Повседневная жизнь Москвы. Очерки городского быта в период Первой мировой войны — страница 80 из 90

ы возбудить против них публику». Как говорится, без комментариев.

Правда, был момент, когда положение с трамвайным движением немного выправилось. После призыва Совета рабочих депутатов трамвайные мастерские повысили производительность труда, а вагоновожатые стали осторожнее обращаться с моторами перегруженных вагонов. О последовавших результатах газета «Утро России» сообщила 21 марта: в субботу (18 марта) пущено на линию 550 вагонов, в ремонт вернулось 90; в воскресенье – на линии было 610 вагонов, вышли из строя 75; в понедельник перевозили пассажиров 640, а «количество отправленных в ремонт еще снизилось».

Впрочем, такая идиллия продолжалась недолго. Вагоны продолжали выходить из строя, а материалов для их ремонта не было. Вернее, они где-то были, но никак не удавалось организовать их доставку в Москву. Финансовый кризис не позволил городской думе реализовать проект покупки новых вагонов за границей. Летом 1917 года из-за проблем с топливом городским властям пришлось сократить работу трамвая до девяти часов вечера и поднять плату за проезд.

Пользование другим привычным видом транспорта – извозчиками – к тому моменту большинство москвичей уже не могли себе позволить. За поездку, стоившую до войны 20–30 копеек, осенью 1917 года извозчики запрашивали 10–16 рублей. При этом у них самих жизнь была несладкой. Выражение «овес нынче дорог» из присказки превратилось в констатацию факта. Достать его можно было только у спекулянтов, а хранение даже небольших излишков грозило серьезными неприятностями. Вместе с тем встречались в то время извозчики-лихачи, которым ничего не стоило в любой момент разменять 500 рублей.

Однако самой главной проблемой, с которой так и не справились «демократы», был продовольственный вопрос. За все время пребывания у власти Временного правительства в Москве было всего несколько дней, когда хлеб можно было купить без многочасового стояния в очередях. Какие бы ни объявлялись меры, вроде введения государственной монополии на хлеб или торговли по «твердым» ценам, в реальности для москвичей все оборачивалось сокращением хлебных пайков, ростом дороговизны на продукты, отсутствием самого необходимого.

Очередь за мануфактурой

Москвич Н. П. Окунев, не самый бедный человек в городе, отмечал в то время в дневнике, что периодически испытывает чувство голода. Красноречиво его свидетельство, относящееся к лету 1917 года:

«18 июля. Вот последний день войны, продолжающейся ровно три года, и 142-й день революции, день московского обывателя: встал в 7,5 часов, выпил кофе и съел 4 яйца с подозрительным привкусом (ценою 11 к. шт. и стойка прислуги в хвосте за полсотней 2–3 часа). Купил газету (10 к.), вести не лучше, не хуже вчерашних, купил газету сам, потому что все домашние пошли в хвосты за более существенным: кто за молоком, кто за хлебом. Осмотрел свою жалкую обувь, надо бы сменить подошвы, да сказали, что дешевле 12 р. сапожник не берет. Новые ботинки можно купить рублей за 70, а если встать в хвост у “Скорохода”, то надо посвятить на это 3 дня (дают отпуски на кормежку и за “нуждой”, т. е. так сговариваются сами хвостецы, чередуясь между собой). Пошел в контору. На трамвай, конечно, не попал, но мог бы доехать на буфере, если бы там уже не сидело, вернее, не цеплялось человек 20. По тротуарам идти сплошь не приходится. Он занят хвостами: молочными, булочными, табачными, чайными, ситцевыми и обувными. Зашел в парикмахерскую. Делаю это вместо двух раз в неделю только один: за побритье с начаем заплатил 1 р. 10 к. Парикмахерская плохенькая – в хорошей пришлось бы израсходовать все 2 р. Пришел в контору; сотрудники угрюмые, неласковые, “чужие” какие-то (я – “буржуй”, а они – № 3[67]). Пред чаепитием заявили, что за фунт чая надо теперь платить 5 р. 20 к., и то только по знакомству, в оптовом складе Высотского. Велел купить сразу 5 фунтов, а то, вероятно, будет еще дороже. Подают счет за купленные угли – 11 р. 50 к. за куль (дрова уже достигли 100 р. за сажень, а кто говорит, что платит и 120). Сидел в конторе с 9 час. утра до 6 вечера безвыходно и, конечно, ничего не ел, что вошло уже в обыденку и в привычку. А бывало, прерывал занятия от одного до трех на ресторанный завтрак. Как-то на днях нужно было пойти в ресторан, по делам, так мы втроем заплатили 93 р. и были не в Метрополе или в Эрмитаже, а у Мартьяныча. Съели там по куску белуги, по полтарелки супа с курицей, выпили по стакану кофе (бурда какая-то), еще одну бутылку портвейна и полбутылки коньяку. Марка “славной памяти Ивана Федоровича Горбунова” (см. его рассказ о пробе вина с этикетками, “утвержденными правительством”). Я об вине упомянул для того, чтобы засвидетельствовать, что и с пришествием революции, и с устранением полиции пить еще на Руси можно, и взятки кто-то берет по-прежнему, только все это день ото дня дорожает. (За полб/утылки/ коньяку, кажется, посчитали 43 р.). Спирт через ловких людей можно достать рублей 40 за бут. (…) Цены на все подымаются, а нравы падают. Дисциплины никакой нет. Мало-мальски ответственное дело (как у меня, например), а дрожишь беспрестанно. Все идет не так, как нужно, нервирует тебя целый день всякое зрелище, всякий разговор, каждая бумажка, а в особенности заглядывание в неясности любого завтрашнего дня. (…)

