Вскрытие тела Друга народа произведено было гражданином Дешаном, главным хирургом госпиталя Милосердия, на другой же день после его смерти, 14 июля, в том же доме, где жил Марат, на первом этаже описанного нами выше здания на улице Кордельеров[323]. Бальзамирование было произведено немедленно. Но так как живописец Давид проектировал в античном духе программу похорон, на которых на передвижной эстраде должно было появиться голое, театрально задрапированное тело трибуна, то набальзамировали лишь нижнюю часть туловища и ноги; хирурги не прикасались к груди и лицу Марата, «так как их надлежало показать его согражданам». Но природа делала свое дело, и от этого плана пришлось отказаться. Стало невозможно даже заканчивать бальзамирование в квартире Марата — так быстро шло разложение. Препарирование сердца и внутренностей происходило ночью в саду Кордельеров, и вокруг хирургов жгли ароматические травы, бросавшие зыбкий свет на эту мрачную картину. Четыре ученика сняли труп с кровати, где он находился, и положили его в свинцовый гроб, не закрывая его. На другой день, 15 июля, останки Друга народа были перенесены в церковь. Пришлось отказаться от плана выставить его у дома, где совершилось убийство, в силу различных причин.
Дело происходило на заре; толпа, стоявшая у дома со вчерашнего дня, устала и разошлась, и улица почти совсем опустела. Под светлым небом, уже заалевшим от первых лучей восходящего солнца, шли ритмическим тяжелым шагом шесть человек — они переносили закрытое простыней тело к церкви монастыря. Для этого снова открыли двери портала на улице Обсерванс, закрытые в течение последних двух лет, — те самые двери, что были украшены статуей Людовика Святого в венце из гербовых лилий со скипетром правосудия в руке. Марата положили в одном из приделов на помосте из досок, в ожидании возведения алтаря, который сооружался специально для этой цели[324]. В это время Давид хлопотал об устройстве официальной церемонии. Он приказал выстроить на середине церкви эстраду высотой в сорок футов, украшенную трехцветными обоями. На этот алтарь положили тело, покрытое влажной простыней, которая должна была изображать мраморные складки античной тоги. Чтобы заглушить запах тления, вокруг катафалка неустанно жгли благовонные курения и поливали его духами. По одну сторону поставили ванну, по другую — положили окровавленную рубашку трибуна. Затем раскрыли двери. Толпа, в продолжение всего дня не перестававшая стекаться на это зрелище, с восхищением глядела на груды книг, сваленные в боковых приделах. Говорили, что это все произведения Марата, и восторгались плодовитостью его ума. А это были книги, перенесенные сюда из монастырской библиотеки в ожидании отправки их в какое-нибудь общественное книгохранилище.
Было решено, что Друг народа будет погребен под скалистым холмом в старинном саду монастыря. Дорога из церкви до могилы была короткая — каких-нибудь сто шагов; но это затруднение преодолели тем, что кортеж пошел кружным путем, так что толпа могла развернуться и рассыпаться по многим пунктам. Церемония началась во вторник 16 июля, часов в шесть вечера. Тело Марата покоилось на особом ступенчатом ложе, которое несли двенадцать человек[325]. Вокруг траурного катафалка шли девушки в белых платьях и юноши с ветвями кипариса в руках. За ними следовал Конвент в полном составе; затем шли городские власти, за ними толпа, разделенная на группы, каждая со знаменем своей секции. Этот огромный кортеж двигался в беспорядке, в котором один снисходительный современник нашел «что-то величественное». Вероятно, это был неописуемый хаос. Траурное шествие прошло по улице Кордельеров, по улице Тионвиля (прежде Дофина), перешло Новый мост, проследовало по набережной де ля Феррайль, вернулось через мост Ошанж, поднялось до Французского театра и оттуда вернулось в сад Кордельеров. Когда оно достигло сада, было уже за полночь. Толпа любопытных, теснившаяся в узких улицах, собиравшаяся у дверей, наполнявшая балконы и взобравшаяся даже на крыши, смотрела на это странное погребальное торжество, участники которого распевали на патриотические мотивы революционные песни. Через каждые пять минут на Новом мосту раздавались пушечные выстрелы. Наконец чернь, опьяненная жарой и пылью, ввалилась в монастырь Кордельеров через двери напротив улицы Готфейль, прошла под бывшим дортуаром служащих, у подножия строгих стен существующей еще и теперь трапезной и проникла в сад, где угасали огни слишком рано зажженной иллюминации.
