Повседневная жизнь Пушкиногорья — страница 16 из 67

ной роли сплетника. С этого момента он решил, что непременно будет драться с Толстым, как только судьба сведет их вместе. Репутация же у Федора Ивановича была самая злодейская. Он был прекрасным стрелком, и молва приписывала ему множество дуэльных побед со смертельным исходом. «Убитых им, — пишет мемуаристка, — он сам насчитывал 11 человек. И он, как Иоанн Грозный, аккуратно записывал имена их в свой синодик»[110]. Из двенадцати детей, которые родились в семье Ф. И. Толстого, десять умерли во младенчестве. По мере того как у него умирали дети, он вычеркивал из синодика по одному имени убитых им на дуэли. Оставалось в живых две дочери. Когда же умерла прелестная семнадцатилетняя дочь Сарра, которую он очень любил, Толстой, как рассказывают, кинулся к своему синодику, вычеркнул из него последнее имя и радостно воскликнул: «Ну, слава тебе, Господи! Хоть мой курчавый цыганенок будет жив!»[111] Понятно, что к дуэли с таким человеком нужно было подготовиться особенно тщательно. Забегая вперед, упомянем, что дуэль между Толстым и Пушкиным не состоялась. Как только Пушкин приехал в Москву, спешно призванный из ссылки новым императором, 8 сентября 1826 года, он велел передать Толстому вызов. Дуэли помешало тогда лишь случайное отсутствие Толстого в Москве. Впоследствии благодаря усилиям друзей они примирились.

Помимо подготовки к поединку с Толстым, Пушкин, как вспоминал об этом много лет спустя А. Н. Вульф, «был решительно помешан на Байроне», завидовал его легендарной физической силе и старался развить в себе некоторые способности, которыми отличался английский поэт. «…Чтобы сравняться с Байроном в меткости стрельбы, — сообщал Вульф, — Пушкин вместе со мною сажал пули в звезду над нашими воротами»[112]. Вероятно, в этом свидетельстве Вульфа есть большая доля истины. По воспоминаниям О. С. Павлищевой, Пушкин, узнав о смерти Байрона, отслужил по нему панихиду. Действительно, 7 апреля 1825 года[113] Пушкин попросил отца Иллариона Раевского, священника Вороничского храма, отслужить по нему не панихиду, а заупокойную литургию[114]. «Мой поп, — сообщает Пушкин П. А. Вяземскому, — удивился моей набожности и вручил мне просвиру, вынутую за упокой раба божия боярина Георгия»[115]. Через год была заказана и вторая поминальная служба. Как видим, эти события приходятся как раз на время пребывания Пушкина в Михайловском и свидетельствуют о том, что личность и судьба Байрона продолжали волновать его не меньше, чем во время южной ссылки. В уже цитированном стихотворении «К морю» Пушкин вспоминает Байрона вслед за Наполеоном как символическую фигуру эпохи:

И вслед за ним, как бури шум,

Другой от нас умчался гений,

Другой властитель наших дум.

Исчез, оплаканный свободой,

Оставя миру свой венец.

Шуми, взволнуйся непогодой:

Он был, о море, твой певец.

Забавно, как высокие романтические устремления поэта смешивались «с обычаями жителя подмосковной деревни»[116] — сходное обвинение сам Пушкин адресовал поэту К. Н. Батюшкову, перечитывая в Одессе сборник его стихов[117]. О. С. Павлищева замечает, что и пристрастие к печеному картофелю, возможно, связано не столько с личными вкусами Пушкина, сколько с его стремлением подражать умеренности Байрона[118].

Впоследствии, в эпоху, когда европейский романтизм уже казался Пушкину анахронизмом и фигура Байрона потеряла былую привлекательность, он вспомнил о своем увлечении в повести «Выстрел». Фигура мрачного и загадочного Сильвио, который отличался в полку необычайной меткостью, имеет общую черту с самим прародителем романтизма — лордом Байроном: «Главное упражнение его состояло в стрельбе из пистолета. Стены его комнаты были все источены пулями, все в скважинах, как соты пчелиные. Богатое собрание пистолетов было единственной роскошью бедной мазанки, где он жил. Искусство, до коего достиг он, было неимоверно, и если б он вызвался пулей сбить грушу с фуражки кого б то ни было, никто б в нашем полку не усумнился подставить ему своей головы». В «Выстреле», однако, образ романтического героя выписан со значительной долей иронии: Сильвио имеет только один талант — умение безошибочно попадать в цель, но никогда этот талант не использует, его существование посвящено не высокой цели, а мелочной идее мести, его сердце закрыто для человеческих чувств: любви, сострадания и милосердия, он живет только для эгоистического упоения своей властью, да и смерть Сильвио в битве под Скулянами, памфлетно уподобленная гибели Байрона, — скорее эпизод театрального фарса, чем событие осмысленной человеческой жизни. Однако очевидная и актуальная для Пушкина связь между образом байронического героя и его умением метко стрелять ощущается в сюжете «Выстрела». В Михайловском этот комплекс был еще лишен для Пушкина иронического освещения.

