[294]. Написать Александрову историю пером Курбского Пушкину было не суждено. Во-первых, то забавное обстоятельство, что самодержец всероссийский «цензировал», по выражению Вульфа, его сочинения, не могло способствовать реализации этого замысла. Во-вторых, со временем, посравнив да посмотрев «век нынешний и век минувший», Пушкин пришел к иным выводам и стал относиться к прошедшему царствованию куда более снисходительно.
Известно, что 1 сентября 1827 года Пушкин отправился в Тригорское и застал там А. Н. Вульфа и его сестру Анну Николаевну за составлением письма их общей кузине Анне Петровне Керн. С нею Пушкина связывали уже не только воспоминания лета 1825 года, но и новая встреча в Петербурге, произошедшая совсем недавно. Пушкин не мог не поучаствовать в написании этого шуточного послания. Приведем его полностью, поскольку оно хорошо рисует не только стиль отношений между молодежью в доме П. А. Осиповой, но и бытовые подробности их жизни.
Письмо начинает А. Н. Вульф: «Точно, милый мой друг, я очень давно к тебе не писал; главнейшая причина была та, что я надеялся ежедневно ехать в Петерб., но теперь, когда я вижу, что сия желанная минутка не так скоро приближится, я решился тебе снова написать обо мне. Судьбе угодно, чтобы прежде, нежели я вступил на опасную стезю честолюбия, я бы поклонился праху предков моих, как древние витязи севера, оставляя родину, беседовали на могилах отцов своих, — коих в облаках блуждающие тени — прости, мой ангел, я было хотел себя сравнить с Оссиановыми героями и уже был на пути, — но сестра (Анна Н. Вульф. — А. С.-К.), которая, стоя перед зеркалом, взбивала кудри, дала мне заметить, как хорошо у ней правая сторона взбита, и тем прервала полет моей фантазии, и
[рукою Анны Н. Вульф:] Не могу вытерпеть, чтобы не прервать его поэтического рассказа, и чтоб не сказать тебе, что ты обязана сему двум тарелкам орехов, которые он съел для вдохновения et cela par simpathie [неразб.] dans la lettre que tu mangeais des pâtés et lui — mange des noisettes et des pomraes etc. etc.[295]
[Рукою Ал. H. Вульфа:] Ты видишь, что сестра не дает
[Рукою Пушкина:] Анна Петровна, я вам жалуюсь на Анну Николавну — она меня не цаловала в глаза, как вы изволили приказывать. Adieu, belle dame.
Весь ваш
Яблочный Пирог.
[Рукою Ал. Н. Вульфа:] равно как и А. П<ушкин> мне сказать тебе, без дальних околичностей, что я на сих днях еду в Тверь, а после, когда бог поможет, и к Вам, в Питер. Вот тебе покуда несколько слов. Приехав в колыбель моей любви, я напишу тебе более. Здравствуй!
1 Сент. 827. Тригорск.
Распечатав пакет, ты найдешь на нем вид Тригорского, написанный А. С. П<ушкиным>. Сохрани для потомства это доказательство обширности гения знаменитого поэта, обнимающего всё изящное»[296].
Среди разнообразной шутливой болтовни, которой наполнено это послание, отметим язвительную остроту Анны Николаевны о яблочных пирогах. Смысл ее легко расшифровать, посмотрев на шуточную подпись Пушкина. Ревнуя Пушкина к кузине, Анна Николаевна не упускает случая кольнуть ее.
Вид Тригорского, сделанный рукой Пушкина и призванный свидетельствовать о разносторонности его таланта, к сожалению, не дожил до нашего времени.
На обратном пути из Михайловского в Петербург 14 октября 1827 года на станции Залазы, около Боровичей, Пушкин случайно встретился с партией арестантов, в их числе был его лицейский товарищ В. К. Кюхельбекер. Его перевозили из Шлиссельбургской крепости в Динабургскую. На следующий день Пушкин записал: «Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, в фризовой шинели… Увидев меня, он с живостию на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга — и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством — я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга, — но куда же?»[297] Через три года после этой встречи В. К. Кюхельбекер писал Пушкину из Динабургской крепости: «Помнишь ли наше свидание в роде чрезвычайно романтическом: мою бороду? Фризовую шинель? Медвежью шапку? Как ты через семь с половиною лет мог узнать меня в таком костюме? вот чего не постигаю!»[298] Отчасти, вероятно, эта тяжелая встреча отразилась в последних строках стихотворения на очередную лицейскую годовщину: 17 октября Пушкин приехал в столицу, а 19-го отмечался лицейский праздник. Приветствие друзьям в 1827 году звучало так:
Бог помочь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы,
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!
