Повседневная жизнь Пушкиногорья — страница 59 из 67

Весна!.. Послушник, торжествуя,

С котомкой удирает в путь.

Его душа, свободу чуя,

Готова ввысь улепетнуть…

Благодаря имени Пушкина всякий литератор — почетный гость в Святых Горах, и отчасти этому обстоятельству я обязан доброму гостеприимству, которое мне оказали в монастыре, поместив меня в покоях отсутствующего настоятеля. Сам по себе монастырь небогат и номеров, специально приспособленных для приезжающих, не имеет.

27–28 июня. Во время обедни зашел на могилу Пушкина. Боже мой, какой это мирный и поэтический уголок! Прямо от памятника видна старинная, обветшавшая от времени часовенка, за ней леса и поля, а из окон монастыря вместе с кадильным фимиамом несутся трогательные звуки «Херувимской»… Тишь да гладь, да Божья благодать!.. Много-много, если внизу под горой простучит телега мужика… Невольно припоминается отрывок, найденный в черновиках Пушкина, очевидно, набросанный под впечатлением осеннего вида святогорского кладбища:

Стою печально на кладбище,

Гляжу — кругом обнажено

Святое смерти пепелище

И степью лишь окружено.

И мимо вечного ночлега

Дорога сельская лежит:

……………………телега

……………………стучит.

К сожалению, бродя по кладбищу, наткнулся на стих уже совсем не пушкинский, начертанный на памятнике какой-то Устиньи Тимофеевны, умершей, однако, в 1884 году:

Покойся, сердцу дорогая,

До звука ангельской трубы,

Тогда увидимся с тобою

В пределах радости судьбы!

Очевидно, даже на протяжении полувека соседство Пушкина не оказало существенного влияния на местную поэзию.

Вернувшись в покои настоятеля, я кстати поинтересовался заглянуть в имеющуюся при монастыре «Книгу для записывания посетителей». Из нее явствует, что инициатива паломничества на могилу Пушкина принадлежит нашему почтенному академику Л. Н. Майкову, который там был в июне 1896 года. Затем следуют записи профессора Глазенапа и профессоров Юрьевского университета Шмурло и Петухова. Всего в 1896 году могилу посетило шестнадцать человек, в 1897-м — восемь человек, в 1898 году — тринадцать (из них восемь членов какого-то велосипедного кружка), и только в мае 1899 года число записей доходит до полусотни. <…>

30 июня. Сегодняшнее утро посвятил беглому осмотру Михайловского и Тригорского. Как передать то счастливое волнение, которое испытывал я, подъезжая к знаменитому Михайловскому домику… И — первое, что мелькнуло в моем воображении, — трогательная картина Ге «Пушкин в селе Михайловском», снимок которой, вот уже слишком двадцать лет, украшает стену над моим письменным столом.

И сейчас же мелькнула другая картина, еще более реальная и еще более трогательная, нарисованная самим И. И. Пущиным… 11 января 1825 года. Опальный дом, занесенный снегом, едва виден и в снежных сугробах, перед самым домом увязли чьи-то незнакомые сани… <…>

Теперь, спустя семьдесят пять лет, посетителя охватывает невольное разочарование. Благодаря бывшему управляющему наследников поэта Громову, которого вернее бы назвать «Разгромовым», камня на камне не осталось от дорогой старины… Даже стоявшая в лесу на пути к Михайловскому старинная часовня, в которой старики Пушкины, по исконному помещичьему обычаю, служили напутственный молебен в дни отъезда из имения, часовня весьма чтимая окрестными крестьянами… И та варварски снесена с лица земли. Одна местность вокруг все та же — живописная, улыбающаяся, очаровательная…

«Вот холм лесистый…», а вот широко раскинувшееся у его подножия озеро Малинец…

Как во времена Пушкина, так и теперь

Через его неведомые воды

Плывет рыбак и тянет за собой

Убогий невод…

Но, увы, знаменитых трех сосен, что стояли «одна поодаль, две другие друг к дружке близко»… уже нет… «Две другие» были истреблены по случаю какого-то пограничного спора, а та, что стояла «поодаль», — разбита бурей в 1895 году… Остаток ее, хранящийся в Михайловском, в сарае, мне обязательно показал нынешний управляющий Пушкиных В. В. Черниговский. Тут же около, к стене сарая, прислонена большая доска — доска знаменитого пушкинского биллиарда… Почему она прислонена к стене сарая… а не к стене Пушкинского музея — довольно-таки непонятно, как многое, впрочем, на Руси!.. В соседнем сарае хранится также редкость, никем почему-то до сих пор не отмеченная: черная широкая долгушка с высоким кузовом, на которой везли тело Пушкина со станции Остров. <…>

К сожалению, управляющий ничего не мог мне сообщить, что будет далее с домом Пушкина, после его поступления в казну. Опальный дом, заново перестроенный, свежевыкрашенный, с лоснящимися полами и чисто вымытыми окнами, но без признака какой-нибудь обстановки внутри, своей пустынностью производил весьма удручающее впечатление, и вид его точно спрашивал: «Что-то, господа, со мной теперь будет?!» Около него, тревожно посматривая на мою незванную ревизию, шептались две какие-то старухи из бывшей челяди Г. А. Пушкина, прожившие, как оказалось, полвека при доме и вопрошавшие уже живыми голосами: «Что-то с нами будет?!» Под впечатлением этого грустного недоумения, я сел в тарантас и двинулся далее на Тригорское…

