Доходные дома, принадлежавшие духовному ведомству, были столь же комфортны, как и дома частных владельцев. Между ними существовало только одно различие: согласно законам Российской империи, решения по делам, связанным с церковной собственностью, могли выносить исключительно суды высшей инстанции. На практике это означало, что иск на неплательщика, поданный церковными властями, из-за перегруженности московского окружного суда мог ожидать рассмотрения год, а то и два.
Этого времени «обиженному» квартиранту вполне хватало для нанесения ответного удара. Он принимался забивать в стены громадные гвозди, портить обои, всячески загаживать жилье. Перспектива получить к моменту выселения руины вместо квартиры и понести затраты на серьезный ремонт (судиться по возмещению ущерба пришлось бы так же долго) заставляла владельцев церковных домов идти на компромисс. Они напрочь забывали о долге, а за это жилец-вандал должен был немедленно перебираться в другое место.
Завершая тему темных делишек, связанных с жильем, упомянем о квартире, которую предлагали к сдаче, но москвичам снять ее было невозможно. В 1914 году в газетах с завидной регулярностью появлялось объявление о сдаче роскошной квартиры с мебелью и телефоном. Периодически его подвергали редактуре, чтобы не слишком бросалась в глаза схожесть с предыдущим. Если названный в нем дом выходил на разные улицы, то в адресе указывалась то одна, то другая. Зато номер телефона оставался неизменным.
На вопрос о сдаче квартиры по телефону отвечали уклончиво, более чем прозрачно намекали, что вряд ли она подойдет. Если же клиент оказывался слишком настойчивым и все же приходил ее осмотреть, в ход шло последнее средство – называлась несусветно высокая цена, после чего огорошенного москвича просто выпроваживали.
Секрет таинственной квартиры открывался просто: она предназначалась для богатых коммерсантов, прикативших в Москву на неделю-другую «развеяться». Чтобы им не рисковать своим реноме в гостинице, куда всегда могла нагрянуть полиция и составить протокол о нарушении общественной нравственности, оборотистые люди предлагали приезжим снять на время «семейное гнездышко». По желанию клиента, квартира могла быть сдана вместе с «хозяйкой», которая умела не только подать чай, но и была готова скрасить одиночество гостя.
Однако покинем гнездо порока и, обратившись к воспоминаниям Н. М. Гершензон-Чегодаевой[108], заглянем в обычную московскую квартиру начала XX века. Сама мемуаристка подчеркивала, что их семья не относилась к зажиточным, поэтому обстановка в доме была самой скромной:
«Наша квартира... располагалась в двух этажах, во втором этаже помещались четыре комнаты – столовая, маленькая комната, детская и спальня. В третьем – на одном уровне с чердаком, две папиных комнаты – кабинет и библиотека. Сначала там была только одна комната – с тремя окнами и балконом, а на месте второй устроена была прачечная. Но эта комната сама по себе казалась папе неуютной (он и потом ее не любил), а прачки, которые ходили мимо его двери, стуча корытами и разговаривая, мешали ему работать. Поэтому очень скоро прачечную Лили[109] уничтожила и сделала на этом месте папе прелестный кабинет – такой, как ему нравилось, не с паркетным, а с крашеным полом и невысокими окнами. Возле прохода на чердак помещалась крошечная умывальня– уборная. Так что наверху получалась как будто отдельная квартирка, совсем изолированная и тихая. [...]
Особенно притягивал к себе папин кабинет. Это была довольно большая комната с широкими половицами крашеного пола и тремя невысокими окнами. В ней стояло мало вещей. Очень скромный письменный стол с двумя ящиками (тот самый, за которым я сейчас пишу), рядом другой стол, оклеенный черной клеенкой, где лежали разные книги и рукописи. Одна небольшая книжная полка. У стены стояла железная кровать, накрытая шерстяным (еще студенческим папиным) одеялом верблюжьего цвета с красными узорами по концам. На этой кровати папа иногда отдыхал днем, но ночью не спал никогда. Возле кровати помещался низкий детский «рыженький» стол, который сейчас стоит у меня за спиной. В кабинете было два-три стула с черными обитыми клеенкой сиденьями и обтянутое темно-зеленой клеенкой жесткое кресло, на которое обычно садились гости, приходившие к папе.
У двери в стене был узенький стенной шкафчик с белой дверцей. И обои в кабинете были белые. На полу лежал простенький, дешевый, единственный в нашей квартире коврик.
Рядом с письменным столом в кабинете стояло суровое кресло с прямой спинкой. На этом кресле сидели посетители, которых папа принимал наверху. Малознакомые люди, случайные посетители, приходившие по делам, проводились прямо наверх, и таких мы не видели и не знали. Другие – большинство – приходили в столовую. Иногда и близкие друзья сначала сидели у папы в кабинете, а потом спускались вместе с ним вниз – пить чай»[110].
Поэт В. Ф. Ходасевич в своем описании кабинета Гершен– зона тоже упоминал о старинном кресле: «Оно историческое, из кабинета Чаадаева»[111].
