Повседневная жизнь Льва Толстого в Ясной поляне — страница 31 из 72

Hotel «Napoleon», где Толстой любил кутить, «давая вечера у цыган на последние свои деньги». С ним Тургенев, «в виде скелета на египетском пире», Долгорукий и Горбунов. «Пение, танцы, вино… Цыганки цалуют- ся и садятся на колени. Все это хорошо бы на полчаса, но, к сожалению, тянулось до двенадцати часов ночи… Не ощущалось удовольствия и на двугривенный», — признавался Дружинин, участвовавший в подобных вечеринках. Тургенев также пребывал в «великом озлоблении на башибузука за его мотовство и нравственное

безобразие». Но порой, по воспоминаниям Григоровича, «играли в лото, курили, ужинали тонко». Подобное буйство плоти требовало активных сублимаций, способствующих качественным преобразованиям пульсирующей энергии в творчество.

Толстой был целостен и в самом низком, и в самом высоком. Реальность, окружавшая его, благодаря гениальным интуициям, становилась бессмертной. Непубличное, вполне интимное становилось предметом откровения.

Его воспарению вверх способствовала принадлежность к хорошей крови, bien nes. Неслучайно известный историк Ключевский как-то подметил, что почти каждый дворянский род, возвысившийся при Петре и Екатерине, выродился, за исключением рода Толстых, оказавшегося самым живучим. В роду Толстых, начиная с Петра Андреевича, стольника Петра I, до Сергея Львовича, старшего сына писателя, Лев Николаевич насчитал семь поколений с историей в 200 с лишним лет. «Живучесть» Толстого сказалась прежде всего в его долгой литературной жизни, продлившейся 60 лет. История литературы знает иные примеры, когда литературная смерть опережала физическую.

Окружающие не раз отмечали в Толстом аристократизм, хотя он его никогда публично не демонстрировал, но вместе с тем придавал огромное значение наследственности. Под аристократизмом писатель понимал благовоспитанность, образованность, сдержанность и великодушие. Не выносил фамильярности, называя ее амикошонством, «свиной дружбой». Благовоспитанность, полагал Толстой, помогает облегчить, а не усложнить взаимоотношения между людьми. Он часто в качестве примера приводил такой анекдот: Людовик XIV как-то решил испытать одного человека, прославившегося своей учтивостью. Король предложил ему войти в карету вперед него. Тот повиновался и сел в карету. Людовик приветствовал его заслуженным восклицанием: «Вот истинно благовоспитанный человек!» Противоположной иллюстрацией для Толстого служил другой образ — известный пассаж из гоголевских «Мертвых душ», изображавший толкущихся у дверей

Чичикова и Манилова, уступавших друг другу дорогу. Писателя раздражали дурные манеры собственных детей, когда за обедом они могли есть с ножа или разрезать рыбу ножом. В таких случаях он говорил: «Он не то что нигилист, а ест с ножа». Не любил, когда дети сутулились. «Сядь прямо!» — приказывал он им, подталкивая при этом в спину. Не любил, когда они «совали нос не в свои дела», «боясь пропустить» узнать что-либо, не касавшееся их во время разговоров взрослых. Толстой учил их хорошим манерам. Например, когда ребенок, рассказывая что-нибудь остроумное, сам при этом смеялся, он объяснял, что существуют три вида рассказчиков смешного: самый низший тот, когда во время рассказа исполнитель сам смеется, а слушатели нет, средний — когда все смеются, высший — когда смеются только слушатели.

Гордость Льва Николаевича была «чисто барской» — благородной, от которой он страдал еще в молодости, когда у него не хватало денег во время игры в карты, когда он пробивал себе литературную карьеру, вызывая на дуэль Тургенева, и когда после жандармского обыска в усадьбе, устроенного в его отсутствие, оскорбленный, едва не эмигрировал в Англию.

Реальные лица часто вживаются в свои литературные тени. Так, еще в детстве Толстому казалось, что он может сочинять. И как-то ему живо представилось, что «Параша-Сибирячка», повесть Полевого, была написана им, и он хотел ее написать еще раз. Он, создатель образа князя Андрея, старика Болконского, старался походить на своего деда: та же аристократическая гордость, почти спесь, та же внешняя суровость, та же трогательная застенчивость в проявлении нежности и любви. Таким запомнился великий отец своим детям: «…никогда не выражавшим свои чувства любви открыто, ни лаская, как бы стыдился своих чувств, проявлений, называя их "телячьими ласками". Бывало ушибешься — не плачь, озябнешь — слезай, беги за экипажем, живот болит — выпей квас с солью. Никогда не жалел, не ласкал». За ласками дети бежали к матери, которая и компресс положит, приласкает и утешит. Способность к эмпатии, к глубокому чувствованию мира души, заглядыванию

«внутрь души», была всегда свойственна Толстому. Отсюда — ностальгия по прошлому, сопровождавшая его постоянно. Чтение романов представлялось ему чем-то вроде некоего дубликата действительности. Для того чтобы походить на одного из своих романных героев с |устыми бровями, писатель вздумал их подстричь, и вскоре волосы подросли и брови стали еще гуще, как у любимого героя.

