Повседневная жизнь Парижа во времена Великой революции — страница 31 из 59

«На гильотину!».

Мы прибыли в аббатство… Пять-шесть походных кроватей, занятых таким же количеством людей, — вот первое, что я увидала в темной комнате. Проходя через нее, я заметила, что все зашевелились, встали, и сторожа мои заставили меня подняться по узкой и грязной лестнице: мы пришли в помещение тюремщика, нечто вроде маленькой гостиной, где он предложил мне сесть в мягкое кресло. Комиссары прошли в соседнюю комнату, велели записать свои распоряжения и, кроме того, дали еще словесные приказания. Тюремщик[200] слишком хорошо знал свое дело, чтобы буквально исполнять то, что не было обязательным; это был честный, деятельный, любезный человек, вносивший в исполнение своих обязанностей все, чего можно желать во имя справедливости и человеколюбия. «Какой завтрак желаете вы получить?» — спросил он. «Воды с сиропом».

Комиссары удалились; я завтракаю, в то время как поспешно устраивают комнату для моего ночлега, куда меня и переводят. «Вы можете, милостивая государыня, пробыть здесь весь день: я не могу сегодня отвести для вас помещения, потому что скопилось очень много народа; вам поставят кровать здесь же, в салоне». Я благодарю, улыбаясь, меня запирают… вот я и в тюрьме!».

В тот же вечер ей пришлось переменить место своего заключения: «…тюрьма была переполнена страдальцами; поскольку в комнате, отданной мне, могло поместиться более одной кровати, то меня, чтобы оставить в одиночестве, вынуждены были запереть в крошечную комнатушку. Пришлось переселиться туда. Мне кажется, что окно этого нового помещения выходит туда, где стоит часовой, стерегущий главные ворота тюрьмы: всю ночь слышу я громовой голос, который кричит: «Кто идет? Стрелять буду!»»[201].

Госпожа Ролан решила провести с пользой время своего заключения. «Если я пробуду здесь полгода, — пишет она, — то хочу выйти отсюда упитанной и свежей и приучить себя довольствоваться лишь супом и хлебом». И она выработала для себя режим, не столько из экономии, хотя тогда жизнь в тюрьме стоила очень дорого, сколько для того, чтобы убедиться, «до какой степени воля человека может ограничить его потребности». Через несколько дней она отказалась от завтрака и заменила свой шоколад хлебом и водой; потом она стала довольствоваться за обедом куском простого мяса с зеленью; вечером ела немного овощей без всякого десерта; она стала пить пиво, чтобы отвыкнуть от вина, а потом перешла на воду. Была ли она так счастлива в своем заключении в аббатстве, как ей хочется нас убедить? В этом позволительно сомневаться. Госпожа Ролан несколько кокетлива и желает предстать перед потомством в привлекательном виде. Поэтому она старательно записывает, что она сумела «так красиво установить цветами и книгами унылую каморку, куда ее поместили, что Лавакери говорил: «Я теперь буду называть эту комнату павильоном Флоры». Надо признать, что для тюремщика это был очень изящный мадригал»[202].

Утром 22 июня госпожа Ролан была выпущена на свободу, но 24-го вечером ее снова схватили и заключили в тюрьму Сен-Пелажи. Там ее сразу подчинили общему режиму. «Корпус, отведенный для женщин, — пишет она, — разделен длинными, очень узкими коридорами, по одной стороне которых расположены камеры, подобные той, в которой меня поместили. Так я живу под одной крышей и одной жизнью с пропащими женщинами и убийцами, отделенная от них лишь тонкой перегородкой… Каждая каморка запирается на ключ, и каждое утро приходит человек, чтобы отомкнуть громадный замок, причем он нахально смотрит, лежите вы или уже встали. Тогда обитательницы камер сходятся в коридорах, на лестницах, в маленьком дворике или в сыром и вонючем зале — достойном месте сбора этой накипи общества… И такое помещение было приготовлено для достойной супруги честного человека! Если это награда, которую здесь на земле получает добродетель, то пусть не удивляются тому презрению, которое я чувствую к жизни»[203].

Бедная Манон! Она все еще верит, что пьедестал, на который она себя возвела, вселяет кому-то уважение! Насмешки «Папаши Дюшена» не смогли раскрыть ей глаза на то, что добродетель, которой она так гордится и о которой слишком много говорит, обратится вскоре в обвинение против нее и ее друзей.