Вернемся к пушкинскому посланию, адресованному А. Н. Вульфу:

Лайон, мой курчавый брат

(Не михайловский приказчик),

Привезет нам, право, клад…

Что? — бутылок полный ящик!

Лайон — это английское (влияние Байрона!) прочтение слова лев (lion), которым Пушкин подменяет собственно имя брата, Льва Сергеевича. Что за приказчик упомянут в стихотворении, откуда и почему не он, а именно брат Лев должен был привезти ящик бутылок в Михайловское для дружеской пирушки?

Приказчиком в Михайловском в это время был Михаил Иванович Калашников — бывший крепостной Петра Абрамовича Ганнибала, теперь перешедший во владение к Пушкиным. Он происходил из «элитарной» крестьянской семьи, которой тоже, конечно, пришлось поколесить по разным имениям вслед за разделами имущества и дележом собственности между потомками А. П. Ганнибала. Известно, однако, что отец М. И. Калашникова был тоже старостой (или приказчиком) у Иосифа Абрамовича, родного деда Пушкина. Михаил Калашников был женат, имел большую семью и хорошую репутацию; ему, совсем еще молодому крестьянину, родители Пушкина доверили фактическое управление имением. Не секрет, что он этого доверия не оправдал, хозяйству в имении нанес большой ущерб, крестьян обирал и притеснял, а помещиков обманывал и обворовывал. Таких успехов он добился, конечно, не сразу, а с течением времени. Наибольших — пожалуй, уже не в Михайловском, а в Болдине, куда был переведен как раз во время ссылки Пушкина.

Понятно, что в годы, о которых мы ведем наше повествование, никаких магазинов и лавок, где можно было бы купить необходимые для барина товары, в Михайловском, как и в других окрестных населенных пунктах, не существовало. За провизией и другими товарами ехать нужно было в Опочку, Псков или даже Петербург. Это дело поручалось, как правило, Михаилу Калашникову, однако купить он мог не всё, да и абсолютного доверия ему, видимо, не было. Такие интимные поручения, как покупка вина или книг, могли быть доверены только близкому человеку. Не случайно письма Пушкина брату после его отъезда из Михайловского густо пересыпаны всевозможными просьбами. Глушь, в которой поэт оказался, полностью оторвала его от цивилизации, поэтому нужда возникала во всем. В одном из первых писем «Лайону» в начале ноября 1824 года Пушкин просит: «Пришли мне: 1) Œuvresle-Lebrun, odes, éléglesetc, — найдешь у St. Florent; 2) Серные спички; 3) Карты, т. е. картежные <…>. 3) „Жизнь Емельки Пугачева“. 4) „Путешествие по Тавриде“ Муравьева. 5) Горчицы и сыру; но это ты и сам мне привезешь»[119]. Просьба «прислать» — означает передать с Михаилом Калашниковым. Все пункты более или менее понятны — выпадают из списка только спички, которые были изобретены европейцами лишь в начале 1830-х годов, а в России вообще появились после смерти Пушкина. С. С. Гейченко описывает, как выглядело то, что Пушкин называет спичками: «Спичкой у нас вообще называлась маленькая лучинка. Для того чтобы она лучше горела, конец ее смазывали <…> серой. В конце XVIII века появились в России своеобразные зажигалки („аллюметт“) — нечто вроде закрытых металлических или стеклянных лампад, в которых теплился огонек и куда через специальные отверстия просовывались спички-серянки, посредством которых можно было достать огня. Были эти „зажигалки“ о нескольких спичках, футляры были в виде вазочек с художественной отделкой»[120]. Буквально в следующем письме Пушкин просит брата: «Еще комиссия: пришли мне рукописную мою книгу да портрет Чаадаева, да перстень — мне грустно без него; рискни — с Михайлом»[121]. Через полгода ничего не меняется: «Душа моя, горчицы, рому, что-нибудь в уксусе — да книг…»[122] Собственно, так, с оказиями, осуществлялось почтовое сообщение.

Следующие строки из письма Вульфу заключают временную и пространственную перспективу:

Запируем уж, молчи!

Чудо — жизнь анахорета!

В Троегорском до ночи,

А в Михайловском до света <…>

Село Тригорское получило свое название от гористого берега Сороти, на которой оно раскинулось. Его владелица Прасковья Александровна Осипова (по первому мужу Вульф) была сильной женщиной с определенной раз и навсегда системой взглядов. В феврале 1824 года она второй раз овдовела и вынужденно приняла на себя все хозяйственные и домашние заботы. Пушкина она полюбила и приняла в дом как родного с первого его появления в Тригорском. Она была старше его почти на 20 лет, годилась ему в матери. Как пишет П. В. Анненков, «Пушкин имел на нее почти безграничное влияние. Все его слова и желания исполнялись ею свято. Он платил за это благорасположение постоянным выражением безграничной дружбы…»