Повседневная жизнь Пушкиногорья — страница 51 из 67

[437]. Это сравнение с актером или писателем в отношении Гейченко работает как нельзя лучше. Писателем, собственно, он и стал со временем, его перу принадлежат живые художественные зарисовки пушкинского быта на Псковщине и бесценные мемуарные свидетельства. Актером он был всегда: работая в петергофских дворцах, создал первый проект театрализованной экскурсии. В пояснении к нему рекомендовал: «…внести в комплексный показ пространственных искусств, представленных в музеях-дворцах, демонстрацию искусств временных (музыку, литературу, балет, драматическое представление), доводя тем самым основной метод музейной экспозиции — синтетический показ — до его предельной полноты и выразительности»[438].

И впоследствии об искусстве перевоплощения Гейченко ходили легенды. Он умел мгновенно войти в роль, заговорить голосом персонажа, из подручных средств сделать себе импровизированный «костюм», вернее, обойтись его деталями. Однако перевоплощение было полным, и секрет заключался в игровой, артистической натуре этого человека, в чем-то родственной складу гениального хозяина Михайловского, чрезвычайно способной к мгновенной и талантливой импровизации. В. Я. Курбатов свидетельствует о том, что «в семейных альбомах Гейченко его самого можно найти и царем Максимилианом, и „грузином“, и деревенским гармонистом»[439]. Эти качества жили в нем с молодых лет, нисколько не умаляя профессионализма музейщика, экспозиционера, хранителя, искусствоведа, специалиста по эпохе.

Естественно предположить — и это подтверждается фактами, — что Гейченко в музейном коллективе Петергофа занимал совершенно особое положение. В 1925 году 22-летнего молодого человека назначают хранителем Дворца-музея Николая II в Александрии, который, конечно, был под угрозой уничтожения. Чтобы спасти дворец, необходимо было быстро предпринять решительные меры. Вместе с другим талантливым сотрудником, А. В. Шеманским, Гейченко разрабатывает план экспозиции «Крах самодержавия», для ее реализации ему удается заполучить два полуразрушенных вагона царского поезда, в котором 2 марта 1917 года на Псковском вокзале произошло отречение Николая II от престола. К 1930 году в них была восстановлена внутренняя отделка, и вагоны, поставленные на территории Александрии, стали гвоздем новой экспозиции.

Фактически каждый год стараниями Гейченко открывались новые выставки разнообразной тематики: история дворцовых переворотов, история дворянского быта, бюджет царского двора, война и техника, садово-парковое искусство и др. В соавторстве с А. В. Шеманским Гейченко написал и издал путеводители по петергофским дворцам, выступал с выездными лекциями, проводил экскурсии. Вся эта плодотворная деятельность оборвалась в 1937 году, когда были арестованы директор Петергофа Н. И. Архипов и А. В. Шеманский, соратник и соавтор Гейченко.

Из Петергофа пришлось уйти. Два года Гейченко работал в Русском музее, с 1939 года — в музее Пушкинского Дома, оттуда был отправлен в научную командировку в Михайловское — место псковской ссылки Пушкина. Но надолго задержаться на новом месте Гейченко не пришлось. 13 июля 1941 года его самого арестовали по ложному обвинению в антисоветской пропаганде. Обвинение стало результатом доноса. Неосторожное высказывание о том, что советские ученые «отгорожены от западной культуры китайской стеной» было иезуитски истолковано как восхваление западной демократии. Приговор Гейченко получил классический: по статье 58–0, часть 2 — десять лет ИТЛ с дальнейшим поражением в правах на пять лет за «антисоветскую пораженческую пропаганду»; дальше последовал этап в закрытом товарном вагоне фактически без воды и еды, в Северо-Уральский лагерь. Гостеприимный ГУЛАГ распахнул перед ним свои объятия. Работал Гейченко на лесоповале в нескольких километрах от лагеря. Этот вид лагерной работы красноречиво описывал в «Архипелаге ГУЛАГ» А. И. Солженицын: «Снег — по грудь. Ты лесоруб. Сперва ты собой утопчешь его около ствола. Свалишь ствол. Потом, едва проталкиваясь по снегу, обрубишь все ветки (еще их надо искать в снегу и топором до них добираться). Всё в том же рыхлом снегу волоча, все ветки ты снесешь в кучи и в кучах сожжешь (а они дымят, не горят). Теперь лесину распилишь на размеры и соштабелюешь. И норма тебе на брата в день — пять кубометров, а на двоих десять. <…> Уже руки твои не поднимают топора, уже ноги твои не переходят. В годы войны (при военном питании) звали лагерники три недели лесоповала — сухим расстрелом. Этот лес, эту красу земли, воспетую в стихах и в прозе, ты возненавидишь! Ты с дрожью отвращения будешь входить под сосновые и березовые своды! Ты еще потом десятилетиями, чуть закрыв глаза, будешь видеть те еловые и осиновые кряжи, которые сотни метров волок на себе до вагона, утопая в снегу, и падал, и цеплялся, боясь упустить, не надеясь потом поднять из снежного месива»[440]. Говорить об условиях лагерного быта и самоощущении человека в сталинском лагере мы здесь не будем. Скажем только, что за два года Гейченко приобрел богатый опыт выживания в аду.