Все прекрасное должно быть исключительно раритетным, штучным, как, например, благовоспитанность, присущая людям сотте И faut, лишенным каких-либо смехотворных претензий и которым не нужно становиться на цыпочки, чтобы чувствовать себя выше. Они и так являются таковыми. В молодости Лев Толстой, как и его герой из трилогии, делил всех людей на две группы — на сотте ilfaut и на сотте il пе faut pas (на благовоспитанных и не таковых. — Н. Н.). Его, толстовское, «сотте il faut» заключалось прежде всего в великолепном знании французского языка, в его произношении. «Человек, дурно выговаривавший по-французски, тотчас же возбуждал во мне чувство ненависти, — говорил писатель. — Второе условие comme il faut были ногти — /щинные, полированные и чистые; третье было уменье кланяться, танцевать и разговаривать; четвертое, и очень важное, было равнодушие ко всему и постоянное выражение некоторой изящной, презрительной скуки. Кроме того, у меня были общие признаки, по которым я, не говоря с человеком, решал, к какому разряду он принадлежит. Главным из этих признаков, кроме убранства комнаты, печатки, почерка, экипажа, были ноги. Отношение сапог к панталонам тотчас решало в моих глазах положение человека. Сапоги без каблука с угловатым носком и концы панталон узкие, без штрипок — это был простой; сапог с узким круглым носком и каблуком и панталоны узкие внизу, со штрипками, облегающие ногу, или широкие, со штрипками, как балдахин стоящие над носком, — это был человек mauvais genre (дурного типа. — Н. Н.), и т. п.».

Толстому, как и его герою, «стоило огромного труда, чтобы приобрести это comme il faut…которое было не только важной заслугой, прекрасным качеством, совер

шенством, которое я желал достигнуть, но это было необходимое условие жизни, без которого не могло быть ни счастья, ни славы, ничего хорошего на свете. Я не уважал бы ни знаменитого артиста, ни ученого, ни благодетеля рода человеческого, если бы он не был comme il faut». Комильфо был наполнен чрезвычайно важным смыслом в повседневном стиле жизни Толстого. «Ежедневно по утрам, в обязательном порядке, но иногда и в течение дня, мыл руки ногтевой щеткой — особой полукруглой, с ручкой, отлично очищающей концы пальцев. Даже перед смертью, уйдя из дома и забыв щеточку уложить в дорожные вещи, тотчас внес ее в список забытых вещей», — констатировал доктор Д. П. Маковицкий. Во всем облике Толстого ощущалась утонченность, даже в том, как он «отставлял мизинец левой руки на бумаге во время писания; как читал письмо, как держал его с двух сторон в обеих руках; как складывал руки пальцами между пальцев или как клал руку на руку; как глядел на солнце, делая "козырек" над глазами» (П. А. Сергеенко). По словам Стасова, он и умывался как-то по-особому, «по-иностранному», из лохани, а не из кувшина, сильно фыркая носом и ртом, одновременно мотая головой.

Но случалось, что под воздействием прочитанного, например, очередного философского трактата, Толстой настолько входил в образ запомнившегося персонажа, что стремился к ассимиляции образа в усадебную вольницу. Он стремился к простору во всем, в том числе и в одежде, и в обстановке: в молодости хотел походить на Диогена, даже сшил себе длинный парусиновый халат, у которого полы пристегивались пуговицами внутрь. Халат вышел многофункциональным: одновременно служил ему и одеялом, и постелью. Было время, когда писатель одевался очень просто, боясь, что крестьяне могут назвать его «господушкой». Некоторое время Толстой носил на шее вместо нательного креста медальон с портретом Руссо, которого боготворил. Мог, невзначай, появиться в светском обществе в сабо, немало изумив всех своей выходкой и проигнорировав рафинированный вкус присутствующих. Как видим, комильфотное поведение, скованное приличиями светского

общества, системой поведенческой моды, в том числе и театральностью жестов, на языке которых происходило общение, вызывало в писателе протест. Все характерные жесты Льва Толстого были продолжением его «тонкокожести», которую подмечали в нем окружающие.

Однако семейных традиций он неукоснительно придерживался. Известно, что мать писателя знала родной язык не хуже французского, что противоречило тогдашним канонам: дворяне обучались русскому языку как иностранному. Помните: «И в их устах язык родной // Не обратился ли в чужой»? Общепринятый тип поведения исключал какую бы то ни было индивидуальность. Род Толстых сумел ее отстоять.

Однако, как Лев Толстой ни старался соответствовать образу человека сотте ilfaut, он не мог избавиться от комплекса неполноценности, вызванного, как ему казалось, некрасивым лицом. Писатель пробовал корректировать недостатки природы, выстригая брови, но эффекта не было. Для преодоления комплекса требовались освоенные механизмы — некрасив, зато умен.

Закон компенсации. Он стал писать из-за своей вербальной страсти к самовыражению. В толстовских фантазиях мир преображался и подчинялся иным законам, приближавшим его к той гармонии, о которой он мечтал. В этом и заключалась святость писательского труда. Все, что радовало или печалило его самого, претворялось в образы, бывшие фрагментами яснополянской повседневности.