Исключительно жаркая июльская погода делала жизнь в камере невыносимой. Бедная женщина закрывала решетку своего окна вместо штор газетами и старалась освежить воздух, оставляя на ночь открытым окно. И все же она изнемогала до такой степени, что жена тюремщика согласилась принимать ее в своей гостиной в послеполуденное время. Госпоже Ролан удалось поставить там свое фортепьяно, игрой на котором она иногда развлекалась. Верный Боек приносил ей цветы из Ботанического сада; довольно часто ее навещали Гранире и Шампаньо. Вскоре добрая госпожа Бушо поместила ее в просторной комнате нижнего этажа. Узница получила разрешение устроить эту комнату по своему вкусу. Она поставила на окно куст жасмина, а у кровати пианино; она привела свое жилище в тот чистый и аккуратный вид, который так нравился ей… Но присутствие жандарма под окном, лай трех больших собак, конура которых помещалась поблизости, соседство комнаты, где пили и ели сторожа — все это ежеминутно напоминало ей о ее положении; тогда она стала оплакивать судьбу народа, «в свободу которого теперь уже невозможно верить». Тут-то она признала, что Платон был совершенно прав, сравнивая демократию «с чем-то вроде базара, с аукционом власти». Увы! Насколько более великой казалась бы потомству эта несчастная женщина, если бы для того, чтобы видеть все вещи в настоящем их свете, она не ждала, пока ее посадят в тюрьму, где она почувствует себя несчастной. Но нет — пока она жила во дворце, играла известную роль, она признавала революцию великим и благодетельным явлением; она нашла ее отвратительной и презренной, лишь когда не смогла больше извлекать из нее ни славы, ни пользы. Вот почему помимо воли мы остаемся безучастными к ее страданиям.

1 ноября в тот самый час, когда могильщик кладбища Мадлен заканчивал зарывать яму, куда только что свалили тела жирондистов, госпожу Ролан перевели из тюрьмы Сен-Пелажи в Консьержери. Это была ее третья и последняя тюрьма, где ей оставалось страдать еще восемь дней. Прибытие ее вызвало сенсацию… «Комната госпожи Ролан сделалась убежищем мира среди этого ада[204]; если она спускалась во двор, присутствие ее водворяло там порядок и тишину. Эти несчастные, над которыми никакая сила не имела более власти, стихали из боязни обеспокоить ее. Она оказывала помощь наиболее нуждающимся и всем давала советы, утешала, ободряла. Она ходила, окруженная женщинами, которые толпились вокруг нее, как вокруг доброго божества. Совсем иначе относились эти потерянные женщины к Дюбарри[205], с той они обращались грубо, как с равной».

Где помещалась она в Консьержери? Жильцы этого мрачного здания сменялись так быстро, что невозможно было запомнить, где именно обитал каждый из них. Без сомнения, ее поместили над переходами женского двора, в той части первого этажа, коридор и тесные кельи которого не изменились в течение столетия[206]. Ведущая туда узкая лестница сохранила до сих пор те самые железные перила, которых касались руки госпожи Ролан — и стольких других! Если правда, что ей удалось добиться помещения в одиночную камеру, то, вероятно, ей отвели самую маленькую из всех, то есть ту, которая теперь значится под номером 4. Там провела она свои последние дни.

Не без волнения входишь в эту тесную комнату, почти коридорчик, где бедная Манон должна была пролить так много слез… если она плакала. В амбразуре окна, выходившего как раз на ту камеру, где раньше жила королева, стоял ее стол, где она писала последние свои страницы: «Описание моего процесса и допроса, которым он начался» и «Проект защиты перед трибуналом». До самого конца она думала о потомстве. Здесь стояла ее кровать; здесь она сама совершала свой предсмертный туалет.

Настал роковой день. Это было 8 ноября; погода стояла пасмурная и холодная. В это утро официальный «крикун», вызывавший на суд заключенных, подошел к решетке с бумагой в руке: список был короткий, в нем значилось всего два имени.

— Ламарк! — крикнул он.

Из рядов заключенных вышел бледный от ужаса человек, лицо его исказилось, губы были судорожно сжаты, глаза от страха широко раскрылись. Он с трудом сделал несколько шагов, и тюремщики подхватили его.

— Гражданка Ролан! — продолжал вызывать тюремщик.

Ее успели предупредить: она ждала у решетки женского двора, где собирались женщины, вызываемые на суд. Она тщательно оделась: на ней было белое кисейное, английского покроя платье, отделанное блондами и подпоясанное черным бархатным кушаком. Прическа ее была очень изящна: она надела простую и элегантную шляпу-чепчик, и ее прекрасные волосы ниспадали на плечи. Лицо казалось оживленнее, чем обыкновенно. Она была ослепительно свежа, и улыбка играла на ее губах. Поддерживая одной рукой шлейф своего платья, она протянула другую толпе женщин, спешивших поцеловать ее… Один старый тюремщик по имени Фонтене, сохранивший доброе сердце, несмотря на тридцать лет своего жестокого ремесла, со слезами на глазах открыл ей двери…

Остальное известно. В тот же день, в половине пятого пополудни, она села в тележку. Ее товарищ по казни изнемогал под гнетом смертельного ужаса. Тогда произошла неслыханная вещь: она стала разговаривать с этим несчастным, вкладывая в слова свои столько тепла и сочувствия, что они немного ободрили его. Речь ее звучала так весело, так радостно, что вызывала порой улыбку на устах того, кто, как и она сама, должен был сейчас умереть. Подъехав к эшафоту, она сказала Ламарку: «Взойдите первым, у вас не хватит сил перенести зрелище моей казни!».