Наташе Гершензон было шесть лет, когда ее семья переехала в Никольский переулок, но детская память с удивительной точностью сохранила мельчайшие детали обстановки новой квартиры:
«Наша детская жизнь протекала в четырех нижних комнатах – детской, спальной родителей, маленькой комнате и столовой. Это был наш мир со своими интересами, условностями, сложившимися обычаями, со своей символикой форм и очертаний предметов, узоров на обоях, домов городского пейзажа за окнами, обладавших особыми физиономиями и выражениями. В детской стояли наши две кровати: Сережина[112] взрослого размера, покрытая зеленым тканевым одеялом, и моя, маленькая, покрытая вязаным белым одеяльцем работы бабушки. Между окон стоял большой широкий стол с доской-полкой внизу. Над ним спускалась вниз на шарнирах лампа с зеленым фарфоровым абажуром. [...]
На столе, покрытом малиновой шерстяной скатертью, спереди, где мы писали, лежала узкая клеенка. Стояли глобус, пенал, чернильница в виде совы (подарок Лили), еще некоторые наши вещицы. Между кроватями стоял обитый рыжей клеенкой и железными пластинками красный внутри сундучок, где я держала свои сокровища (два таких сундучка мама нам подарила на какой-то праздник). Возле кроваток на полу лежали коврики с изображением оленей – самца с большими рогами и пьющей из ручья самки. [...]
Над кроватями висели картинки. Над Сережиной кроватью долго висело изображение порта с кораблями, над моей – австралийской женщины, стоящей в воде. Но были периоды, когда висели другие изображения. Среди них помню веселую картину, изображавшую деревенских ребят (не русских), забравшихся на изгородь и катающихся на калитке.
[...] Около стены в маленькую комнату находился небольшой белый жестяной умывальник – подарок дяди Бумы, за которым мы всегда умывались. Возле окон слева стоял наш шкаф для белья, а справа – низенький, в две полочки темно– коричневый шкафчик – обиталище наших мишек и целый мир для нас. На окнах висели плотные зеленовато-оливковые с узорами, в которых тоже виделись лица, занавески, отороченные помпончиками. Имелся еще детский столик и три стульчика – два в виде креслиц и один с соломенным плетеным сиденьем. Они по мере надобности передвигались, ездили по всей комнате, чаще всего пребывая посередине.
В спальной и маленькой комнате тоже находились некоторые наши вещи. Спальня – северная комната с большим полуторным окном – была очень уютной, любимой маминой комнатой. У стены, примыкавшей к детской, рядом, одна возле другой, стояли простые красно-коричневые металлические с блестящими шишечками кровати родителей. Между ними – маленькая желтая тумбочка, над которой со стены спускалась лампочка со стеклянным колпаком. У окна стоял большой круглый стол красного дерева. С другой стороны – у стены – мраморный умывальник и рядом с ним большой массивный комод. Одно место около стены в переднюю занято было нашим имуществом. Долгое время там стоял наш верстак, позднее – шкаф со львами на дверцах, где наверху находились детские книги, а внизу в вечном беспорядке лежали игрушки.
Кровати были покрыты синими покрывалами с замысловатыми узорами в виде желтых с каким-то рисунком поперечных полос, которые возбуждали фантазию и которые я очень любила рассматривать. На окнах и в спальной висели плотные голубовато-серые шторы, как и в детской на ночь совершенно закрывавшие свет.
Маленькая комната отчасти была задумана как мамин кабинет. В углу у окна стоял ее маленький письменный столик с тремя ящичками и лампочкой с бисерными желтыми висюльками на колпачке. За этим столом мама, впрочем, никогда почти не сидела, а если урывала время для писания, то садилась к своему любимому круглому столу в спальной.
У одной стены в маленькой комнате стоял старый диван, крытый рыжевато-красной материей с узором. Под сиденьем в нем был ящик, куда однажды крыса затащила несколько яблок из подвала розового дома. С этой крысой был связан целый переполох, так как вообще у нас не было никогда ни крыс, ни мышей, и ее появление показалось ужасным. На нее учинили облаву, в которой участвовал дворник Степан. А яблоки были отрадинские (имение Орловых), известных сортов, с осени привезенные из деревни на зиму. Крыса их носила к нам через двор и в диване устроила для себя кладовую. [...]
У противоположной стены долгое время стоял наш верстак – настоящий столярный верстак, на котором мы без конца работали. Были у нас и все нужные столярные инструменты: рубанки, лобзик, стамески, клещи, плоскогубцы и т. д. Это была папина затея подарить нам рабочие инструменты, и она оказалась очень удачной.
В столовой наших вещей не было. Это была красивая, нарядная комната с тремя окнами в ряд и дверью на балкон. На окнах висели кремовые кружевные занавески. Посреди столовой стоял большой стол, накрытый желтой клеенкой поверх толстого малинового сукна. Скатертью он покрывался только во время еды.