Другая история Стогова еще красноречивее. Ему довелось усмирять волнения казенных крестьян. Дело обошлось без жертв, роптавших мужиков выпороли и отпустили. На следующую осень, едва в имении заколосились хлеба, к Стогову явились недавние бунтовщики с серпами и предложили даром сжать поле. На вопрос: «Я же вас перепорол?» — поселяне отвечали: «Зато не отдал полицейским и судейским-пиявкам». Спины зажили. А от тех — «раззорение» хозяйства[446].
Гоголевские персонажи «Ревизора» не поднимались до защиты чести чиновничьего мундира, как Вигель, и не облечены в тогу борцов с режимом, как Никитенко. Они именно «деморализованы» самим известием о приезде ревизора: «Как ревизор?» — «Из Петербурга, инкогнито. И еще с секретным предписанием». Ни один не вздумал отрицать взятки: «…за тобою, как за всяким, водятся грешки, потому что ты человек умный и не любишь пропускать того, что плывет в руки».
С перепугу чиновники начинают нападать друг на друга, открывая мздоимства: «Грешки грешкам — рознь. Я говорю всем открыто, что беру взятки… борзыми щенками… А вот, например, если у кого шуба стоит пятьсот рублей, да супруге шаль…» Все, что они могут противопоставить нависшей угрозе, — ожидаемо и привычно: «Представляться надо поодиночке, да между четырех глаз и того… чтобы и уши не слыхали». Им страшно: «Деньги в кулаке, да кулак-то весь в огне», — но ничего не поделаешь. И когда должностные лица уже расслабились: «Ну, слава Богу! деньги взял», — приходит второй удар. «Приехавший по именному повелению из Петербурга чиновник требует вас сейчас же к себе».
Это и есть настоящая «деморализация».
Во времена премьеры пьесы простодушные зрители думали, что с приездом настоящего ревизора казнокрадам конец. После революции принято было пояснять, что компания взяточников все равно выпутается: даст на лапу новому проверяющему. Был и третий путь развития сюжета — намеренная министерская волокита.
Мы уже приводили случай с Бравиным — его насилу удалось не то что посадить, просто снять с губернаторского места. Недосягаем оказался и Вигель, внешне чем-то походивший на Чичикова — «нельзя сказать, чтобы слишком толст, однако ж и не так, чтобы тонок». Восприимчивый к литературным течениям, Филипп Филиппович рисовал в мемуарах образ гоголевского маленького человека, хотя его трудно назвать мелким чиновником: заведующий канцелярией генерал-губернатора, градоначальник, прокурор Синода… Вынужденный покинуть службу на юге из-за недовольства Воронцова, он прибыл в Петербург и услышал от нового министра внутренних дел А. А. Закревского: «Не бойтесь, мы вас отсюда не выдадим»[447]. Обещание касалось не столько мести генерал-губернатора, сколько возможного преследования со стороны жандармов. За Вигелем тянулась дурная слава: из Кишинева его выжило молдавское боярство, из Керчи — греческие купцы. Не трудно догадаться, за какие подвиги. Тем не менее Филипп Филиппович бодро поднимался по карьерной лестнице, находя покровительство у противоборствующих ведомств.
«И где было искать защиты против них (жандармов. — О. Е.) губернским начальникам, — писал он, — когда и сам глава их Бенкендорф некоторым образом поставлен был надсмотрщиком над другими министрами?»
«Другие министры» негодовали. Устраивали демарши. Возглавлявший Министерство юстиции князь Д. В. Дашков отказал племяннику, поступившему в Третье отделение, от дома. Полиция всячески старалась подмять под себя новое ведомство, то же делали и генерал-губернаторы столичных городов. Используя «отъявленных ябедников», полиция распускала «нелепые», как сообщал Фон Фок, слухи о том, что надлежащему чиновнику «дано было вашим превосходительством поручение следить за действиями государя»[448]. Речь шла об охране монарха, которую осуществляло Третье отделение (фактически же лично Бенкендорф, который писал, что «государя охранять бесполезно»)[449]. Однако сплетня пренеприятная и даже опасная для Третьего отделения.
Со своей стороны жандармы не щадили в отчетах ни министерства внутренних дел, ни юстиции. Записи о состоянии судов — стон, которому приданы приличные канцелярские формы. Гоголевские «борзые щенки» и арапники, которые «сушатся» в присутственных местах, имеют, используя слова другого классика, «вид детской невинной игры в крысу». «На сих днях еще высшее наблюдение получило сведения, что в курском губернском правлении находится до 80 тысяч нерешенных дел», — отмечалось в 1834 году. «Прибавление окладов жалования не послужило, кажется, к уменьшению лихоимства», — констатировано два года спустя. Зло «видимо, но ненаказуемо»[450].
