Повседневная жизнь Парижа во времена Великой революции — страница 9 из 59

где лежали ее венчальное платье и голубой фрак Леба, который был на нем в день их свадьбы. Она предложила в уплату за портрет эти реликвии — все, что она имела. Обмен состоялся: следующей ночью бедная вдова принесла свои платья и получила желанное сокровище.

Ламартин рассказал эту трогательную историю, и мы заимствуем ее у него, хотя и знаем, с какой осторожностью надо относиться к большинству его сообщений. Его книга «Жирондисты», в сущности, не что иное, как дивная поэма, в которой истину очень часто заменяет вдохновение. Но в том, что касается семейства Дюпле, он в виде исключения является одним из самых верных и самых точных историков, и вот почему: перед тем как была пущена в продажу «История жирондистов», в «Насьональ» были помещены некоторые отрывки из этой книги. Они появились в виде фельетонов под заглавием «Отрывки из частной жизни Робеспьера». Появление этих страниц дало повод к законным сетованиям со стороны господина Филиппа Леба, сотрудника Института и сына члена Конвента. Он написал своему знаменитому коллеге, выразив сожаление, что, прежде чем напечатать эти страницы, Ламартин не дал их прочесть ему и его матери, госпоже Леба, которая была еще жива. Ламартин послал корректуру своей книги г-ну Леба, который исправил страницы, касающиеся частной жизни Робеспьера и Дюпле, и в его редакции мы и читаем их теперь. Следовательно, в этом пункте «История жирондистов», за исключением некоторых противоречий[51], заслуживает полного доверия. Ламартин не только принял к сведению поправки Филиппа Леба, но сделал больше: он попросил Беранже представить его самой госпоже Леба, родной дочери Дюпле, побывал у нее, и рассказ об этом свидании представляет собою одну из прекраснейших страниц его книги. «Я нашел госпожу Леба, — пишет он, — подобной женщинам Библии после разрушения Вавилона. Удалившись от общения с живыми людьми, она в своей маленькой квартирке на улице Турнон беседует со своими воспоминаниями, окруженная фамильными портретами… Портретами своих сестер, из которых самая красивая должна была выйти замуж за Робеспьера, самого Робеспьера, любившего щеголять в нарядных костюмах, представляя контраст с санкюлотом в куртке, деревянных башмаках и красном колпаке — символом народной нищеты и равенства, воспетых якобинцами. Чудный портрет во весь рост Сен-Жюста, этого Барбару террористов и Антиноя якобинцев,[52] красовался в золоченой раме у стены, в простенке между пологом кровати и дверью, и служил напоминанием о том культе, которым молодая девушка окружала память самого обольстительного из последователей трибуна смерти.

…Молодая девушка стала женщиной, матерью, вдовой; она сделалась старше годами и лицом, бесследно исчезла былая красота, но в ней незаметно ни одной черты старческой дряхлости. Постоянная, глубокая, хоть и успокоенная с годами печаль сообщила ее резким чертам какую-то особую окаменелость. Вся она как бы застыла, сосредоточившись на одной идее и одном чувстве — идее абстрактной, чувстве твердом, но не мрачном.

Она встретила меня доверчиво… Она допустила меня в свое уединение и разрешила мне перелистывать страница за страницей все сохранившиеся в ее удивительной памяти неистощимые и живые воспоминания о подробностях частной и общественной жизни Робеспьера. Сен-Жюст также занимает большое место в ее воспоминаниях. Мне представляется, что до своего брака с Леба юная дочь подрядчика Дюпле, домохозяина Робеспьера, мечтала сделаться женою молодого и прекрасного проконсула, фанатического приверженца этого Магомета с антресолей[53], когда революция завершится, наконец, той сентиментальной идиллией, которую Сен-Жюст и его учитель думали насадить на месте искорененного неравенства и разрушенных эшафотов… Каждый раз, когда наш разговор касался Сен-Жюста, голос госпожи Леба становился мягче, выражение лица — нежнее, и взор ее, загораясь энтузиазмом, поднимался от портрета к потолку, как бы посылая немой упрек небу, разрушившему некую сладкую надежду[54], одним ударом топора отделив эту голову ангела-истребителя от плеч двадцатисемилетнего борца».

Элеонора Дюпле также пережила революцию на сорок лет. Она удалилась в уединение, в каком-то ужасе скрывая свою жизнь и культ того, из кого сделали главное пугало революции и кого она сильнее полюбила мертвым, чем живым. Она смотрела на себя как на его вдову и всю жизнь носила траур. Напротив, Шарлотта Робеспьер, легкомысленная и беспечная, сделала из своего имени доходное, но отнюдь не почтенное употребление. Посаженная в тюрьму на несколько дней после Девятого термидора, она вскоре была выпущена на свободу и не постыдилась принять из рук термидорианцев пенсию в 6 тысяч франков, которую постепенно уменьшили до полутора тысяч. Пенсию эту ей выплачивали все сменявшие друг друга правительства до ее смерти в 1834 году. Эта выплата режимом Реставрации пенсии сестре Робеспьера дала пищу многим романтическим догадкам. Впрочем, Шарлотта нежила уединенно — она завела много знакомств и, кажется, осталась в хороших отношениях с семьей Леба. По крайней мере, такой вывод можно сделать из воспоминаний, сохранившихся о ней у одного нашего современника, г-на Жюля Симона.

