Не намного лучше было с районом Миус. «Грязь на Миусской обширной площади существовала даже в 1856 году, — вспоминал Д. И. Никифоров. — В коронацию Александра II я ехал с теперешней Долгоруковской улицы в павильон Ходынского лагеря, пересекая Миусскую площадь, и экипаж мой застрял в трясине… так что созванные ночью рабочие вытаскивали его рычагами»[78].
Между Гавриковым переулком и Переведеновкой лежала «обширная, редко пересыхавшая лужа, которая напоминала целое грязное озеро и способна была (что изредка и случалось) поглотить в своих недрах любую извозчичью лошадь с пролеткой»[79]. Большая Преображенская была знаменита тем, что лошадь уходила в тамошнюю грязь по колено. В непроходимой трясине Дорогомилова, как уверял Андрей Белый, однажды в буквальном смысле утонул некто Казаринов, «два раза в год дирижировавший в Благородном собрании… сват-брат всей Москвы»[80]. И число московских трясин этим не исчерпывалось.
Н. И. Пирогов вспоминал: «Раз в безлунный, темный осенний вечер я, не желая передать извозчику более пятачка, загряз по щиколотку в каком-то глухом закоулке и был атакован собаками; перепутавшись не на шутку, я кричал во все горло, отбивался бросанием грязи и наконец кое-как выбрался из нее, весь испачканный и с потерею галош»[81].
Конечно, бороться с природной грязью можно было только мощением улиц, и меры в этом направлении в городе принимались издавна — века с XIV мостили бревнами, а начиная с Петровской эпохи — камнем. С начала XVIII века стали распространяться булыжные мостовые, вплоть до конца девятнадцатого столетия остававшиеся наиболее популярными в городе. Сооружали их из довольно крупных камней овальной и круглой формы. По такому покрытию было тяжело ходить пешком, а экипажи на булыжнике издавали сильный грохот. В связи с этим возникла традиция: когда в доме находился тяжело больной человек, умирающий или роженица, приобретали несколько возов соломы и застилали ею всю прилегающую к дому замощенную проезжую часть.
Помимо этого в Москве предпринимались попытки использовать и другие материалы для мощения: каменные торцы (как на Красной площади) — оказалось дорого, так что широкого распространения не получило; кирпич — в 1880-е годы такие мостовые даже вошли в моду, но оказались невыгодны, ибо были недолговечны (кирпич быстро крошился). Пробовали мостить и деревянными торцами, как в Петербурге. При такой отмостке в землю вертикально забивали равные по высоте обрезки бревен, предварительно ошкуренных и обтесанных в виде шестигранника (для более плотного прилегания). Такая напоминавшая соты мостовая в 1870–1880-х годах была уложена между Страстной площадью и генерал-губернаторским домом на Тверской. Она была ровной, гладкой, «мягкой» для хождения и на удивление тихой: колеса по ней катились легко и бесшумно, но в московских условиях торцы быстро сгнивали и потому также не прижились.
С 1870-х годов на проезжую часть некоторых улиц стали класть асфальт. До этого в конце 1830-х попытались делать асфальтовые тротуары, но рецептура покрытия в то время была несовершенна и, как писал современник, «в летний жар асфальт размягчался и прилипал к подошвам гуляющих по тротуару, а в зимнее время трескался от стужи»[82].
Прокладывали и чинили асфальтовые мостовые обычно в летнее время; асфальт варили прямо на месте работ в огромных чанах. Жар и вонь от асфальтовых чанов в жаркие летние дни были совершенно невыносимы, и это, между прочим, способствовало распространению моды на подмосковные дачи, куда стали рваться уехать даже не особенно состоятельные жители. Ночью в котлах на остывающей асфальтовой массе повадились спать бездомные и бродяги — традиция, сохранявшаяся и в XX веке, почти до 1930-х годов.
При всех экспериментах, производившихся с мостовыми, их было, во-первых, совершенно недостаточно: даже перед Первой мировой войной замощено в Москве было всего 67 улиц, а в конце XIX века таковых было около пятидесяти. Во-вторых, там, где мостовые были, они отличались по большей части прескверным качеством. Доходило до того, что заезжие иностранцы спрашивали: «Почему Москву мостят камнем острием вверх?» — они были уверены, что это делается специально для каких-то тайных целей.
Вплоть до середины XIX века мощение входило в обязанность домовладельцев, а те справлялись с этой повинностью как бог на душу положит. Где-то отмостка была получше, где-то похуже; встречались и хозяева, которые по ночам тихонько воровали булыжник из мостовой соседа, чтобы залатать прорехи в собственном мощении. В результате большинство улиц, даже Тверская, изобиловало ямами. Полиция обязана была следить за мощением, но вовремя данная взятка часто способна была закрыть ей глаза на любую неисправность. Особенно плохи были мостовые перед церквами и казенными зданиями, и здесь даже полиция была бессильна. Если к плохому мощению добавить традиционную «горбатость» проезжей части (чтобы вода лучше стекала), то нетрудно себе представить, в какой ад превращалась езда по таким мостовым. Извозчичьи пролетки прыгали по камням и выбоинам и летали по ухабам, так что иногда у пассажиров возникало что-то вроде морской болезни. Велик и реален был и риск вылететь на ходу из экипажа.