Жандармам было на что негодовать. Они проводили расследование, а виновный, прикрытый круговой порукой чиновников, уходил от ответственности. Так, в 1832 году, изобличенный в казнокрадстве надворный советник Кованько, полностью подчинивший себе генерал-губернатора Западной Сибири, перемещал должностных лиц по своему усмотрению и получал за это взятки. В течение пяти лет он не мог быть схвачен, поскольку за него заступались начальники, вероятно, находившиеся в доле. Наконец Кованько выманили из Сибири. Прежде чем попасть в Петербург, «махинатор» должен был остановиться в Москве и получить деньги из страховой казны Опекунского совета, существенно превышавшие его жалованье. Жандармы намеревались использовать меченые купюры и взять казнокрада с поличным. Уже участники будущей поимки крутили в мундирах дырки для орденов. Однако Кованько недаром столько лет уходил от надзора: он просто не стал получать сумму в Первопрестольной. А в Петербурге его приняли под покровительство заинтересованные лица. С большим трудом удалось вынудить лихоимца уйти в отставку. Но не арестовать[451].
Со своей стороны, министры писали на Корпус жандармов многочисленные жалобы. «Я поседею от этого, — рассуждал Бенкендорф накануне войны с Турцией в 1828 году. — …Когда интриги превзойдут меру моего терпения, я попрошу место… во главе какой-нибудь кавалерийской части»[452]. Но оставить «интриги позади фрунта» никак не удавалось. «Трудно действовать, — писал шеф жандармов начальнику Главного штаба И. И. Дибичу. — С каждым днем гнев высших чиновников, а именно генерал-губернаторов обеих столиц растет против меня по той причине, что общественное мнение высказывается за учреждение высшей охранительной полиции»[453].
Не стоит сразу опровергать этот взгляд, хватаясь за суждения «передовых» представителей общественного мнения. Кроме них были и «рядовые», доведенные безнаказанностью чиновников до отчаяния. Положим, мнения П. А. Вяземского или А. Н. Герцена можно уравновесить высказыванием С. Н. Волконского о голубом мундире как защитнике ссыльных от произвола. А как быть с теми, кто писать практически не умел? Да и говорил не без заминок?
Для Александра Христофоровича все сложилось наилучшим образом. В 1837 году он серьезно заболел, и тут обнаружилось, что справляться о его здоровье пришли толпы очень бедных просителей, дела которых жандармы решили безденежно. Как позднее отмечал начальник штаба корпуса Л. В. Дубельт: «У нас в канцелярии всегда защищались и защищаются только люди неимущие, с которых если бы и хотел, то нечего взять»[454]. Явное преувеличение, но уже хорошо, что и «неимущие» получали помощь. «Я имел счастье заживо услышать похвальное надгробное слово, — не без иронии вспоминал Бенкендорф. — …Думаю, что я был едва ли не первый из всех начальников тайной полиции, которого смерти страшились и которого не преследовали на краю гроба ни одною жалобою».
В довершение министры юстиции и внутренних дел — Д. Н. Блудов и Д. В. Дашков — принесли начальнику Третьего отделения свои извинения. «Двое из моих товарищей… никогда не скрывавшие ненависти своей к моему месту… оба сказали мне, что кладут оружие перед этим единодушным сочувствием публики»[455]. Однако действовали названные лица по-прежнему. Дело Кованько завершилось простым увольнением «по домашним обстоятельствам».
Гоголевский Городничий — слишком мелкая сошка, он может и пострадать от ревизии. А вот губернаторы, которых он якобы «обманывал», прибегнут к связям в Петербурге и, вероятно, выйдут сухими из воды.
Глава вторая«Знакомые все лица»?
Часто кажется, что герои гоголевского «Ревизора» хорошо нам известны. Ведь мы знакомимся с ними еще в детстве, и они не преподносят ничего нового, как бабушки и дедушки, сидящие на лавочке. Хотя жили эти люди в другую эпоху и действовали по иным законам. Например, почему Гоголь проявлял столько сдержанного сочувствия к Городничему? Казнокраду из казнокрадов?
Сквозник-Дмухановский «очень не глупый по-своему человек. Хотя и взяточник, но ведет себя очень солидно… Его каждое слово значительно. Черты лица его грубы и жестки, как у всякого, начавшего тяжелую службу с нижних чинов». Образ Городничего так впечатывается в сознание, что кажется, будто другими такие люди и быть не могли.
Мемуарист А. В. Эвальд записал историю, произошедшую с ним уже в конце царствования Николая I. Он ехал с Литейной улицы в Петербурге на Васильевский остров. Его извозчик, «старик очень добрый и словоохотливый», подбадривал свою «худенькую лошаденку… разными причитаниями и наставлениями, вроде тех, с которыми кучер Чичикова Селифан обращался к чубарому». На Невском проспекте седоков обогнал какой-то полковник, который кивнул старику со словами: