Логика жизни в огромной и, в сущности, бедной империи была иной. Крестьянам приходилось платить за многие вещи, которыми они не пользовались. Возможно, если бы их спросили, они бы отказались финансировать полярные экспедиции или первые паровозы. Сама возможность существования европеизированного государственного аппарата и культуры Нового времени в России обусловливалась взиманием по копейке колоссальных средств с людей, которые жили в патриархальной простоте. Большинство из них не имело тех потребностей, которые власть пыталась удовлетворить до отношению к себе и образованным горожанам. Избавленные от поминутных взяток чиновников, они тем не менее не были избавлены от их произвола.
С самого начала своего существования «высшая полиция» занималась проверками деятельности местных чиновников, подобными той, которая описана в «Ревизоре». Так, в 1827 году ее внимание было привлечено к Ярославской губернии. Там вскрылось мошенничество, доселе неведомое в остальной империи. Жандармский полковник Н. П. Шубинский донес Бенкендорфу о существовании целой сети по торговле рекрутами: казенные крестьяне покупали у помещиков людей, чтобы сдавать их за себя, когда приходила очередность отправиться в армию. Для этого хозяин выписывал на имя крепостного документ об освобождении, который не давался мужику на руки. Потом «вольного хлебопашца» вписывали в семью государственного и, когда приходил срок, составляли прошение, согласно которому тот добровольно отправлялся служить за другого человека[429].
Без деятельной помощи чиновников такая пирамида не могла бы существовать, прежде всего потому, что сами крестьяне в массе были неграмотными и не могли оформить надлежащие бумаги. Кроме того, торговлю рекрутами следовало покрывать на каждом этапе от фальшивой вольной до причисления к чужой семье и прошения об уходе в армию. Механизм хорошо работал несколько лет, о нем была осведомлена полиция, но ничего не предпринимала.
Наладить подобную схему мог только человек с недюжинными способностями «махинатора». Им оказался старый знакомый Бенкендорфа губернатор Михаил Иванович Бравин. С их первой встречи, описанной нами в очерке про Фонвизина, прошло десять лет. Тогда Бравин тоже придумал для обогащения любопытную схему: заставлял казенных крестьян затевать тяжбы из-за земли с местными помещиками, а затем брал с последних деньги за разрешение дел в их пользу[430]. Чем не Чичиков губернского масштаба?
Вряд ли Александр Христофорович забыл, как в Воронеже «изобличил целую шайку мерзавцев», а Государственный совет покрыл делишки грабителей и через два года Бравин вышел очищенным от малейших подозрений. Несколько лет он оставался в тени, а потом получил новую высокую должность — в Ярославле, что было бы немыслимо без прямой рекомендации министра внутренних дел.
Теперь глава Третьего отделения мог потирать руки. Он испытывал к Бравину личную неприязнь. В своих воспоминаниях Бенкендорф либо говорил о человеке хорошо, либо не говорил вовсе. С Бравиным редчайший случай — о нем Александр Христофорович отозвался плохо. Причем зарисовка деталями смахивала на описание семьи Городничего в «Ревизоре». Бравин в ней — «наглый, продажный, допускающий произвол человек, который оскорблял дворян, притеснял купцов и разорял крестьян». Знакомо, не правда ли? «Как только он узнал, что мне предписано изучить его поведение, он сначала попытался внушить мне уважение, а затем прибег к низостям». То есть решил всучить взятку. У Гоголя это выглядит так: «Вы дали двести, то есть не двести, а четыреста, — я не хочу воспользоваться вашею ошибкою, — так, пожалуй, и теперь столько же, чтобы уже ровно было восемьсот».
Но, паче чаяния, ревизор денег не взял. Да еще и осмеял семью губернатора: «Его жена и две дочки оказывали мне всевозможные знаки внимания, первая любила своего маленького спаниеля так же как и мужа, две другие были неприятными особами. Не было большой заслуги в том, чтобы противостоять соблазну». Сравним с письмом Хлестакова Тряпичкину: «Я теперь живу у городничего, жуирую, волочусь напропалую за его женой и дочкой; не решился только, с которой начать, — думаю, что прежде с матушки, потому что, кажется, готова сейчас на все услуги».
Обстоятельства очень сходны. Явился и доноситель. Только настоящий ревизор дал ход его признаниям, а Хлестаков пропустил мимо ушей. «Мне посчастливилось запугать и привлечь на свою сторону одного из друзей губернатора, — сообщал Бенкендорф, — статского советника из числа чиновников, наиболее причастных к воровству. Чтобы получить прощение, он развернул передо мною широкую картину злоупотреблений… Он показал мне плутов и рассказал об их хитростях».
В пьесе таким лицом выступает попечитель богоугодных заведений Земляника: «Могу сказать, что не жалею ничего и ревностно исполняю службу. Вот здешний почтмейстер совершенно ничего не делает: все дела в большом запустении, посылки задерживаются… Судья ездит только за зайцами, в присутственных местах держит собак… Не прикажете ли, я все это изложу лучше на бумаге?»
