перед глазами изобилие продуктов, но их или нельзя съесть, или до них не достать, либо они исчезают при малейшем прикосновении. Приведем некоторые из записей этих снов и рассказов о них. «Рядом около тебя лежит хлеб, масло, но ты не можешь до них дотянуться. Или вообще не можешь сдвинуться, как будто скована. Или еще страшнее — у тебя эту пищу забирают», — вспоминала С. Готхарт. Более картинное описание «голодных снов» мы находим в записках Ильи Сергеевича Глазунова — он передает рассказы тети: «Ей часто снится еда, роскошные столы, ломящиеся от яств, источающих аромат только что зажаренной дичи, пирогов, горячего кофе. Она берет тарелки в руки… и… просыпается». Варианты снов бывали различными, схожей являлась их концовка: «Мне приснился сон, от которого я проснулась со стоном. Мне снилось: я иду по Свечному переулку, а в руках у меня большое яблоко, я несу его Андрюше (сын. — С. Я.), несу и откусываю понемногу, и вдруг вижу — я съела все яблоко»{258}.

Примечательно не только содержание этих снов, но сам факт их записи или воспоминаний о них. Возможно, это все тот же акт «замещения» еды бесконечными рассказами о ней — рассказами, которые слышали или в которых участвовали, наверное, подавляющее большинство ленинградцев. В них преобладали две темы: как сытно ели в прошлом и что будут есть после блокады. Прошлое представлялось каким-то райским уголком, отличавшимся сплошным изобилием, где все можно было легко купить, где пища являлась необычайно вкусной — ощущения не очень идиллической довоенной поры словно начисто смыты. Особенно укоряли себя за то, что являлись тогда не в меру разборчивыми: корки хлеба казались горькими и грязными, от каш отворачивались. Оголодавший семилетний мальчик признавался бабушке: «Помнишь, как я не любил манную кашу даже с вареньем, а теперь бы я всякую съел»{259}.

Очень сожалели, что не запаслись продуктами в первые месяцы войны, когда в магазинах еще можно было их найти, что не скупали лекарства и витамины в аптеках, а иногда и обвиняли себя, если с кем-то раньше слишком щедро делились. Что-то болезненно преувеличенное есть и в мечтах блокадников о том, как они станут питаться в будущем. Представления о том, как удастся позднее истребить испепеляющее чувство голода, не сильно разнились. Главное, что их объединяло, — это необычайно огромное количество разнообразной еды, обязательно вкусной, «рассыпчатой», «с корочкой», лоснящейся от масла. Но эти фантастические и поражающие масштабами гастрономические галлюцинации быстро стали блекнуть. Они ничем не закреплялись, не подпитывались, стирались из сознания, поскольку многие из «цивилизованных» продуктов не только давно не видели, зачастую и утрачивали представление о их вкусовых оттенках. Планы будущей «сытости» упростились. Попробовав в голодное время какое-нибудь блюдо, показавшееся очень хорошим, надеялись, что когда-нибудь смогут попробовать десятки именно таких и только таких блюд — если это капуста, то обязательно целое ведро или даже бочка, если постное масло, то конечно же целый бидон. И уж, разумеется, станут кушать без прошлой брезгливости и капризов. «Если я доживу и будем опять так жить, буду есть всё, не выбирая», — читаем в дневнике Е. Козловой{260}. Это отзвук блокадного бытия, когда были согласны на всё, ничем не гнушались, всё пробовали — лишь бы прекратилась эта нескончаемая мука: «О! Только бы поесть досыта, простой пшенной каши без масла, слегка посыпанной песком. Эта каша меня преследует днем и ночью, язык горит, во рту сухо. Но еще лучше хлеба, пусть со жмыхом, полусырого, но посыпанного солью и с водою — это так… вкусно»{261}.

Акт «замещения» недостающей еды возникал нередко внезапно, спонтанно, кажется, даже против воли тех, кто хотел служить образцом стойкости. Это и поиски крупиц съестного в щелях на полу, в карманах одежды, которую давно не носили, крупиц, возможно, когда-то давно оброненных, рассыпавшихся в недоступных углах буфетов. «Чистили» комнаты не раз — и оставалась надежда, что если даже сегодня ничего не найдут, то более зоркий осмотр тех же мест завтра увенчается успехом.

Это и «хождение» на рынок — иногда без товаров на обмен, без денег, только для того, чтобы посмотреть на кусочек хлеба, на бутылку молока, плитку шоколада. Казалось, что-то незримое заставляло прорываться это неутолимое чувство голода. Учащийся 4-го класса сочинил такое патриотическое стихотворение, обличавшее гитлеровцев:

В города они входили,

Магазины все громили,

Пили водку, брали шпиг

И консервы открывали

И съедали в один миг{262}.

Магазины, шпиг, консервы, которые поглощали в «один миг», — как много здесь от блокадной повседневности. От нее не оторваться, даже имея перед глазами типичные стихотворные образцы. Заведующий райпромкомбинатом А.П. Никулин стал свидетелем бомбежки закусочной на Невском проспекте. «Проклятые фашистские варвары», — начинает он записывать в дневнике и здесь вдруг что-то обрывается, и ему никак не остановиться, пока он не скажет о том, что терзает его в это время: «Там быстро подавали, всегда было чисто, уютно и светло, готовили замечательно. По требованию можно было получить сосиски, сардельки, печенку, мозги, почки, яичницу, пирог с капустой, с саго, с рисом и яйцами, иногда с грибами, салаты, огурцы, бульоны…»{263}

О последствиях голода написано самими блокадниками немало. «Голод вначале обостряет восприятие жизни. Голова ясная, но очень слабая», — вспоминал И.С. Глазунов{264}. «Память как будто очищена, промыта чем-то. Видится всё — до последней травки, до мельчайшего листика на рисунке обоев», — читаем мы в записях А.И. Пантелеева, относящихся к 1942 году{265}. И.С. Глазунов: «Удивительная легкость перехода из одного состояния в другое. Оживают и материализуются образы прочитанных книг, увиденных людей, событий»{266}. Но чем дальше, тем быстрее утрачиваются красочность, разнообразие и пластичность ощущений. «Очищенность» оборачивается опустошенностью, «промытость» — безразличием. «Что-то вышло из меня, из всех нас» — так описывает это «очищение» переживший блокаду философ М.С. Друскин{267}. Он даже находит в этом пользу: человек свободен от суетных страстей, от погружения в «конкретность» — но чаще всего это заканчивается смертью.

Почти все блокадники отмечают бессилие и слабость — А.Ф. Евдокимов, например, сообщает, что не мог стоять больше трех минут{268}. Когда приподнимали голову, в глазах темнело. Обычным признаком голода являлось головокружение — оно либо оканчивалось голодным обмороком, либо перемешивалось с галлюцинациями. «…Почувствовал, что зал будто куда-то удаляется, на потолке… не три лампочки, а десятки, голоса окружающих слились в какой-то далекий гул», — вспоминал Д.Н. Лазарев{269}. О том, как во время головокружения «совершенно позорно споткнулась», рассказывала в своих записках Э.Г. Левина{270}. У М.В. Машковой «отчаянная слабость» выразилась в том, что она не смогла дойти несколько шагов до плиты, где «убежал драгоценный горох»: «Жалкое зрелище: ноги не повиновались, не гнулись, тело бессильно падало»{271}.

Крайней формой физиологического и духовного угасания человека была алиментарная дистрофия. Ее признаки от первичных проявлений до неостановимой деградации детально прослежены работавшим тогда в одном из ленинградских госпиталей хирургом А. Коровиным. Отметим, что его записи были опубликованы в 1948 году, — позднее мы редко обнаружим в советской печати столь откровенный рассказ: «Дистрофия проявляется целым рядом характерных симптомов. Слабевшие от недоедания люди начали жаловаться на выделение необъяснимо громадного количества мочи, совершенно не соответствовавшего объему выпитой жидкости. Этот признак был самым ранним… Другой симптом истощения заключался в неостановимом, подчас катастрофическом падении веса тела. Толстяки теряли по восемьсот, по тысяче граммов в день… Многие из недоедавших испытывали необычайную сухость кожи. Потовые и сальные железы у них бездействовали, и тело, казалось, было покрыто шершавым пергаментом. Съеденная пища плохо усваивалась из-за недостатка пищеварительных соков. Скудные обеды и ужины почти не всасывались в кровь и не давали желанного чувства сытости.

Все стали жаловаться на непреодолимую мышечную слабость и быструю утомляемость при физическом напряжении. В разгар рабочего дня у многих возникало желание броситься в постель. Падение температуры, иногда до 35 градусов, стало массовым явлением. Этому понижению обмена веществ сопутствовало странное замедление пульса: у молодых и с виду здоровых людей доходило до сорока в минуту»