Очистка мостовых от снега и льда также входила в обязанность домовладельцев или, скорее, их дворников, но и здесь далеко не все были исправны, и зимой ухабистость улиц даже возрастала. Там же, где хорошо убирали, могли возникнуть иные проблемы: «Если затем (после уборки) не было снегопада, то тяжелые полозья саней царапали по булыжнику, и тяжелые возы застревали, особенно при подъеме в гору»[83]. Весной наступала распутица и длилась, в зависимости от погоды, иной раз до шести недель, и наиболее благоразумные из московских обывателей, если позволяли жизненные обстоятельства, старались в это время вообще не покидать домов.
Тротуары мостили несколько лучше мостовых. Если в начале XIX века проходы для пешеходов еще чаще представляли собой деревянные мостки, наподобие тех, что в наши дни устраивают вокруг строек, то уже в середине века появились тротуары из плит дикого камня (почему и именовались в московских низах «плитуварами»). Их устраивали приподнятыми над землей и отгораживали от проезжей части темно-серыми, усеченно-конической формы каменными (а иногда и деревянными) тумбами. Особенной надобности в тумбах не имелось: на высокие тротуары экипажи и так не могли заехать; так что использовали их в основном, расставляя поверху плошки во время иллюминации.
На окраинах, где мощение вообще было скорее воображаемым, вместо тумб вкапывали в землю простые деревянные столбики. Вот от них практической пользы было больше. «Столбики эти то и дело подгнивали и рассыпались гнилушками или похищались наибеднейшими из самих же обывателей для отопления их убогих жилищ, и в таком случае оставляли после себя яму, не слишком глубокую, но все же достаточную для того, чтоб в вечернем мраке или ночной тьме попасть в нее ногой и оказаться с переломом, вывихом или, по крайней мере, ушибом», — писал Д. А. Покровский[84]. В 1890-х большинство тумб за ненадобностью стали уничтожать.
Еще и в конце столетия, когда мощением и благоустройством улиц ведала городская управа, состояние их было далеко от идеала, тем более что для интенсивной в эти годы прокладки подземных коммуникаций улицы постоянно разрывались и делались непроходимыми.
В общем же на протяжении почти всего девятнадцатого столетия большинство переулков, даже в центре, было вовсе не мощено, летом зарастало травой и полевыми цветами, а в глубоких колеях там застаивалась вода. Поскольку же по большинству московских улиц езда вообще была слабая, то и там обочины мостовых и откосы тротуаров тоже зарастали травой, которой вполне хватало для выпаса обывательских кур и коз, а порой и коров. Пейзаж в итоге получался совершенно сельский, что еще больше способствовало репутации Москвы, как «большой деревни», и такой же первобытный.
Совершенным захолустьем было еще и во второй половине века Лефортово, где царили почти деревенские нравы. Д. А. Покровский вспоминал, каким глухим местом были в 1860-х годах окрестности Покровской улицы (нынешней Бакунинской). Между Нижней и Средней улицами (нынешней Энгельса и Большой Почтовой) шли в то время два переулка, именуемые местными жителями Поповым и Дьяконовым — там действительно находились жилища этих двух духовных особ, несущих службу в Ирининской церкви. «Оба они (переулка)… располагались по склону довольно крутой горы. (…) Так как они не имели ни мостовых, ни тротуаров, ни фонарей и сверх того спускались по косогору, то и можно понять, какого роду пути сообщения они представляли собой даже летом, в сухую пору. Что же бывало в них весной, осенью и особенно зимой, при наличности снежных сугробов и обледенелых тропинок, для отважных путешественников, того ни изобразить, ни понять с надлежащею ясностью невозможно. Достаточно упомянуть, что когда на Нижней улице в первые годы генерал-губернаторства князя Долгорукова случился весною сильный пожар, и князь Владимир Андреевич счел нужным сам посетить место несчастия, то, несмотря на совершенно сухую погоду, его коляска, не привычная к переездам по таким отчаянным захолустьям, потерпела серьезное крушение. (…) Его сиятельство вынужден был сойти с экипажа и четверть версты, отделявшие его от пожара, пройти пешком».
Впечатление, произведенное на обывателей этим губернаторским визитом, было потрясающим. Полиция с ужасом ждала головомойки; домовладельцы опасались понуждений к замощению переулков. «Однако все эти страхи оказались напрасными: князь посмеялся, пошутил с частным приставом на счет дикости стороны, которою он заведует, дождался приезда нового экипажа и уехал с пожара другой дорогой, оставив и полицию, и обывателей на жертву недоумению и страху, которые так и не оправдались»