[470]. Конечно, за все эти дары, которыми были буквально осыпаны сотрудники заповедника, можно было простить Гейченко его странности, самодурства и несправедливость. Как ни крути, но вместе с самим Пушкиным он был genius loci заповедника.
Повседневность жизни в заповеднике, как и всякой другой, складывалась из будней и праздников. Будни замечательно описывал сам Гейченко в письмах друзьям. Давайте прислушаемся к нему:
«…К 15 генваря многострадальный дом Осиповых будет подведен под крышу. Колонны на обеих крыльцах уже поставили. Я с каждым днем все больше и больше убеждаюсь, что дом в Тригорском будет очень красивым, куда красивее Михайловского!» (6 января 1959).
«По понедельникам у нас электричество. В музее пускают в действие пылесосы и электрополотеры. И дома радости. Бабы включают утюги, плитки, чтобы гладить платье и варить варенье» (4 июня 1961).
«Дачники все разъехались, и в Михайловском стало очень тихо. Лишь дважды в день — с 9 до 11 и с 5 до 7 — прогуливаются туристы с турбазы. Сейчас, когда дни стали короткими, холодными, экскурсанты турбазы сидят в Ворониче и поедом едят дирекцию — за сырость, холод, за жизнь такую! Вот Заповедник по вечерам и развлекает этот народ, устраивая „пушкинские чтения“, литературные вечера, лекции, беседы и пр. пр. Я уже успел раз десять выступить» (31 августа 1961).
«Над Михайловским недавно пронесся ураган страшной силы. Он вывернул с корнями больше 70!!! старых сосен. Весь лес закидан сучьями и ветвями. У старого Ганнибаловского пруда в воду свалились два больших дерева» (предположительно декабрь 1961).
«Собираюсь во вторник ехать с тетей Шурой в Синск. Говорят, что там еще бытуют хорошие народные льняные изделия. Я ее туда уже послал. Вещи привезла хорошие. Теперь поеду сам. Поеду на лошади. Езды 40 верст. Я хочу в Тригорском вводную комнату (где будет вступительная часть экспозиции) отделать стены старинной льняной набойкой (фабрика-то была полотняная, и вообще это придаст помещению хороший колорит)» (25 февраля 1962).
«В Тригорском замки вставляют в двери. Скворечники новые повесили. Готовятся менять кровлю в михайловском доме. Доски строгаем. Часы солнечные что-то стали врать. Буду регулировать. <…> Саблю Вульфову сварили. Привезли, стали делать разные вольные движения, фехтовать, ударили клинком об дверь и опять сломали. Ух и матерщины было. Страсть!» (3 апреля 1962).
«Раскопал я каменную отмостку у алтарных абсид собора (напротив могилы Пушкина). Стало совершенно очевидным, что теперешняя безобразная куча земли и камня — дело совсем новое. Старая отмостка была на полтора метра ниже. Весною думаю навести здесь порядок. От этого собор станет выше, площадка у могилы стройнее и всё красивее и правильнее» (8 октября 1962).
«После немалого перерыва сознание мое вновь пришло в движение, и я пристрастился к продолжению написания своих научных работ по истории деревенской жизни великого анахорета А. С. Пушкина. И уже написаны главы:
Пушкин и бокс в Псковской деревне в 1824–1826 гг.
Влияние местных ягод брусники, морошки и клюквы на лирику Пушкина.
Кто брил Пушкина в годы Михайловской ссылки?
Тоска по хорошему табаку в неизданных письмах деревенских знакомых Пушкина неизвестным лицам» (октябрь 1962).
«Полным делом ведутся раскопки пушкинского погреба около домика няни, где, по свидетельству Парфенова, „Пушкин с утра жарил из пистолетов эдак раз по сто в день“. Получается интересно. <…> Ель-шатер в Тригорском заболела. Вчера весь день лазили вверх-вниз по стволу и очень расстроились» (9 мая 1963).
«Вчера еще раз проверял я остатки фундамента дома Калашниковых. Сверял размеры натуры с проектом восстановления. И вдруг… Под крайним восточным камнем неожиданно открылась яма. Это оказался погреб. На дне его лежал полуистлевший дубовый сундук. Осторожно открыв его, я нашел в нем интереснейшие вещи бытового характера: графин, рюмки, тарелки, дорожную чернильницу, куски кожи от предмета неизвестного назначения. На дне сундука лежала книга под 1726 годом „Юности честное зерцало“. В книгу были вложены несколько писем Калашниковых к Пушкину» (8 октября 1963).
«Дела государственные.
Новый домик наконец срубили.
Водопровод в гостиницу провели.
Во всех домах и музеях зимние рамы вставлены.
Лошадей на зимние квартиры перевели.
Колодец в Михайловском вырыли. Вода есть и немалая.
Цветники всюду перекопали. Привезли торф и навоз, и всё в землю вложили.
Закончили сажать молодые яблони и сливы. Акт составили и инвентаризацию провели.
Пруды очистили. Ивы проредили. Мусорный кустарник удалили.
Дорогу из Тригорского в Пушкинские Горы творят быстро.
Зимою будут засыпать насыпь гравием» (1 ноября 1964).
