— Да отстань ты от меня, сволочь паршивая! Чего пристал! Говорил! Кому говорил? Сказал тебе — не знаю, значит, не знаю!
И отойдет, и больше от него слова не добиться. Но почва подготовлена. Фирсов ждет. Напряженно ждет.
Вдруг где-то хлопнула дверь на коридоре, кто-то подходит к камере, открывается волчок — один глаз только видно, — и этак начальственно:
— Фирсов здесь?
— Есть! Есть! — поспешно отзывается Фирсов.
— Как имя!
— Иван.
— Отчество?
— Петрович.
— Он самый! Ну, собирайся с вещами! На свободу!
Волчок «пока» закрывается. А Фирсов спешно собирает свое барахло, рассеянно благодарит искренне радующихся за него товарищей, дарит соседу ложку, взять ее с собой — дурная примета. Раздает все, что ему лишнее на свободе, и «не в себе» от радости ждет. Вот-вот загремит дверной засов и:
— Фирсов, на свободу!
Но время идет, а сакраментальная фраза не раздается.
Товарищи между тем подзадоривают:
— Стучи, Фирсов, в двери! Что это они тебя, паразиты, маринуют?
Фирсов не выдерживает, стучит. Подходит коридорный надзиратель:
— Что надо?
— Да вот меня, Фирсова, вызывали на свободу!
— Фирсова? Понятия не имею! Никто тебя не вызывал!
И волчок захлопывается, а в камере дикий хохот:
— Купился!
Но Фирсов «купился» твердо. Теперь он не верит, что его попросту разыграли. И мечется, бедный, между правдой и ложью, не зная, где одна, где другая. И ждет. Ждет до горького разочарования, до бессильных, нередко, слез втихомолку, после вечерней поверки, когда всякая надежда должна рухнуть». Бывали шутки злые и примитивные. Жертвами их часто становились спящие сокамерники. Вставят такому между пальцами ног кусочки бумаги и подожгут. Спящий от боли проснется, начнет крутить ногами, как будто на велосипеде едет. Эту «шутку» так и назвали «велосипед».
Или еще: свяжут двух спящих за ноги или за другие, сугубо мужские части тела, а потом ка-ак гаркнут у них над ухом. Те от испуга вскочат, да тут и завизжат от боли и, не поняв, что произошло, начнут тузить друг друга. Вставляли еще в нос «пфимфу» из ваты и поджигали. Спящий набирал полную грудь вонючего дыма, задыхался, кашлял под общий хохот сокамерников.
Издевались и над неспящими. «Рубили банки»: оттягивали кожу на животе и били по оттянутой коже ребром ладони. Руки у тюремных садистов были крепкие, так что после второго удара могла появиться кровь. Была еще такая дурацкая игра: «загибали салазки», то есть закидывали ноги кверху, да так, что не всякий позвоночник выдерживал.
Поскольку иметь ножи заключенным не разрешалось, играли с ложками. Несведущего новичка клали на нары, оголяли живот, и «палач», плюнув ему на живот, растирал слюну, а потом с криком: «Поддержись, ожгу!» — сильно бил по этому месту ложкой. «Шутили» с новичками и так положат под одеяло с головой, а потом бьют по голове ложками, предлагая угадать — кто ударил.
Существовала также игра «Выбор старосты». Начиналось все с крика: «Долой старосту! Давайте нового выбирать!» После этого каждый писал записку с именем нового старосты и вкладывал в согнутый локоть. Всем завязывали глаза, в том числе и новичку. Он подходил и зубами вытаскивал записку. Одна из них не поддавалась. Тогда новичок срывал повязку и видел перед собой половой член сокамерника. Член подбирали обычно наиболее убедительный.
«Развлечения» эти описывал еще знаменитый российский тюрьмовед М. Н. Гернет в книге, названной им «В тюрьме». Что же касается старост, то таковые существовали еще в дореволюционных тюрьмах. Обычно их выбирали из так называемых «Иванов», то есть закоренелых бандитов, и делали они все, что хотели. В 1915 году вышло распоряжение о том, что администрация может назначать себе помощников из заключенных для раздачи продуктов, приема прошений и пр. После революции, ветры которой подули в тюремные щели, возникло даже самоуправление заключенных. Снова стали командовать «Иваны». Но в ноябре 1920 года появилось «Положение об общих местах заключения в РСФСР», которым вводилась должность «дежурного по кухне». Заключенные назначались дежурными по очереди. Они принимали продукты для кухни от кладовщиков. Это делалось еще и для того, чтобы не было разговоров о том, что тюремное начальство обкрадывает заключенных.
Исправительно-трудовой кодекс, вышедший в 1924 году, позволял выбирать дежурного из заключенных «высшего разряда», то есть наиболее сознательных и заслуживающих доверия. Согласно кодексу, заключенные могли выбирать и культурно-просветительную комиссию из лиц пролетарского происхождения. В августе 1925 года стало действовать «Положение о культурно-просветительной помощи в местах заключения». На основании него в тюрьмах появились камерные и коридорные культурники.