Бог помочь вам, друзья мои,
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море
И в мрачных пропастях земли!
В 1836 году Пушкин получил от Кюхельбекера письмо, в котором содержалось стихотворное послание друзьям «19 октября». Освобожденный уже из крепости и отправленный на поселение, Кюхельбекер вспоминал общую лицейскую дату и благодарно отвечал Пушкину[299]:
Чьи резче всех рисуются черты
Пред взорами моими? — Как перуны
Сибирских гроз, его златые струны
Рокочут… Песнопевец, это ты!
Твой образ свет мне в море темноты.
Твои живые, вещие мечты
Меня не забывали в ту годину,
Когда, уединен, ты пил кручину.
Когда и ты, как некогда Назон,
К родному граду простирал объятья,
И над Невою встрепетали братья,
Услышав гармонический твой стон…
Так с михайловскими воспоминаниями таинственным образом связалось имя еще одного друга Пушкина, с которым судьба свела его на дороге и вызвала эту поэтическую перекличку.
Из Михайловского Пушкин вернулся в Петербург, где преимущественно жил теперь с весны 1827 года. Еще совсем недавно Пушкин, насильно удаленный из Северной столицы, рвался в нее. Теперь, по меткому выражению Ю. М. Лотмана, его держат в Петербурге «как на привязи»[300]: «Пушкин это чувствовал и не раз был готов „удрать“ из Петербурга в деревню»[301].
Мысль о побеге из столицы навязчиво преследует поэта. «Признаюсь, сударыня, шум и сутолока Петербурга мне стали совершенно чужды — я с трудом переношу их»[302], — пишет он П. А. Осиповой в самом начале 1828 года. В феврале того же года он уведомляет своего московского корреспондента С. А. Соболевского: «Я собирался к вам, мои милые, да не знаю, попаду ли: во всяком случае в Петербурге не остаюсь»[303]. Отсутствие стихов Пушкин объясняет М. П. Погодину вынужденным сидением в Петербурге: «Правда, что и посылать было нечего; но дайте сроку — осень у ворот; я заберусь в деревню и пришлю вам оброк сполна»[304]. В конце года поэту все же удается вырваться из столицы сначала в тверское имение Полторацких Малинники, потом в Москву. Ненадолго показавшись в Петербурге, он уезжает снова — на этот раз на Кавказ, в действующую армию, не уведомив об этом А. X. Бенкендорфа. Вернувшись, Пушкин получает от него суровый выговор: «Государь император, узнав по публичным известиям, что Вы, милостивый государь, странствовали за Кавказом и посещали Арзерум, высочайше повелеть мне изволил спросить Вас, по чьему повелению предприняли Вы сие путешествие»[305]. Ощущение несвободы, необходимость отчитываться в каждом шаге создают для Пушкина невыносимую ситуацию, при которой Петербург не может восприниматься им по-прежнему.
Осенью 1829 года Пушкин начинает прозаическое произведение, которое осталось в черновиках, было опубликовано П. В. Анненковым с большими купюрами только в 1857 году и получило редакторское название «Роман в письмах». Герой «Романа в письмах» Владимир рассуждает вполне в духе фонвизинского Стародума: «Вот уже две недели как я живу в деревне и не вижу, как время летит. Отдыхаю от петербургской жизни, которая мне ужасно надоела. Не любить деревни простительно монастырке, только что выпущенной из клетки, да 18-летнему камер-юнкеру — Петербург прихожая, Москва девичья, деревня же наш кабинет. Порядочный человек по необходимости проходит через переднюю и редко заглядывает в девичью, а сидит у себя в своем кабинете. Тем и я кончу. Выйду в отставку, женюсь и уеду в свою саратовскую деревню. Звание помещика есть та же служба»[306]. Это знаменитое рассуждение героя во многом совпадает с мнением самого Пушкина: здесь есть и мысль о пресыщенности петербургской жизнью («шум и сутолока Петербурга мне стали совершенно чужды»), и воспоминания о собственном восприятии Петербурга в лицейские годы («монастырка, только что выпущенная из клетки»), и размышления о долге дворянина, и мечта о женитьбе и последующем отъезде в деревню. Эта последняя тема достигнет вершины своего развития в последние семь лет жизни поэта.
1830-е годы
Образ города, погрязшего в грехе, и образ томящегося в нем одинокого и отверженного человека, в 1830-е годы становятся частыми в произведениях Пушкина разных жанров. Это и поэма «Медный всадник», и экфрасис к картине А. П. Брюллова «Последний день Помпеи» — «Везувий зев открыл…», и стихотворение «Странник» 1835 года, в котором героем будет обретено спасение, осмысленное как непременное бегство за пределы города. Город не отпускает его, пытается удерж