В одной из своих статей, напечатанных в «Тан», он пишет: «Однажды, завтракая у своего профессора истории, господина Филиппа Леба, я увидал, что в салон вошла хорошо сохранившаяся старая дева, одетая приблизительно так, как одевались во времена Директории. Туалет ее не был роскошен, но отличался изысканной опрятностью. Госпожа Леба (бывшая девица Дюпле) и ее сын относились к ней с глубочайшим почтением, почти как к коронованной особе. Во время завтрака она говорила мало, была вежлива и держала себя гордо. «Как она вам понравилась?» — спросил Леба, когда мы остались вдвоем в его кабинете. — «Но кто она?» — «Как? Я вам не сказал? Это сестра Робеспьера». Я был в то время учеником младших классов школы».

Что же касается Мориса Дюпле, который приглашением к себе Робеспьера навлек на свою семью столько трагических событий, то его жизнь прошла более бурно. Если он не вкусил власти, то, по крайней мере, испытал радость известности: судья в Революционном трибунале, домохозяин могущественнейшего из членов Конвента, тесть влиятельного депутата, он имел большое значение. Немногие касающиеся его воспоминания, написанные восторженными апологетами Робеспьера, чрезмерно льстят ему и все, в большей или меньшей степени, не заслуживают доверия. В действительности это был добрый буржуа, соблюдавший свои интересы, озабоченный своими делами, немного педантичный, честный, гордый той ролью, которую ему приходилось играть. Несчастье его заключалось в том, что он так старательно вошел в эту роль, что не смог вовремя сбросить с себя этой туники Несса, ставшей роковой! Конечно, Девятого термидора его посадили в тюрьму и после судили вместе с Фукье-Тенвилем и судьями Революционного трибунала. Нет никакого сомнения, что если бы ужасный закон Прериаля был еще в силе, Дюпле пришлось бы близко познакомиться с палачом, но террор уже шел на убыль. Теперь судьи давали себе труд вникать в дело и находили время для допроса подсудимых Столяр был оправдан. Вероятно, хотя бы в этот день он не слишком сожалел о гибели своего предполагаемого зятя и о крушении его политических теорий…

Но он лишь наполовину воспользовался этим уроком. Твердо решив больше себя не компрометировать, он так и не смог победить в себе желания быть чем-то. Он продолжал принимать оставшихся в живых друзей своего жильца, по крайней мере тех из них, незначительность которых позволяла им не скрываться. Он часто видался с Дарте, с бывшим маркизом д’Антонелем, с соседом Дидье, открывшим слесарную мастерскую на улице Оноре, и с Буонарроти, этим потомком Микеланджело, оживлявшим в доброе время до Термидора четверги госпожи Дюпле своей игрой на клавесине. Они говорили о политике, оплакивали реакцию и слабость, в которую впала Республика, но, конечно, не было с ними тех, которые раньше придавали своими дивными речами стройные формы их небесным мечтам.

Участвовали ли Дюпле и его кружок в заговоре Бабёфа?[55] Это очень вероятно, хотя и отрицалось многими. Во всяком случае, однажды, когда рыночные носильщики были заняты разгрузкой зерна у бывшей церкви Успения, обращенной в продовольственные магазины, на улице случился переполох. Оказалось, что полицейские арестовали Бабёфа при выходе из дома. Какого именно дома? Это так и осталось неизвестным. Раздались крики «шпионы!». Собравшаяся толпа кинулась на полицейских, Бабёф опрокинул двоих из них и бежал. Он скрылся у некоего каретника по имени X., жившего близ дома Дюпле, в здании, также принадлежавшем монастырю Зачатия. Жена каретника починила платье Бабёфа, разорванное во время свалки, а слесарь Дидье взялся ночью помочь бегству заговорщика. Через несколько дней Дидье, оба Дюпле, Бабёф, Буонарроти, Антонель, Дарте и еще тридцать человек были арестованы в качестве участников «Заговора равных» и три месяца спустя предстали перед Вандомским верховным судом.

Оба Дюпле, отец и девятнадцатилетний сын, были оправданы. Но протокол судебного процесса сообщает о них удивительные известия. Гражданин Шарль Жан Тьебо, привратник дома Зачатия, утверждал, например, что дочери Дюпле были дружны с Дидье, что они довольно часто приходили к нему по вечерам и оставались там очень поздно, до половины двенадцатого и до двенадцати часов ночи[56]. Дюпле, со своей стороны, говорит, что познакомился с Буонарроти лишь во время тюремного заключения после Девятого термидора, что, без сомнения, неверно. К тому же у Бабёфа были найдены бумаги, указывающие на то, что Дюпле служил посредником между ним и его сообщниками в городе Аррасе. В случае, если бы заговор удался, Дюпле должен был занять должность муниципального чиновника Парижской коммуны, а его сын — повторим, девятнадцати лет, — получил бы ни много ни мало пост министра финансов! Правда, ввиду того, что Гракх Бабёф в своем проекте конституции отменял деньги, этот пост должен был обратиться в простую синекуру. После казни Бабёфа Дюпле замкнулся в частной жизни и притих. Утверждают, что Дюпле разорили жертвы, приносимые им народному делу. Я думаю, что это преувеличено. Революция причинила ему, как и всем коммерсантам, значительные убытки, но он не впал в нужду, если смог в IV году приобрести дом, который нанимал раньше. Он заплатил за него 38 тысяч франков.