Скульптор Ж Ф. Мартен придумал вместо памятника поставить на могиле каменный холм, изображающий кусок гранитной скалы — символ непоколебимой силы Друга народа. Между двумя камнями было проделано отверстие, которое вело в подземелье, закрывавшееся железной решеткой. Над этим живописным входом была временно поставлена урна, в которой лежало сердце того, кто так любил отечество[326]. Два других металлических ящика должны были стоять по сторонам гроба: в одном из них хранились почки мученика, в другом — остальные внутренности. По предложению Дюфурни творения неутомимого журналиста также положены были в его могилу. Над холмом, покрывавшим последнее прибежище Марата, стояло нечто вроде четырехугольной пирамиды, увенчанной урной со следующей надписью:
Вокруг всего памятника посажены были цветы и кустарники: тело опустили у входа в подземелье, и начались нескончаемые речи. В течение всей ночи при свете факелов, укрепленных на ветвях деревьев, «листья которых слегка волновались, отражая и рассеивая мягкий свет», толпа не переставала подходить к саду Кордельеров и дефилировать мимо могилы[328].
Когда все зрители разошлись, в присутствии хирурга Дешана был поднят гроб, временно поставленный у входа в подземелье. К двум часам ночи он был окончательно закрыт, затем его спустили в склеп под памятником и заделали вход камнями. Через день после этого (18 июля) состоялось торжественное перенесение в Клуб кордельеров сердца Марата; двадцать четыре члена Конвента и двенадцать членов Коммуны присутствовали на этой особой церемонии. При этом процессия опять шла кружным путем; на этот раз она проходила через Люксембургский сад. В разных местах были устроены уличные алтари, причем для украшения их каждый приносил все лучшее, что у него было[329].
Урна была подвешена к своду бывшего зала Богословия под аплодисменты всех членов клуба. Сердце Друга народа, которое при жизни оставалось недоступным для всех чувств, кроме ненависти, казалось, заражало своей желчью, злобой и фанатизмом всех членов клуба. В их числе были Венсан, Ронсен, Проли, Дюбюиссон, Перейра, безумный Клоотц — этот немец, бывший, по словам одного панегириста, величайшей личностью Французской революции, Моморо, сделавший из своей жены богиню Разума, а главное, Эбер, ужасный «Папаша Дюшен», мало-помалу занявший первое место в этом удивительном совете[330]. Здесь мы не будем ни писать историю Клуба кордельеров как политического кружка, ни изучать влияние, которое он оказал на революцию, но личность Эбера должна на минуту занять наше внимание. Этот монстр обладал очень приятной наружностью: он был прекрасно сложен, и лицо его имело открытое, веселое и приветливое выражение. «Под устрашающей маской его скрывались самая привлекательная наружность и самые изящные манеры»[331].
Деженетт, главный хирург Восточной армии, земляк и друг Эбера, которому он помогал в то трудное время, когда будущий демагог еще только готовился к своему великому будущему и продавал контрамарки у дверей театров, оставил нам превосходную характеристику Эбера как человека. «Я встретил, — пишет он, — на Гревской площади, или, вернее, под арками Сен-Жана своего земляка и почти одноклассника Эбера, который выразил радость по поводу нашей встречи, а также рассказал, как часто он сожалел о том, что меня не было в столице в первые дни революции. «Вы, наверное, сыграли бы выдающуюся роль, — говорил он мне, — но приехали, когда все уже кончилось; я живу довольно близко отсюда на улице Сент-Антуан, напротив переулка того же имени, который выходит на улицу Короля обеих Сицилий. Я занимаю маленькую квартиру на третьем этаже. Я прекрасно помню вашу постоянную доброту и все, чем я вам обязан; я говорю о деньгах, которые вы мне так великодушно ссужали. Не смею напоминать, да и не могу сосчитать всех денег, что вы так часто платили за меня рестораторам на улицах Паршеминери, Масон и Карусели. Без вас и добрейших Баризо с улицы Нуайе я давно бы умер с голода… Я не могу, милостивый государь, сказать вам точно, в какие часы я бываю дома, хотя почти ежедневно обедаю у себя и был бы счастлив и польщен, если бы вы пожаловали ко мне. Вы можете быть уверены, что во всякое время застанете дома мою жену, так как я женат. Госпожа Эбер — бывшая монахиня обители Зачатия в Сент-Оноре, она молода и чрезвычайно умна. Несмотря на ее горячий патриотизм, она осталась очень набожной, и, так как я нежно люблю ее, то не мешаю ей в этом отношении и ограничиваюсь шутками на этот счет»»[332].
Деженетт не замедлил явиться по приглашению. Он вошел в чистенькую, со вкусом обставленную квартиру, украшенную прелестными гравюрами. Гражданка Эбер[333] отдыхала после хлопот по приготовлению обеда: это была мирная, приятная, буржуазная обстановка, представлявшая странный контраст с отвратительными писаниями