Сходство происходящего налицо. Можно предположить, будто «Ревизор» произвел на шефа жандармов такое сильное впечатление, что годы спустя тот строил свои воспоминания по готовым схемам. Но история ревизии в Воронеже 1817 года неплохо документирована. В довершение ко всему местные крестьяне еще и приняли Бенкендорфа за высочайшее лицо, в крайнем случае — за великого князя, потому что он ни на кого не повышал голос и всех слушал[431]. Но об этом, чисто гоголевском повороте сюжета в мемуарах нет ни слова. Поэтому вернее будет говорить об узнаваемости жизненных коллизий, которые, увы, встречались на каждом шагу.
«Надо было выслушивать всех, заставлять присягать одних, ободрять других, ругать, льстить, копаться в грязном белье, — вздыхал Бенкендорф, — наконец, слушать и запоминать все то, что чиновники и толпа мелких дворян… могли придумать о нанесенных обидах и отвратительных действиях»[432]. Чем не купцы, жалующиеся Хлестакову? «Такого городничего никогда еще, государь, не было. Такие обиды чинит, что описать нельзя. Постоем совсем заморил, хоть в петлю полезай. Не по поступкам поступает».
Сразу после воронежской истории Бенкендорфу пришлось возбудить дело против помещика, засекшего насмерть двоих крепостных. Закончив следствие, он едва не на коленях просил императора Александра I, чтобы «это поручение оказалось последним в данном роде». В тот момент генерал не мог и представить, что с подобными «поручениями» окажется связана вся вторая половина его жизни.
Но в 1827 году он мог торжествовать. Под недреманное око жандармов попал Бравин. Ярославский губернатор пытался отговориться незнанием того, что творилось у него под боком. Кроме того, он имел высоких покровителей и звание сенатора. Местные чиновники не подчинялись органам высшего политического надзора, а министры относились к деятельности Третьего отделения с плохо скрываемой враждебностью. Бравин отбивал удары еще около трех лет. Только в 1830 году его карьера, наконец, закончилась.
Подобных случаев по всей России были не десятки, а сотни и тысячи. В 1826 году управляющий Третьим отделением М. Я. Фон Фок доносил Бенкендорфу: «В продолжение двадцати пяти лет бюрократия питалась лихоимством, совершаемым с бесстыдством и безнаказанностью… Ремесло грабителя сделалось уж слишком выгодным… Правительству предстоит выбрать одно из двух: или допустить ужасное зло, или прибегнуть к реформе… и найти в этом средство к исправлению старых несправедливостей»[433].
О какой реформе речь? И откуда взялся срок — четверть века?
Под реформой понималось учреждение надзора, важнейшей задачей которого стала вовсе не борьба со свободомыслящими литераторами, а контроль за исполнением законодательства на центральном и местном уровнях — от министров до городничих. О чем свидетельствуют отчеты Третьего отделения.
Уточнение «за последние двадцать пять лет» — вовсе не случайно. Оно как бы охватывало царствование Александра I, но острие критики направлено не на него. Каждый знал: за войну чиновники распоясались — стали брать «не по поступкам». А «война» для людей того времени охватывала не только грозный 1812 год и Заграничный поход русской армии. Как мы не раз говорили, противостояние с революционной Францией началось в конце XVIII века, продолжалось в антинаполеоновских коалициях и, едва завершившись с выводом русских оккупационных корпусов из-за границы, вновь дало о себе знать полосой европейских революций 1820-х годов. Почти четверть века внимание правительства было приковано к внешней политике. Чтобы действовать без помех, требовался внутренний мир — чиновников старались не трогать, не злить частыми проверками, не подвешивать над их головами дамоклов меч. Результатом стало ощущение «безнаказанности», о котором и писал Фон Фок.
Попытки ревизовать отдельные случаи «злоупотреблений» лишь оттеняли общую безрадостную картину. Так, в 1816 году Александр I приказал И. Ф. Паскевичу, командовавшему дивизией в Смоленске, расследовать так называемое «Липецкое дело»[434]. Казенные крестьяне, проживавшие под Липецком и разоренные Наполеоном, получили безвозмездно хлеба на 21 тысячу рублей и освобождение от недоимок на 60 тысяч рублей. Однако они взбунтовались, отказавшись платить налоги за 1814 год и говоря, что на самом деле с них взыскали подати в полном объеме, не выдали зерна да еще и продали весь хлеб на корню откупщикам. За неуплату обвиняемые были приговорены к сечению плетьми. Особенно Паскевича возмутил тот факт, что среди наказанных оказались два восьмидесятилетних старика. Ни Уголовная палата Смоленска, ни Сенат не нашли в действиях местных чиновников состава преступления. Расследование выявило, что многие крестьяне оказались в тюрьме даже без д