Он был досрочно освобожден 29 июля 1943 года с направлением в Красную армию, а вот официально реабилитирован только в 1992-м, за год до своей смерти. В августе — октябре 1943 года проходил обучение в военных учебных полевых лагерях. С ноября воевал минометчиком в минометной роте 1236-го стрелкового полка 372-й стрелковой дивизии на Волховском и Ленинградском фронтах. Это, конечно, был штрафбат, или штрафная часть в составе регулярного воинского подразделения, куда направлялись бывшие заключенные, чтобы «искупить свою вину кровью». Известно, что штрафникам поручались самые сложные операции, и смертность их в годы войны в пять-шесть раз превышала среднестатистические потери по армии. Однако при проявленной отваге и в случае ранения такой бывший лагерник мог получить и полное прощение.

Гейченко участвовал в Ленинградско-Новгородской наступательной операции в январе — феврале 1944 года. 9 февраля был тяжело ранен на территории Псковской области: разрывной пулей оторвана левая рука, осколочное ранение получила правая рука, пуля попала в ногу. В апреле 1944 года он был демобилизован по инвалидности. На этом война для Гейченко кончилась.

С 1944 года он жил в Тбилиси, где были в эвакуации его мать и сестра, работал ездовым в одном из эвакогоспиталей. Как он сам говорил об этом своем периоде — «без руля и без ветрил». Там встретил свою будущую жену Любовь Джалаловну Сулейманову. В начале 1945 года переехал в Ленинград, был восстановлен в должности старшего научного сотрудника Пушкинского Дома и 28 мая 1945 года назначен директором Михайловского музея-заповедника.

В 1987 году С. С. Гейченко писал о себе: «Мне идет на девятый десяток лет! Я видел и пережил в жизни все виды страха, горя, ужаса. Я пережил и радость труда, и радость нужной находки, открытия, созидания в науке и искусстве… Страдание было движущей силой многих лет моей жизни и в детские, и в юношеские, и в зрелые годы… Я жил в детстве в нищенской семье… Я чуть не умер от голода в годы гражданской войны… Во время боев под Новгородом я чуть было не утонул в реке Волхов… Во время войны потерял все, все, все, что накопил за годы самостоятельной трудовой жизни, — и книги, и художественные произведения, все свое имущество. <…> Все это укрепило мой дух»[441].


Новая жизнь

Представь, что война окончена, что воцарился мир.

Что ты еще отражаешься в зеркале. Что сорока

или дрозд, а не юнкер, щебечет на ветке «чирр».

Что за окном не развалины города, а барокко

города; пинии, пальмы, магнолии, цепкий плющ,

лавр. Что чугунная вязь, в чьих кружевах скучала

луна, в результате вынесла натиск мимозы, плюс

взрывы агавы. Что жизнь нужно начать сначала.

Эти строки Иосифа Бродского как нельзя лучше подходят для описания тех непростых чувств, которые, вероятно, испытал С. С. Гейченко, появившись на пепелище Михайловского в 1945 году. За исключением одного обстоятельства: за окном были развалины. И самого окна, из которого можно было взглянуть на них, тоже не было, как не было и дома, в котором мог бы поселиться директор заповедника. Как не было ни окрестных деревень, ни дорог, ни людей, ни средств, ни инструментов, ни материалов. «Дорога Новгородка — Пушкинские Горы была чудовищна, — вспоминал потом Гейченко свой путь в заповедник. — Она состояла из воронок и огромных котлованов от разорвавшихся авиабомб и снарядов. На некоторых участках покрытие ее было сделано из настланных деревьев, сильно измолотых автомашинами и танками… Кое-где копошились люди, пытавшиеся хоть немного подправить загубленное шоссе»[442].

Люди, жившие вокруг заповедника, в деревнях, еще носивших пушкинские названия, попали в страшную мясорубку войны и почти все лишились крова. Деревни были сожжены, домов в них не осталось. Возвращавшиеся на пепелище крестьяне жили в землянках, начинали разбирать немецкие блиндажи, которых в округе было множество, и строить из этих досок и бревен новые избы. Гейченко вспоминал: «…Такие простые вещи, как пила, топор, молоток и клещи, были тогда редкостью. Всё делалось как в древние времена, всё строилось „натуральным“ способом. Полы клались из жердин, крыши покрывались камышом, стены — глиной, окрашенной речным мелом»[443]. Точно такой же образ жизни вели и те, кто приехал в Михайловское восстанавливать заповедник. Может быть, только с той лишь разницей, что Гейченко чувствовал свою ответственность не только за собственную семью и даже не только за вверенные ему заповедные территории, но и за тех людей, которые окружали его в повседневном быту. Это происходило потому, что он знал, умел и мог больше, чем лишившиеся крова и средств к существованию крестьяне.