Камерные культурники избирались по одному на каждые пятнадцать заключенных, коридорные — по одному на коридор. Список избранных утверждал начальник тюрьмы. Собирались культурники не реже двух раз в месяц на совещание, имея на нем право совещательного голоса. Заседала комиссия культурников под председательством заместителя начальника тюрьмы по учебно-воспитательной работе. В обязанности культурников входили получение и раздача газет и книг заключенным, проведение с ними бесед по поводу прочитанного, вовлечение заключенных в работу мастерских, надзор за санитарным состоянием камер и коридоров и т. д.
Культурная работа в тюрьмах не ограничивалась чтением газет и постановкой спектаклей. Например, заключенные Лефортовского изолятора в 1931 году совершили экскурсию на пароходике по Москве-реке.
У Таганского домзака прохожие нередко могли видеть, как заключенные подметали тротуар и поливали его из лейки. Картинка была довольно миленькая.
В Сокольническом исправдоме двери камер не запирались, и можно было ходить из одной в другую.
Вообще в двадцатые годы можно было услышать или прочесть в журнале такие полные гуманизма мнения ученых, как, например: «свидание через решетку — это мучительство!», что заключенных надо воспитывать по-разному, в зависимости от их преступных наклонностей и т. д. В конце двадцатых в рационе заключенных, хотя бы и формально, а то и на деле, бывало мясо. Вот, например, рацион колонии ОГПУ на 2 января 1928 года: хлеба — 520 граммов, мяса — 100 граммов, картофеля — 150 граммов, капусты — 100 граммов, гречневой крупы — 100 граммов, масла — 20 граммов и соли — 25 граммов. Было так не всегда. Обычной едой была «баланда».
В 1928 году в Москве открылась выставка изделий, выпускаемых силами заключенных. Заключенные делали мебель, фотоаппараты, чернильные приборы, ткали ткани, создавали станки и приборы, доили коров, выращивали овощи и фрукты, и, вообще, чего только не делали на зависть оставшимся на свободе их нечистые руки.
Но ничего им не помогало. Власти все больше смотрели на них не как на падших и заблудших, а как на волков из чужой, враждебной стаи.
Нарком юстиции Н. Крыленко, например, настаивал на том, что преступников следует изолировать от общества и после отбытия ими наказания, направляя в ссылку. Суровые мнения по поводу ужесточения режима в лагерях и тюрьмах постепенно стали преобладать в коридорах власти.
В 1929 году были ликвидированы изоляторы спецназначения и введена следующая система мест заключения: а) дома заключения для подследственных и пересыльных; б) колонии (открытые и закрытые); в) дома заключения для срочных заключенных и г) исправительно-трудовые лагеря.
Созревала система ГУЛАГа. В тюрьмы и лагеря стало больше попадать озлобленных, ожесточенных людей, потерявших всякую почву под ногами. Жизнь за решеткой, за колючей проволокой они начинали воспринимать как новую и неотвратимую свою судьбу. Становилось меньше театра, меньше хора, а больше чифира и карт.
Существовали в тюрьме (впрочем, как и всегда) свои неписаные правила. Люди, живя «на воле», могут не знать, что делается у соседей по квартире. Тюрьму, какой бы большой она ни была, новость облетает с быстротой молнии. Передать кому-то, что кто-то «скурвился», что кому-то нельзя доверять, что кто-то объявил голодовку или о чем-то другом, было необходимо любой ценой.
Главное развлечение заключенных — карты. Иметь их, конечно, не полагалось. Доставать их с воли было хлопотно, да и могли отобрать надзиратели. Карты делали сами. В книге «Заключенные» Лев Леонтьев описывает процесс их изготовления: «При помощи «клейстера» из хлеба и воды склеивается несколько кусков бумаги, чтобы карты были поплотнее. Затем эти плотные листы аккуратно разрываются, а если есть нож — разрезаются на части, соответствующие величине обыкновенных игральных карт. Тем временем из той же бумаги изготовляется трафарет в один знак каждой масти — черва, бубна, трефа, пика, из микроскопического кусочка химического карандаша, разведенного в воде, изготовляется краска. При помощи трафарета на карты наносится необходимое число знаков в том же порядке, что и на обыкновенных картах. Фигуры изображаются условно: вместо рисунка короля, дамы, валета — ставятся в надлежащем месте начальные буквы «К», «Д», «В», и карты готовы».
Конечно, тюрьма есть тюрьма, но все же можно сказать, что в то время она еще не была адом (хотя, как понимать это слово). Да и сроки, унаследованные новым порядком от царского режима, за уголовные преступления не угнетали. Иметь десять-пятнадцать судимостей («хвостов») — такую роскошь могли себе позволить даже молодые преступники. Сроки наказания за многие преступления исчислялись месяцами. В этом сказывалась не только невозможность содержания под стражей большого количества заключенных (ими действительно были забиты арестные дома (тюрьмы). На 21 мая 1923 года в них содержалось 2186 человек вместо положенных по штату 969, в исправительных домах вместо положенных 4504 заключенных содержалось 4909), но и снисхождение к большинству уголовных преступников как к элементам, не чуждым пролетариату в классовом отношении. К тому же, как уже было сказано, смягчению тюремных нравов способствовало и унаследованное от царского режима представление о сроках наказаний. Например, согласно статье 169 Устава «О наказаниях, налагаемых мировыми судьями» царского времени за обычную кражу полагалось наказание не свыше шести месяц