По дороге из конторы на квартиру завистливо заглядывал в окна гастрономических магазинов и читал ярлычки цен: балык – 6–8 р. ф., икра 8–10 р. ф., колбаса 3 р. 50–4 р. 80 к. фунт, ягоды 80 к. – 1 р. ф., шоколадная плитка 2 р. 50 к. и т. д. в этом же роде. Настроенный такими хозяйственными соображениями, придя домой и усевшись за обеденный стол, узнавал, что стоит то, другое. Фунт черного хлеба 12 к., булка из какой-то серой муки 17 к., курица 5 р. 50 к. (старая, жесткая и даже не курица, а петух), стакан молока (может быть, разбавленного водой) – 20 к., огурец 5 к. штука, и это все приобреталось не где-нибудь поблизости от квартиры, а в Охотном ряду, так сказать, из первых рук, то есть с соблюдением всевозможных выгод.

После обеда пошли с горя, что ли, в электрический театр. Конечно, набит битком, и надо было заплатить за вход по 1 р. 50 к. с человека, а бывало, за эту же цену сидели в Малом театре, смотрели Ермолову, Садовского, Лешковскую. Вот какая жизнь в Москве среднего буржуа на рубеже четвертого года войны и сто сорок пятого дня революции!»

И это еще, можно сказать, спокойное, философски-отрешенное описание положения, в котором оказался типичный представитель «среднего» класса. Совсем о других настроениях свидетельствует репортаж из хлебной очереди журналиста Эр. Печерского, опубликованный на страницах «Раннего утра»:

«Оттого ли, что люди, стоявшие в хвосте, озябли и истомились от ожидания, оттого ли, что они были голодны, – не знаю, но факт тот, что настроены были все пессимистически, смотрели озлобленно по сторонам и ругались.

Речи, которые произносились на этом “митинге”, были кратки и били, как удар бича.

Ругали главным образом лавочников и мародеров. Но доставалось и новому строю.

– Укажите мне, – горячился какой-то гражданин неопределенной профессии, – да, укажите мне хотя бы одного мародера, который был арестован новым правительством?.. Таких нет…

– И не будет! – уверенно подтвердил второй, по виду бывший городовой. – Все на свободе!.. Даже Митька и то разгуливает по улицам и поглаживает брюшко…

– А мука? – волновался третий, – где мука?.. Раньше нам кричали: “Спрятали спекулянты, которым покровительствует полиция”… Верно, спрятали… И много спрятали. Ну а теперь?.. Разыскали эти склады?.. Нашли спрятанное?.. Отдали его народу?..

– Как же, отдадут! – ругалась острая на язык кухарка. – Держи карман шире… Только прежде одни нагуливали себе морды, а теперь другие…

– Товарищи! – раздался вдруг зычный голос гражданина в потертом пальто. – Я стою в очередях вот уже несколько месяцев, каждый день я записываю все купленное в книжечку и цену ставлю… И вот вчера я высчитал: за последние две недели жизнь вздорожала по сравнению с прежним еще на 80 %. Будем протестовать… Будем требовать нормировки цен…

– Требовать!.. Требовать!.. – кричала взволнованная толпа…»

В феврале – марте 1917 года шутили, что старая власть сломала голову о хвосты. Судя по фельетону Эр. Печерского, опубликованному в середине апреля, томившимся в очередях людям уже было не до шуток. И если учесть, что к октябрю положение москвичей еще больше ухудшилось, то нет ничего удивительного в изменении их настроений в пользу большевиков. Даже часть интеллигенции заговорила о желательности радикальных мер.

Вот отрывок из воспоминаний Н. Д. Крандиевской-Толстой, которой довелось быть свидетельницей событий, происходивших в Москве осенью 1917 года: «Бесформенно-восторженное настроение первых недель постепенно спадало. Вести с фронта были тревожны – усилилось дезертирство. Растерянность в интеллигентских кругах росла с каждым днем. Новое, труднопонимаемое, неуютное и даже зловещее лезло изо всех щелей. Видя это, кое-кто уже подумывал, не пора ли загнать обратно в бутылку выпущенного из нее “злого духа свободы” и как это сделать.

Во время одной из своих обычных прогулок по арбатским переулкам Гершензон зашел к нам на минутку и, не снимая пальто, стал высказываться о текущих событиях так “еретически” и так решительно, что оба мы с Толстым растерялись. Гершензон говорил о необходимости свернуть фронт, приветствовал дезертирство и утверждал, что только большевикам суждено вывести Россию на исторически правильный путь.

Толстой возражал горячо, резко и, проводив Гершензона, сказал:

– Все дело в том, что этому умнику на Россию наплевать! Нерусский человек. Что ему достоинство России, национальная честь!»

Как скоро выяснилось, молодой писатель оказался не прав. Самые громкие слова уже не трогали большинство населения России. Обыватели, разуверившиеся в действенности власти, хотели одного – сохранить в неприкосновенности свой мирок, хотя бы в пределах дома, квартиры. Отражением этого сдвига в общественном сознании стало характерное для осени 1917 года самовооружение москвичей, создание «домовых комитетов», введение ночных дежурств из числа самих жильцов.