Дóрогой мой ямщик, состоявший во время Пушкинского праздника кучером земского начальника и потому судивший о Пушкине несколько свысока, свез меня в сторону к поселку Савкино, откуда я взобрался на большую гору, господствующую над всею местностью и представляющую из себя величавый остаток древнего сторожевого вала — живописный пункт, на котором Пушкин одно время мечтал построить себе жилище. Об этом обстоятельстве за верное сообщил мне мой ямщик, и подтверждение чему я нашел затем в одном из писем Пушкина к Прасковье Александровне Осиповой… <…>.

Полунасмешливо прищурясь, ямщик передал мне, между прочим, старинную молву о том, как Пушкин сочинял свои стихи: «будто в саду у него была пригната такая особая хитрая беседка, вся уставленная по полкам бутылями наливки, — Пушкин, значит, хлоп стаканчик, другой… и пошел писать!» — нелепая сказка, державшаяся еще в тридцатых годах в Болдине, о чем сам Пушкин сообщает в одном из своих писем к жене из Болдина с обычным своим благодушием. Непонятная вещь, каким образом могла она не только пережить Пушкина, но даже перекочевать из Нижегородской губернии в Псковскую!..

Когда показалось вдали Тригорское, я не мог не выразить вслух моего восторга по поводу вообще красоты здешней местности. Ямщик мой привычным оком окинул очаровавший меня пейзаж, и, помахивая кнутом, снисходительно заметил:

— Ничаво, слава Богу — много хороших местов, где Пушкин мог собе сочинение иметь!

— Это что налево… Воронич?.. А направо, кажется, река Сороть!..

— Это точно — налево Воронич, а направо Сорть. И добавил полунасмешливо: — А только сначала совсем иначе было, в старину то исть. Был, значит, просто город Ворона и река Сорока… а это уж господа такую приятность себе сделали, чтобы старину по-новому окрестить, по-барскому! — Он обдернул подол своей поношенной, табачного цвета рубахи и лихо подхлестнул лошадей, очевидно, чтобы придать некоторую торжественность нашему въезду в Тригорское.

О Тригорском так много писано и переписано, что мне не приходится внести в мою записную книжку ничего нового… Остается только подтвердить лишний раз то удовольствие, которое испытывали все паломники Тригорского, найдя в нем, в противоположность Михайловскому, трогательные остатки старины. Благодаря любезности молодого человека, сына нынешнего арендатора Тригорского, я имел возможность осмотреть все в подробности, начиная с полированного столика, за которым занимался Пушкин и с которого его поклонницы ободрали всю клеенку, до любимого места поэта на берегу красавицы Сороти; видел даже толстый седлообразный сук, на котором любил сидеть Пушкин… Между прочим, в гостиной, на столе, я нашел очень интересный карандашный портрет Пушкина, мало известный и без подписи художника, но кстати сказать, весьма схожий с тем реальным описанием наружности Пушкина, который сделала Акулина Ларионовна[483]. Вообще, в доме в Тригорском, целый маленький музей вещей, напоминающий о Пушкине… И очень жаль, если он почему-нибудь разрознится, а не попадет в один общий большой Пушкинский музей, которому рано или поздно должно возникнуть в Петербурге по примеру Суворовского!..

С этими золотыми мечтаниями я покинул гостеприимное Тригорское, где каждый уголок напоминает Пушкина и где бессмертные строфы великого поэта обвеяны не менее бессмертной музыкой Глинки и Чайковского… Надо было спешить в Святые Горы, чтобы кое-как занести в свою записную книжку и прибраться заблаговременно в дальний путь…

Простите, мирные дубравы!

Прости, беспечный мир полей!

Константин ПаустовскийМихайловские рощи

(1935)[484]

Не помню, кто из поэтов сказал: «Поэзия всюду, даже в траве. Надо только нагнуться, чтобы поднять ее».

Было раннее утро. Накрапывал дождь. Телега въехала в вековой сосновый лес. В траве, на обочине дороги, что-то белело.

Я соскочил с телеги, нагнулся и увидел дощечку, заросшую вьюнком. На ней была надпись черной краской. Я отвел мокрые стебли вьюнка и прочел почти забытые слова: «В разны годы под вашу сень, Михайловские рощи, являлся я».

— Что это? — спросил я возницу.

— Михайловское, — улыбнулся он. — Отсюда начинается земля Александра Сергеича. Тут всюду такие знаки поставлены.

Потом я натыкался на такие дощечки в самых неожиданных местах: в некошеных лугах над Соротью, на песчаных косогорах по дороге из Михайловского в Тригорское, на берегах озер Маленца и Петровского — всюду звучали из травы, из вереска, из сухой земляники простые пушкинские строфы. Их слушали только листья, птицы да небо — бледное и застенчивое псковское небо. «Прощай, Тригорское, где радость меня встречала столько раз». «Я вижу двух озер лазурные равнины».