«А у нас в Михайловском снег все валит и валит. Деревья в саду сверкают, будто кто разукрасил их серебряными рыбками. Мороз сгибает своим жаром рыбью чешую, и вокруг пахнет пирогами с судаком и язем. Я хожу по саду, отаптываю приствольные круги и, как колдун, снимаю рыбок и бросаю льдинки в небо, и они стаей улетают вслед за снегирями и синицами. <…> По вечерам обхожу свои владения. Стою перед заветным крылечком, смотрю на конек кровли, на котором старая белая труба собирается взлететь к небу, но не смеет… За околицей, как всегда, темно, будто за Маленцом уже край света» (11 января 1967)[471].
Это небольшой по объему, но удивительный по разнообразию фрагмент из жизни заповедника 60-х годов, когда Гейченко был еще полон сил, когда запущенным им ходом шло воссоздание усадеб, когда почти каждый день приносил новые открытия, когда зачастую совершались чудеса, вроде неожиданной находки сундука Калашниковых в кладке фундамента, когда была еще жива легендарная ель-шатер, помнившая Пушкина, когда элементарные бытовые нужды (электричество, вода, транспорт) не удовлетворялись сами собой, а требовали вмешательства директора. Но именно поэтому из писем Гейченко хорошо видно, какой разносторонней деятельностью ему приходилось заниматься, и, конечно, не одному ему. Все сотрудники заповедника, подхваченные его созидательной энергией, двигались в таком же темпе и проявляли себя на таких поприщах, на которых в своей прежней жизни и представить себя не могли.
Работа с Гейченко требовала от них многого. С одной стороны, участия в физическом труде, брезговать которым было здесь не принято, с другой — творческого полета. В. А. Елисеева вспоминает, как сотрудники готовили поздравления директору в дни его рождения, сколько разнообразных талантов было при этом проявлено — художественных, литературных, сценических. «А еще был „музыкальный подарок“: Ирина Вантрусова (потом Парчевская) сочинила „кантату“, приспособив для этого случая стихотворение Пушкина 1819 года „Именины“ („Умножайте шум и радость…“), „положила“ ее на музыку бравурного марша, и, пару раз прорепетировав, молодая команда должна была имениннику подарить свое исполнение. Какой же был ужас (весь кураж пропал), когда именинник, предвкушая удовольствие от поздравления, привел в „Калашников“ (так называли Дом приказчика, где дислоцировались экскурсоводы) своих гостей, которых всегда много приезжало к нему на день рождения. А среди этих гостей был… Эдуард Хиль („Хиль и Хилиха“ — называл супругов Семен Степанович). Отступать было некуда. Под руководством „дирижера“ — Валеры Сандалюка — „кантата“ была исполнена. Особенно радостно и с деланым бесстрашием хор старался подхватить „припев“: „Наша жизнь — такая гадость, Семен Степанович, без вас“»[472].
С середины 1960-х годов Гейченко собирал колокола. Он был вообще в душе своей собирателем, хранителем — коллекционером. В его доме была знаменитая коллекция самоваров. Выставленные на террасе, они приковывали взгляды как случайно попадавших в дом туристов, так и гостей, знавших о пристрастии хозяина. Чай в доме тоже всегда подавался в самоваре. Коллекцию «медных самураев», заполнивших террасу, можно и сейчас увидеть через стекла наглухо закрытого директорского дома.
Колокола были другим, более публичным, пристрастием Гейченко. Он собирал их повсюду, вез из окрестных городов и деревень, из старых развалившихся церквушек, доведенных советской властью фактически до полного уничтожения, из разоренных монастырей, из Москвы. Говоря серьезно, это не было в чистом виде коллекционирование. Гейченко хотел — впрочем, модальность нужно употреблять здесь другую: скорее, мечтал — о том, чтобы возродить звонницу в Святогорском монастыре. После закрытия монастыря в 1924 году все колокола были сняты и реквизированы, с того самого времени колокольня стояла пустой и безгласной. Если же представить себе на минуту звуки, которые мог слышать из своего распахнутого окна в Михайловском Пушкин, то колокольный звон среди них был самым очевидным, самым громким и самым привычным звуком повседневности. Возрождение этого звона обещало добавить еще одну краску в картину созданного Гейченко мира, еще на один шаг приблизить его к пушкинскому быту-бытию.
Однако о водружении колоколов на звонницу Святогорского монастыря в 60–70-х годах действительно можно было разве что мечтать. А покуда эта ситуация была неизменной, Гейченко потихоньку припасал колокола и колокольцы разных голосов и размеров и располагал их на самодельной звоннице во дворе своего дома. В. М. Звонцову он писал: «Сим извещаю тебя, что сегодня из Усвят, что на границе Витебской губернии, привезли бронзовый колокол баритонового тона. Красив как молодой дьякон. Как только подвешу, точно определю тон — сообщу тебе о его музыкальных свойствах и какие слова на колоколе написаны»[473]. А через несколько дней, повесив колокол и опробовав его, Гейченко сообщает: «Звон густой, приятный, но не ахти какой басовитый, чуточку ниже тоном, чем тот, что некогда привез я из Островского района (времен царя Ивана IV). Трио баритонов получается потрясающее, а когда все четырнадцать гудят одновременно — получается нечто ростовское»